Amor. Автобиографический роман — страница 89 из 112

не ценит её веры в него. Не стыдится стыда. Перестаёт (это будет – тогда!) быть Морицем! Тем, о ком поэму и повесть… О чём – их тяжкие отношения. (И отношения с женой?) Миг тот будет, в конечном счёте, мигом цинического спокойствия: «Ты мне – никто. Я тебе ничем не обязан. Что мог – дал. Ты мне – не мать (моя мать – умерла)». «Это был – не мой сын!» – скажет в тот миг та, что в повести звалась Никой. А что в этот миг жизнь померкнет – не важно будет, в сущности, никому.

И тогда пусть – переброска. Или его внезапное назначение куда-то, потому что нет устойчивой жизни в лагерях. Её, по крайней мере, жизнь в заключении подвластна законам бреда. Но двойной верёвкой жизнь её прикрепилась тут – к чужому ей человеку, от него мучиться, от его раздражения! В полной неразберихе чувств, забот, объяснений… что это всё, как не бред?

И ещё – возмездие, закон: она искусилась Морицем, она преступила – душевно! – данный ею обет… Годы и годы отсекая личные чувства, раз осуждённые ею для себя.

Что из того, что никогда бы не пошла на близость, – оттого ли, что тот обет, оттого ли, что не любит, от гордости? Какое-то сумасшедшее веретено! Душа точно полна эфиру! Лёгкие – не воздуху, кислороду!

Глядела на дверь: войдёт. Матвей пришёл с вестью, что его – к начальнику Управления. Он вскочил и пошёл. Ника знала, о чём! Этап и «бронь». Он же подал заявление о ней! Независимо от результата – спасибо! За то, что спешит о её судьбе. Она смотрела на дверь, чтоб не пропустить ни секунды его лица – ещё на пороге понять! Молча, она скажет ему взглядом: «Знаю, не удалось! Не волнуйтесь! Мне настолько важнее, что вы для меня делали сегодня, – чем… Вы не услышите от меня ни одной жалобы. Всё приму, со всем справлюсь. Ты, со щитом или ты на щите, – мне одинаково дорог!!!»

Трудно ей было простить жизни, что, когда она на несколько минут вышла из комнаты – Мориц вошёл. Она не увидела его входящим. Он был на щите: распоряжение начальника лагерного строительства, с подписью его заместителя.

Ника была так счастлива, что от застенчивости (не показать счастья!) сморозила глупость о «заместитель начальнике». Тон её был вполне прозаичен. И тоном умученно-прозаическим победитель ответил: «Этого я не мог! Я не знаю, чего вы от меня хотите!»

В такие минуты такие недоразумения – трудно простить жизни! Мориц путём не поел: может быть, потому, что Матвей слишком грел еду – она же ходила по приказу Морица к прорабу. И вообще сейчас не хотела ухаживать за Морицем; при всех было приличней этого сейчас не делать. Понял ли он всё так, как оно было? (Ведь он понял же её идиотскую фразу о «заместителе» – сказала, чтобы что-то сказать, от счастья! – а он ответил в яви, в ужасной, ошибочной яви!..

Но как он мог ответить иначе, раз её вопрос прозвучал? Кто, когда мог отвечать на противоположно подуманное? Получался – сумасшедший же дом… Вечером он не ел почти. Был слишком устал и издёрган.

А потом опять была ночь.

Глава 2Сера

Лето двигалось, и в бараках лагерных развелись клопы. Это мешало сну, значит – работе. И вообще – непорядок. Было решено провести борьбу – капитальную: окурить бараки поочерёдно – серой. Поднялась невообразимая кутерьма: укладывались, как при отъезде, мешки, рюкзаки, – и каждый из них должен быть просмотрен детально – убедиться, что ни одно, даже самое крошечное, насекомое не затаилось ни в белье, ни в бумагах, ни в книгах. Тут обнаружилась резкая разница в людях, это мероприятие исполнявших: одни – небрежно, другие – дотошно (надзор над соседом, от которого потом ты будешь терпеть), третьи – терпеливо, честно, подробно – все градации между. Иные спорили: откуда клопы? Кто-то предположил, что их завезли с машиной старых досок, откуда-то взятых, или из материалов разобранных старых бараков. Обвиняли, судили, кричали. Предстояло на сутки запереть барак, замазав окна и двери, оставив тлеющую в железных подвесных корытцах – серу.

Проблемой были продукты, женой Морица присланные, Никой понемногу привариваемые ему к обеду и ужину из его московских посылок. Куда было спасти их – от серы? Запах серы проникнет в них – погубит… На неё кричали – она задерживает начало работ, рабочие придут – что, её ждать прикажете?

– Возится с какими-то банками!

– Бабы – известное дело!

– Так до вечера провозиться можно!

– И всё с этой серой – Морицевы фантазии! – Храбро, в отсутствие его орал Толстяк. – Ничего мы выносить его вещи не будем, подумаешь, барин какой – ушёл, а мы…

– Он ушёл на работу! – вспыхнула Ника.

– Мне не нужна сера! – кричал Худой.

