Вскоре он достиг просвета, оказавшегося всего лишь мшистой прогалиной. Испуганная белка перепрыгнула через голову Пфаненштиля на низко свешивавшуюся ветвь. Далее тропинка шла через заросли до крутого поворота, за которым молодой человек увидел перед собой виллу на расстоянии всего лишь нескольких шагов.
Но шаги эти дались ему нелегко: он ведь был по натуре робким и стеснительным человеком, а генерал слыл не самым гостеприимным хозяином. Вот почему Пфаненштиль и остановился в нерешительности за деревом на опушке — дубом с очень мощным стволом. Но то, что он увидел из своей засады, носило характер вполне идиллической картины, не способной его напугать.
Генерал мирно беседовал со своим соседом Крахгальдером на широко раскинувшейся и доступной всем ветрам веранде с шестью высокими колоннами. Крахгальдера Пфаненштиль во время своего викариата каждое воскресенье видел в числе прочих церковных старшин Ютикона, восседающих близ алтаря, — все это были люди, известные ему не хуже двенадцати апостолов.
Вертмюллер сидел верхом на стуле, опершись локтями на спинку. В профиль резко обрисовывались его орлиный нос и выдающийся вперед подбородок; красивое же лицо старика Крахгальдера носило, напротив, отпечаток необыкновенной мягкости.
— Надо же было так случиться, — гнусавил старик назидательным тоном, — что мы с вами в одни и те же дни решили составить завещание на случай смерти. Я не делаю из этого тайны; три фунта я оставляю для обновления крыши на колокольне.
— И я не желаю ударить лицом в грязь, — заявил генерал, — и назначу в моем завещании ровно столько же на позолоту нашего флюгерного петуха — птице не стыдно будет сидеть на своем насесте.
Крахгальдер в раздумье отхлебнул вина из стоявшего перед ним стакана и произнес:
— Да, вас не назовешь ревностным прихожанином, но вы человек общественно полезный. Знайте, община возлагает на вас надежды.
— Какие же такие надежды? — полюбопытствовал генерал.
— Вы действительно хотите это знать? Вы не рассердитесь?
— Нет, нисколько.
Крахгальдер помолчал, а затем спросил:
— Быть может, вам было бы удобнее поговорить об этом в другое время?
— Нет другого времени, кроме настоящего. Пользуйтесь же им!
— Вы оставили бы по себе прекрасную память, генерал…
— Я не умаляю значения посмертной славы, — ответил генерал.
Крахгальдер, видя чудака в таком веселом настроении, счел этот момент самым подходящим для того, чтобы выразить заветное желание ютиконцев.
— Ваш лес у Волчьей тропы, господин Вертмюллер… — начал он неуверенно.
Генерал внезапно нахмурился, и старому крестьянину показалось, что надвигается грозовая туча.
— … врезается клином…
— Во что врезается клином? — резко спросил генерал.
Крахгальдер стал соображать, продолжить ли ему наступление или повернуть назад. Он все же решился на первое:
— В наш общинный лес…
Тут генерал одним прыжком вскочил со стула, схватил его за ножку, поднял в воздух и занял боевую позицию.
— Значит, ютиконцы хотят ограбить меня? — закричал он яростно. — Я попал в руки разбойников? — Затем он продолжал уже спокойнее, опустив свое деревянное оружие: — Пустые разговоры, Крахгальдер! Пусть люди выбросят это из головы.
— Все же подумайте об этом, — спокойно сказал старик, — подумайте, господин Вертмюллер.
Крахгальдер поднялся и простился с генералом, пожав ему руку. Вертмюллер проводил его немного; когда он вернулся, перед ним вырос его мавр Гассан. Чернокожий сложил руки в мольбе и на ломаном немецком языке стал просить отпустить его на завтрашний вечер, так как его тянуло к новым друзьям в трактир.
— В тебя вселился черт, Гассан, — выбранил его генерал. — В последнее воскресенье они сыграли с тобой злую шутку.
— Сыграли, — повторил мавр, не поняв выражения. — Чудная быль игра!
— Нет у тебя, что ли, никакого достоинства? Соприкосновение с цивилизацией губит тебя. Ты пьешь вино, точно христианин.
— Нет, ваша милость, игра… игра хорошая быль…
Мавр состроил при этом такую уморительную гримасу и так закатил глаза, что Пфаненштиль, несмотря на все свои усилия, не смог сдержать смех. Поняв, что его присутствие открыто, Пфаненштиль стыдливо выступил из-за дерева и приблизился к генералу со смущенным поклоном.
— Вам чего здесь нужно? — спросил тот командным голосом, смерив взглядом молодого человека с головы до пят. — Вы кто вообще?
— Я двоюродный брат… двоюродного брата… двоюродного брата… — запинаясь, произнес Пфаненштиль.
Генерал нахмурил брови, ожидая продолжения.
— Мой отец был Пфаненштиль, а моя мать покойная Ролленбуц…
— Вы что же, мне всю свою чертову родословную собираетесь пересказать? Что там двоюродный брат! Все люди братья. Убирайтесь к черту! — И Вертмюллер повернулся к нему спиной.
Пфаненштиль буквально оцепенел от генеральского приема.
— Фанен-стиль… — произнес по слогам мавр, как будто желая обогатить свой словарный запас.
— Пфаненштиль? — повторил генерал, становясь внимательнее. — Имя мне знакомо. Стойте, не вы ли сочинили ту диссертацию о символике «Одиссеи» которую я получил вчера?
