Да будет, светлейший Козимо, эта фацеция благосклонно принятым даром в придачу к труду Плавта. Я преподношу его тебе или, вернее, отечеству и науке, ибо твои залы с накопленными в них сокровищами открыты всем. Я хотел передать тебе этот единственный манускрипт по завещанию, чтобы ты не благодарил меня — ведь ты привык в десятикратном размере платить за всякий подносимый тебе дар. Но, — меланхолично вздохнул Поджио, — кто знает, уважат ли мои сыновья последнюю волю своего отца?
— Благодарю тебя и за то и за другое, — ответил Козимо, — и за твоего Плавта, и за твою историю. Тогда ты был еще молод и пережил это без всяких угрызений совести. Теперь же, уже в летах, ты рассказал ее нам с мудростью, подобающей твоим годам. Это, — он поднял кубок, — это я пью в честь храброго Поджио и его белокурой германки!
ПАЖ КОРОЛЯ
Глава I
В конторе одного нюрнбергского дома за большим письменным столом сидели друг напротив друга отец и сын и занимались подведением итогов торговой операции. Каждый из них на отдельном листе бумаги подсчитывал цифры одного и того же длинного ряда приходо-расходных статей, чтобы потом для большей достоверности сравнить результаты. Худощавый юноша, копия своего отца, первым оторвался от цифр. Он окончил работу и ждал теперь отца не без оттенка самодовольства на худом лице. Вошел слуга и подал письмо с печатью. Его доставил, по его словам, корнет из шведских карабинеров. Посланец в настоящее время был занят осмотром зала ратуши, знаменитой своей живописью, и собирался ровно через час снова явиться сюда. Почтенный купец с первого же взгляда распознал уверенный почерк его величества, шведского короля Густава Адольфа, и был несколько смущен. Чему он был обязан чести собственноручного королевского послания? У него невольно появилось опасение, как бы не вздумалось королю, которого он угощал и чествовал в своем заново отстроенном доме — прекраснейшем во всем Нюрнберге, — позаимствовать у него денег. Но так как купец был страшно богат и умел ценить по достоинству добросовестность шведского казначейства, то все же он без особого беспокойства и даже с легкой хвастливой усмешкой сломал королевскую печать. Однако едва он пробежал глазами строки письма, отличавшегося немногословностью, как лицо его приняло цвет барельефа над его головой, где было изображено принесение в жертву Исаака его собственным отцом Авраамом. Сын, в свою очередь, побледнел при виде того, как вся краска сбежала с отцовского лица; ему стало ясно, что стряслась какая-то беда. Но он еще больше опешил, когда старик, отведя взор от бумаги, с выражением скорби и нежности посмотрел на сына.
— Отец, скажите скорее, — запинаясь, произнес юноша, — что случилось?
Старый Лейбельфинг — к этому именитому купеческому роду принадлежали отец и сын — дрожащей рукой протянул сыну письмо. Тот прочел следующее:
«Любезный господин Лейбельфинг! Будучи осведомлены о желании сына Вашего поступить к Нам на службу в пажи и отнюдь не забыв о том, настоящим уведомляем, что желание это может беспрепятственно осуществиться, поскольку Наш предыдущий паж, покойный Бехайм (почтим при сем случае и память предшественника его, покойного Фолькамера, и опять-таки его предшественника, покойного Тухера) сегодня во время штурма, после того, как пушечным ядром ему оторвало обе ноги, тихо почил на Наших руках. Для нас будет радостью принять на личную службу снова одного из уроженцев имперского города Нюрнберга, пользующегося Нашим особенным расположением. Господин Лейбельфинг может быть совершенно уверен в том, что его сын будет жить в подобающих условиях.
Густав Адольф».
— Господи милосердный! — вскричал сын, не тая перед отцом своей трусости. — Мой смертный приговор теперь у меня в кармане, и именно вы, отец, виновник моей преждевременной кончины! Ибо кто, кроме вас, мог внушить королю столь ошибочное мнение о моих желаниях и помышлениях? Помилуй Бог!
— Дитя, ты разрываешь мне сердце! — ответил старик, роняя слезы. — Будь проклят лишний стакан вина, выпитый мною!
— Отец! — прервал его сын, поникшая голова которого, несмотря на беду, сохранила свою ясность. — Отец, расскажите, как случилось это несчастье?
— Август, — начал каяться старик, — ты помнишь тот пир, который я устроил в честь короля? Этот пир, между прочим, обошелся мне в кругленькую сумму!
— В триста девяносто девять гульденов одиннадцать крейцеров, отец, а мне этого угощения отведать не пришлось! — заметил юноша жалобно. — Ведь я сидел в своей комнате с холодной примочкой под глазом. — Он указал на свой правый глаз. — Это было дело рук Густы: обезумев и ошалев от радости, что ей представится случай увидеть короля, она запустила мне воланом в глаз, когда раздался трубный сигнал, и ей почудилось, что швед уже въезжает в город. Но продолжайте, отец.
