Аморт — страница 11 из 20

Просто, думаю, глядя на ее спину, просто сказала ему: это твой ребенок.

Знаешь, она говорит, он даже стал как-то спокойней в последнее время. Так и сказал, когда я спросила его о планах: жить, говорит, и подружелюбнее относиться к людям.

Она поливает оливковым, там уже и помидоры, и белый сыр.

Ну да, думаю, еще бы, как все их питомцы, кастрированные с младых ногтей - коты, собаки, куда уже дружелюбней.

Не солит, не сыплет перец. Вспомнил, как в первые дни, среди ночи, борщ приготовил, большую кастрюлю. Она у нее, видно, годы стояла, зияя. А на следующий день, пока меня не было, они с матерью уплетали его, дивясь. Борсш? - всякий раз переспрашивала она у дочери, высоко поднося к изумленному рту ложку.

Вынырнула, вышла на сушу, отряхнулась, как утка, и пошла.

Заглянул к доктору на обратном пути и вышел, помахивая хвостом. Дружелюбно.

А ты куда заглянул? В чужую судьбу? Отвернись. Прикрой дверь.

Девочка у нее в Тибете. Вроде заочной дочери. Она переводит деньги ее семье из каждой зарплаты. 15 лет. А девочке в этом году 16, школу заканчивает, пишет, что хочет приехать к ней, познакомиться. Даже не в деревушке живет, три двора на уступе скалы, занавешенной облаком. Школа в долине. Показывала фотографию. Косички торчком, вверх смеющееся лицо, без возраста, из красной необожженной глины. Здесь это все хорошо отлажено. Миссии милосердия. Белый крест. Выбрал край света, семью, пол, лицо и подписал бумаги.

И поженились они, и жили счастливо: я и ты, ты и Бетина, Питер и Пауль. И приезжает девочка из Тибета и выходит замуж за Питера с Паулем, и живут они счастливо, дружелюбно. Счастье - что же здесь непонятного - 70 сантиметров.

Худенькая настороженная спина, и это в ней внимательное напряженье, когда губами по ней ведешь, этот легкий ресничный ток в два-три вольта, перехватывающий дыханье. Эти пугливые ямочки - там, внизу, со спины. Эти ладони, как растресканные зеркальца обратного вида, со спины. Эти ладони ее во тьме, инфракрасные, ночного виденья.

Она режет хлеб тонкими ломтиками, со спины.

Она, наконец, оборачивается, слезы в ее глазах.

Чей же он был? - молча гляжу ей в лицо. Молча.

Твой. - Она вздрагивает губами. - Твой. - И покачивает головой, отдаляясь.


Пряжа кончилась, руки кончились, бель грибниц. Та еще работенка для дежурного ангела. Что ж за сила свела нас, окунув эти лица друг в друга, в этот мертвенно талый туман нежилья, и держала их там, в нежилье так мучительно долго проступающих лиц, против воли враставших глазами, губами друг в друга? По ту сторону чувств. Как запотевшее зеркало проступая по эту.

И, быть может, отсюда это чувство, будто идет запись, будто в судьбе загорелась эта красная лампочка и мигает. Не ты это пишешь. Но и письмо - не ты. Ты - меж письмом и рукой.

Как слепое пятно мы друг другу.


Вагон электрички. Голос - громкий, навзрыд, мужской, срывающийся на женский. Там, за спиной, в соседнем купе.

"Скажи! Ну скажи мне, что я в порядке! Что я хороший, я клевый, да?"

Лица, те что передо мной, переглядываются с улыбкой.

Оборачиваюсь.

Немец, лет сорока, разметав на полу ноги, полулежит на сиденьи, запрокинув голову, волосы льются к плечам, как вода с песком, мыльный взгляд выхватывает над собой то ладонь на поручне, то лицо, то скользнувшую тень в окне:

"Скажи, ну скажи..."

Девочка, негритянка, лет пяти, подходит к нему и, снизу вверх, взглядом впившись в его кадык, произносит звонко на весь вагон:

"Ты - я скажу тебе - знаешь кто? Ноль, ничтожество, ты..."

Мать выдергивает ее из купе и под мышкой выносит на станцию.

С облегчением переглядываются.

Он запахивается волосами, прижав их к лицу ладонями, этот голый король, Людвиг, Лир...


Девочка. Будто приник глазом к скважине, смотришь в чужой сон.

Девочка, новорожденная, она лежит на краю зрения, как ни скашивай глаз, прижимаясь к скважине.

Это сестры, я их не знаю, в моей жизни лиц этих не было. Они встревожены, они то подходят к ребенку, вглядываясь, то отходят, перешептываются, вскидывая глаза на дверь - ту, другую, дальнюю, откуда должна появиться их старшая сестра, это ее поздний ребенок.

Девочка, она лежит на спине с открытыми глазами, смотрит вскользь и поверх склоненных над нею лиц.

Она стареет, она на глазах стареет, будто смаргивает годы: год, два, три...

Не телом она стареет и не лицом.

У нее размыкаются губы, она хочет что-то сказать.

Что? - наклоняются к ней. Что? - оборачиваются к двери. Нет, это сквозняк, мать не выходит. Что ж она медлит?

Девочка приподнимает голову, тянется вверх лицом. Ее тошнит. Она умирает.

Тошнит - читаю я по ее губам.

Что? - еще ниже склоняются сестры, заслоняя ее лицо. Она отворачивается, морщась. Жизнь ее, мелко помаргивая, затухает.


И сразу же, без перехода: южная улочка, пустынная, залитая утренним солнцем. Наверно, Италия, окраинный городок.