Все, устав, устраивались на ночлег: кто – под небом, кто в соседних бараках. Упав меж мохнатых пахучих сосновых веток, затихла мирная ночь. Ещё много огоньков горят, едва начинают погасать…

И как только всё стихло и все блаженно уснули – жизнь состроила этой ночи – гримасу: с пожарного пункта прибежал начальник охраны, перебудил всех, наорал – матом и, под угрозой разбить стёкла в окнах, потребовал немедленно потушить серу! Никакие объяснения, увещевания не помогли. Не помог дерзкий спор с ним Морица, предъявившего письменное распоряжение из Управления (этот спор слушала из окна – временного жилья – женского барака полураздетая Ника, спрятавшись за занавеской). Первым её движеньем было рвануться – туда, в спор. Иногда женщине – мягким тоном – могло удасться то, что мужской аргумент и тон привёл бы к обострению. Но стыд стать смешной – вмешательством, в случае неудачи Морица – остановил её.

В конце каждой Морицевой фразы слышался упрямо, начальственно-монотонно голос не слушающего, только своё повторяющего: «Откройте двери, или я их взломаю!» (Иногда: «или выбью стёкла!»)

– Попробуйте, – гремел Мориц, стоя, разгорячённый сном и спором, в пижаме, в холодной ночи. («Хоть бы пожарник устал спорить, разозлился бы, – думала Ника, – и взломал двери сам! У них же есть маски!»)

– Нет, – сказала она себе, – выдержи! Я прошу тебя – выдержи! Не иди туда! Вообрази, что тебя тут нет.

Запах серы был очень остёр, а по небу шли тёмные струи. Их не было до сих пор!.. Дым, густой дым! Загоралось? Пожарник – не зря?! Она ускорила шаг, когда впереди, перебегая дорогу, метнулось что-то в белом – от двери барака. Гремя ведром – и отфыркиваясь…

Ника похолодела: выбежавший из замазанного глиной барака, из самой гущины серы – был Мориц!

Завидев её, он глубоко затянулся воздухом и – голосом неузнаваемым, который он старался сделать прежним, – стоявшему лениво Толстяку:

– А интересно. Совсем не дышал там… Знаете? – Он закашлялся.

– Вы были – там? – еле выговорила, переждав его кашель, Ника.

– Был! Я заливал серу. С Матвеем! – крикнул он беспомощно – и закашлялся снова.

– Да Матвей спит!.. – усмехнулся Толстяк недобро. – Чего там!..

Ника больше не слыхала ничего. Она огибала барак, шла куда-то – от звука кашля: сейчас он не примет никакой лекарственной помощи! От неё – и при них! – ни за что…

– Этот кретин такой хай поднял! – сказал, появляясь откуда-то, полураздетый Худой. – Никакой опасности не было! и зачем вы, больной человек…

– Я тоже так думал! – хрипло отвечал Мориц. – Я ошибся: там загорелась сера! Как вы думаете, если бы барак вспыхнул, – вы видели клубы дыма над крышей? Кто бы отвечал за пожар? После моего отказа открыть двери! Я больной человек, да, – но я, я человек… (Кашель мешал говорить, а если бы…)

– Ну пусть бы он разбивал стёкла, – кричал Худой. – Пёс с ним, зачем вы-то…

Мориц махнул рукой – на него, на кашель, всё продолжавшийся, и пошёл прочь от барака, махая и другим – уйти…

Ника шла прочь от барака – в другую сторону, не от дыма, а от людей и от Морица, не зная, куда идёт. «В одну минуту можно прожить целую жизнь», – говорит где-то автор «Анны Карениной», а прошло много минут, пока Ника вернулась в комнату, пробродив по мосткам и сходя с них, спотыкаясь и «вытирая морду», как она мысленно зло о себе сказала – про свои поздние, бесполезные слёзы, – платка не было, шёлковой шапочкой («морда» была вся в слезах и опухшая), а они всё шли и всё шли. О чём она плакала? о вере ли своей в человека, в его обещание, о том ли, что заставила себя простоять у окна, чтобы не испытать перед людьми унижения – ценой которого она бы – может быть, добилась того, чтоб каверна не вскрылась, лёгкое бы не наполнилось серой! Может быть, сегодня не будет у него кровохарканья, ни завтра, но оно будет: через месяц, может быть? О том ли, что её тогда с ним не будет – о той ли женщине, которая мучается в разлуке с мужем и бессильно дрожит издали – за климат, губительный, по врачебным сведениям, даже для второй стадии ТБЦ? О том, что – это третья? О брате, умершем от этой болезни… Может быть, о той ночи своего детства, когда, подбежав ночью к матери, увидала чайную чашку с чем-то тёмным, как чёрный кофе, но красней?.. «Кровь, – хрипло сказала мать, – позови кого-нибудь… за доктором!» Это было в марте – а в июле мать умерла. Она вспомнит всё это – потом. Сейчас она уж не плачет. Иссякло! Это хорошо, что так совершенно кончается. Когда не ищешь ответов – потому, что вопросы кончились. Всё так ясно. Если б Мориц сделал это – спасая оттуда ребёнка… Если б он погиб из-за этого даже – ради ребёнка! – она бы в слезах отчаяния утешала бы себя тем, что иначе не мог – вошёл, чтоб спасти! Долг чести – и каверна не выдержала… Рана бы её вечно сочилась, но возразить нечего! Тут… Ника стоит близ барака у окна, за которым час назад стояла так по-другому, полная веры в данное человеком обещанье, – и уже нет человека… Как просто! Туда вошёл комок нервов, клубок петушиного гонора (надоело ему слушать крики пожарника!). О, если бы тут был Виктор, он бы не бросился – сам?!

В этот миг постучали в дверь на крыльце. Ника пошла отворять. На крыльце стоял Мориц. Он был в пиджаке, тёмном, глядел ей в глаза.