— Когда кушанья были убраны и поданы фрукты и кубки, то народ в зале и внизу на площади возликовал. Всем хотелось видеть короля. Зазвенели бокалы, послышались здравицы, встреченные внизу и наверху радостными криками. И вдруг посреди всего этого шума раздался ясный, звонкий голос: «Да здравствует Густав, король Германии!» Тут наступила мертвая тишина. Дело принимало нешуточный оборот. Король прислушался и начал поглаживать бородку. «Таких вещей я не должен слышать! — сказал он. — Я поднимаю бокал в честь имперского города Нюрнберга!» Ну, тут уже ликованию не было конца. На площади началась пальба. Через некоторое время его величество как бы ненароком отвел меня в угол. «Кто это произнес слова в честь короля Германии, Лейбельфинг?» — спросил он меня, понизив голос. И тут-то меня, старого пьяного осла, одолело хвастовство… И я ответил: «Это сделал мой сын Август, ваше величество. Он днем и ночью только и мечтает стать вашим пажом!» Я знал, что должность королевского лейб-пажа уже занята Тухером и что бургомистр Фолькамер, равно как и судья Бехайм, предложили уже своих мальчиков в пажи. Да и сказал-то я это лишь для того, чтобы не ударить в грязь лицом перед соседями — старым Тухером и хвастуном Бехаймом…
— А что, если бы король тут же велел привести меня, с моим синяком под глазом?
— Все было предусмотрено, Август! В прихожей шумел продувной жулик Шарнасс. Уж три раза он докладывал о себе, и от него никак нельзя было отвязаться. Король позволил ему войти и так принялся журить посланника перед всеми нами, патрициями, что у каждого немца сердце должно было радоваться! Ни одно из этих обстоятельств не осталось незамеченным мною.
— Так умно и все же так глупо, отец, — вздохнул сын.
Затем они принялись втихомолку совещаться в поисках противоядия, как они это называли; они понизили теперь свои голоса до шепота, тогда как раньше, в своем волнении, забыли, что в соседней комнате сидели ученики и служащие. Они рассуждали и рассуждали, но все не находили никакого выхода. Тут снаружи раздался звучный альт, напевавший одну из любимых военных песен Густава Адольфа, и вслед за этим в комнату вошла стройная девушка с веселыми глазами, коротко подстриженными волосами и мальчишеской фигурой, с замашками, несколько напоминавшими кавалериста.
— Все уши хочешь нам прокричать? — накинулись на нее оба Лейбельфинга.
Она обвела всю сцену взглядом и произнесла:
— Я пришла звать вас к столу. Но что случилось, дядюшка и кузен? Вы так бледны!
Письмо, лежавшее на столе между отцом и сыном, объяснило девушке их испуг. Увидев размашистую королевскую подпись, она тут же схватила письмо и жадными глазами пробежала его.
— К столу, господа! — сказала она и направилась первая в столовую.
Однако добросердечной девушке и самой стало не по себе при виде того, как каждый кусок становился Лейбельфингам поперек горла. Она велела убрать со стола, отодвинула стул, скрестила руки, закинула ногу на ногу под юбкой, у пояса которой висела сумка и связка ключей, и попросила рассказать о злополучном происшествии. Видимо, благодаря своему бойкому нраву она обладала в этой семье немалым влиянием.
Лейбельфинг описал ей положение.
— Подумать только! — воскликнула девушка. — Знаете, кто был тот крикнувший «ура» в честь короля?
— Кто же? — спросили Лейбельфинги.
— Не кто иной, как я!
— Пропади ты пропадом, девчонка! — разозлился старик. — Наверно, ты вырядилась в тот синий шведский солдатский мундир, что висит у тебя в шкафу за передниками, и вместо того, чтобы чинно сидеть среди женщин, прокралась в столовую к своему кумиру?
— Они отвели бы мне самое последнее место, — возразила девушка обиженно, — все они, удостоившиеся поднести королю в дар от нашего города два серебряных кубка…
— И как такая скромная девушка — а ведь ты же скромна, Густа, — решилась надеть мужскую одежду? — укорял ее жеманный юноша.
— Да ведь это, — возразила девушка серьезно, — одежда моего отца, на которой возле кармана на груди виднеется заштопанная дырка, прорванная шпагой француза! Достаточно мне скосить глаза, — и она сделала это, как будто на ней уже был отцовский мундир, — чтобы увидеть место разреза, а это действует на меня, как проповедь. К тому же, — сказала она в заключение, переходя, по своему обыкновению, от серьезных речей к шутке, — женские юбки совсем не по мне. Неудивительно, что они мне не идут: я же до четырнадцати лет вместе с отцом и матерью ездила верхом по-мужски.
— Милая сестрица, — жалобно протянул молодой Лейбельфинг, — с тех пор как умер твой отец, ты была нам как родная, и вот что ты теперь наделала! Ты посылаешь двоюродного брата на смерть! Одному пажу короля прострелили лоб, другому — шею. — У него мурашки пробежали по коже. — Хоть бы дала теперь какой-нибудь добрый совет, сестрица!
— Добрый совет? — произнесла девушка многозначительно. — Я готова дать тебе его: веди себя как нюрнбержец, как Лейбельфинг.
— Лейбельфинг! — ядовито повторил старик. — По-твоему, всякий нюрнбержец и каждый Лейбельфинг должен быть непременно забиякой вроде твоего отца Руперта, царствие ему небесное? Когда мне было десять, он однажды увез меня на телеге от родителей и опрокинул по дороге; сам-то уцелел, а я сломал два ребра. Что за жизнь такая — в пятнадцать лет сбежать к шведам, в семнадцать перед барабаном вместо алтаря обвенчаться с пятнадцатилетней девицей, а к тридцати годам погибнуть в драке!