Человек, полуголый, сидит на корточках, кормит из губ голубя. Дома разноцветные, двухэтажные, вплотную друг к другу, окна - за притворенными ставнями.

Но там не люди за ними - голуби.

А по другой стороне улицы нет домов - откос. И внизу - вода зеленовато голубая. И в воде - островами - крыши и башни затопленного города. Отражения: белый и терракота.

Тишь. Цикады.


И тут же, без перехода: дом - тот, аутист, развернутый спинами к безлюдным мелеющим далям, как бы глядящий внутрь себя.

Цвет подергивается, заикаясь, переходя в черно-белый, и вновь заливается цветом, не сплошь, оставляя пробелы.

Деревушку отсюда не видно, она за холмами, в долине. И моря не видно, оно в получасе езды по ухабам проселочной. Лишь дом пастуха на холме - все, что видно отсюда, помимо холмов и оливковых рощ между ними, и этой мелеющей дали.

Раймондо, пастух. Он живет один. Он, кажется, глухонемой. Это не так.

Он одет в овчину, зимой и летом, в одну и ту же, белую с рыжими, как подгорелыми, опалинами. И овчинный колпак, заломленный набок. Белая витиеватая палка с сучковатыми шанкрами.

Щетина с проседью - как мокрый гравий с битой ракушкой.

Уши торчком, рапанные, с перламутром на алой подкладке.

Глаза голубые, под восходящим углом к переносице.

Губы чуть вздернуты - верхняя, будто снутри языком ведет по зубам, прочищая их с этой тягостно сладострастной гримасой, с этим забытым на полупути к цели усильем.

Он идет по холмам, собирая камни. Он складывает их горками. Здесь, в Сардинии, все собирают камни и обкладывают ими, укрепляя, все, что видят.

В других землях роют ямы, а здесь и палку не воткнуть, обкладывают камнями.

Он ходит и собирает их, катит вниз, вверх волочит, обкладывает все, что видит: ручей, деревья, тропу, уже почти бесследную.

Он разговаривает с камнями, как глухонемой. Он то и дело прерывается для этих объяснений и вдруг замирает и медленно оборачивается: она, Бетина, опускает бинокль.

Порой он подходит к ее дому и стоит, глядя в воздух перед собой.

Он так же рассматривает воздух, как мы видимые предметы, чуть рассеянным взглядом, когда думаем о другом.

Он стоит, опершись на палку, и смотрит воздух перед собой, будто читает книгу с плывущими в глазах строчками.

Он может стоять так часами, днями. Она в окно выглянет, он качнет головой, будто страницу перевернет взглядом.

Она говорит: он на фавна похож. На утраченного фавна, вычеркнутого из времени, не вошедшего в хрестоматию.

Она говорит: как это будет по-русски - чокнутый, но по-хорошему и с некоторым остранением?

Ей нравится это слово, хотя и неверное, она пожевывает его фонетику, как маслину, и сплевывает косточку, усмехнувшись в ладонь: "дурбэлык".

Овцы у него разгуливают по дому с земляным полом, вогнутым к середине. Сумрак, маленькие низкие окна. Печь в углу, стол, лежанка.

Они позвякивают колокольцами, входя в дом, сгрудившись у его головы просыпающейся, глядя ему в лицо во тьме светающей.

Они текут по холму вверх, он разговаривает руками - с той, все время оглядывающейся на него, последней.

Восходит. Он ложится на спину, прикрывает шапкой лицо.

"Рено" пылит по дороге, останавливается у крыльца, они выходят, скрываются в доме.

Зеркало запотевает, они стоят под душем: рослая черноволосая смуглая, выгнувшись и подставив лицо с зажмуренными глазами и нестерпимой улыбкой под струи, держит в ладонях эту нежную мокрую русую голову, прильнувшую к ее груди.

Она ведет пальцами вниз, по изгибу шеи к чуть приподнятому плечу, обмякающему под ладонью вместе с телом скользящим вниз, обмякающим, обхватив колени, смуглые, подгибающиеся и скользящие в сторону, мимо губ.

Обе лежат на мраморе, расплетясь, подрагивая, подоткнувшись друг к другу калачиком, не отражаясь в зеркале, под упругими струями заволакиваясь пеленой пара.

Он выходит, неся ее на руках, голую, неподвижную, тихую, с безвольно свисающей головой, и опускает на пол.

И пока она стоит на коленях, покачиваясь, упираясь руками в землю, он идет за другой, смуглой, и возвращается, неся ее на руках, и ставит рядом.

И покрывает овчиной - одну, а потом другую. И обвязывает этот покров веревкой, и стягивает их между собой.

И они стоят, щекой к щеке, не открывая глаз, покачиваясь, позвякивая колокольцами.

И он задирает овчину сзади - вначале на смуглой, затем на светлой. И ждет, глядя, перебирая воздух перед собой руками.

И смуглая вздрагивает, заваливаясь вперед, а светлая, удерживая равновесие, отклоняется, пятится, насаживаясь на его кривой буреломный, перехваченный у основанья мокрыми заскорузлыми пальцами.

Она насаживается толчками, пытаясь его протолкнуть в себя, переглотнуть, как ком в горле.

Она насаживается до корня, покачиваясь там, вся в слезах. Покачиваясь, молча, закусив губы, прядая ноздрями, подрагивая головой.

А он перебирает воздух перед собой высвободившимися руками и опускает их на спину той, другой, смуглой, заваливающейся вперед, лицом в пол, и погружает пальцы в ее шерсть, подтягивая к себе и отталкивая в такт движеньям своих бедер, схлестываемых с этим маленьким мокрым белым, с этим жалобным взрыдом утробным вспять теснимого воздуха.