Пфаненштиль утвердительно кивнул.
— В таком случае вы очень милый человек, — сказал генерал и взял его дружески за руку. — Мы должны познакомиться.
Глава IV
Вертмюллер провел гостя на веранду, усадил за стол и налил ему вина.
— Принял я вас, конечно, по-военному, но вы убедитесь в том, что хозяин я любезный, — сказал генерал. — Вы остаетесь здесь на ночь — даже не спорьте. Нам есть о чем поговорить. Видите ли, любезный, я с удовольствием читал вашу работу…
И Вертмюллер протянул руку за книгой, лежавшей в оконной нише нижнего этажа, образующего заднюю стену веранды; в эту книгу была вложена растрепанная диссертация Пфаненштиля.
— Но сначала я задам вам один вопрос. Почему вы на преподнесенном мне сочинении сделали надпись всего лишь в одну строку, вместо того чтобы откровенно посвятить его мне и написать это посвящение на чистом белом листе крупными печатными буквами? Потому что я не в ладах с вашими коллегами попами? У вас нет характера, Пфаненштиль, вы слабак.
Молодой человек попытался оправдаться тем, что его ничтожная работа не заслуживает такой чести — носить на своем заглавном листе имя знаменитого полководца и знатока литературы.
— Совсем не ничтожная, — возразил генерал. — У вас есть фантазия, вы сумели погрузиться в глубины моей любимой поэмы, как не всякому удается. Правда, некоторые ваши выводы абсурдны. Но с этим ничего не поделаешь: мы, люди, вообще тратим свои лучшие силы для достижения ничего не стоящих результатов. Если бы вы догадались вовремя спросить моего совета, я бы придал вашей диссертации такой оборот, который вызвал бы изумление и у вас самих, и у ваших поповских экзаменаторов, и у всей публики. Вы бы почувствовали, Пфаненштиль, что вторая половина «Одиссеи» отличается особой красотой и величием. Как? Возвратившийся домой путник подвергается под видом нищего бродяги оскорблениям у собственного очага. Как? Женихи стараются уверить самих себя, что он никогда не вернется, и все же чуют его присутствие. Они смеются, а их лица уже искажены предсмертной агонией — вот это поэзия! Однако вы правы, Пфаненштиль, какой толк в поэзии, если за ней не скрывается мораль. Раз Одиссей не может и не должен означать просто Одиссея, то кого и что он должен означать? Нашего Господа и Спасителя, грядущего судить живых и мертвых, — так доказываете вы, и так у вас и написано. Нет, Пфаненштиль, Одиссей означает любую истину, оскорбляемую самонадеянными женихами, то есть попами, которым она в один прекрасный день в своем победоносном облике пронзит сердце. Как вам это нравится? Вот какой оборот вам следовало бы придать вашим мыслям. И, будьте уверены, тогда диссертация привлекла бы к себе всеобщее внимание.
Пфаненштиль затрепетал при одной мысли о том, что его символике можно придать такой кощунственный оборот. Он был наивен и не сумел распознать иронию в словах старого насмешника.
Чтобы избежать затруднительной необходимости давать ответ вольнодумцу, Пфаненштиль взял в руки пергаментный том, которым Вертмюллер размахивал во время своей речи. Это было старинное издание «Одиссеи». Пфаненштиль благоговейно стал изучать титульный лист древней книги. Вдруг его глаза широко раскрылись от изумления и ужаса. Он заметил на поле слева, возле герба венецианского книгопродавца, слегка выцветшие, размашистым почерком написанные строки, гласившие: «Книгой по праву владеет Георг Енач».
Молодой человек отбросил книгу, как будто от нее пахло кровью. В то время кости народного вождя Енача тлели уже десятилетия в земле под собором в Куре; между тем его образ во времена покорности, времена, чуждые патриотизма, принял искаженные, отталкивающие черты, так что от его подлинной личности ничего не уцелело. Его считали отступником и кровопийцей, а Пфаненштилю он казался просто чудовищем.
Некоторое время генерал с насмешкой смотрел на испуганное лицо юноши, затем небрежно произнес:
— Ваш бывший коллега принес мне эту книгу в дар, когда мы были с ним еще в хороших отношениях, и я как-то посетил его в Давосе.
— Так, значит, он все-таки жил когда-то, — произнес вполголоса Пфаненштиль. — Он существовал, и у него были книги…
— Да, жил, и еще как жил! По-особенному, — произнес генерал с ухмылкой. — Как раз сегодня ночью он мне приснился; это, наверно, от того, что весь вчерашний день мне пришлось заниматься крайне неприятным делом: я писал свое завещание. Что может быть досаднее, чем, будучи живым и здоровым, делить свое имущество?
Молодого священника одолевало любопытство. Вдруг этот сон генерала был предостерегающим видением, которое поможет ему, Пфаненштилю, пробудить в сидящем перед ним собеседнике благочестивые мысли?
— Не расскажете ли вы мне о вашем сне? — спросил он с искренним участием.
— Пожалуйста. Итак, действие разворачивается в Куре. Людская толпа, парики чиновников, военные, со стороны собора благовест и салютные выстрелы. Мы проходим под аркой ворот на епископский двор. Далее мы идем вдвоем, со мной рядом какой-то гигант. Я вижу только шляпу с пером, из-под нее огромный нос и свисающую на воротник черную как смоль бороду.