ик сравнивал в ней жизнь человеческую с подмостками: люди — это актеры, ангелы — зрители, а смерть, опускающая занавес, — режиссер. Такова была и невероятная история о том, как его, короля, после рождения у него ребенка сначала известили о появлении на свет сына, и он сам некоторое время верил в это. Или то были рассказы о празднествах и нарядах — в основном случаи, которые должны были забавлять девушку не меньше, если не больше, чем юношу, — словно король, не давая себе в том отчета, чувствовал обман и бессознательно улавливал живую прелесть внимающей ему женщины. На пажа нападал в таких случаях внезапный страх, он принуждал свой голос звучать более низко и отваживался на тот или иной мужской жест. Однако какое-нибудь слово, исключающее возможность двух толкований, или движение близорукого короля возвращало испуганному пажу прежнюю уверенность в том, что Густав во власти такого же ослепления, как и при рождении его дочери. Тогда паж, почувствовав себя снова в безопасности, воодушевлялся и позволял себе касаться с дерзким задором чего-либо столь личного, что его постигала кара. Так было, например, когда он, выслушав из уст Густава теплую супружескую похвалу королеве, бросил дерзкий вопрос: «А как выглядела графиня Ева в молодости?» Ева была юношеской любовью Густава, позднее супругой Делагарди, за которого она вышла замуж как за второго по храбрости человека, когда отважнейший из людей того века ускользнул от нее. У Евы были темные волосы, черные глаза и резкие черты лица; но любопытному пажу не удалось этого узнать; взамен ответа он получил довольно увесистый удар ладонью по болтливым губам, в углах которых Густаву почудился намек на лукавую усмешку.
Однажды король подарил своей дочери Кристине кольцо с печатью. На благородном камне надлежало выгравировать, согласно моде того времени, какое-либо изречение или девиз, который имел задачей дать выражение личным качествам его обладателя, высказать его заветную мысль, потребности его сердца, и притом с выразительной краткостью, вроде, например, честолюбивого Nondum[5] юного Карла V. Густав сам бы, конечно, придумал девиз своему ребенку, но, опять-таки согласно моде, предстояло выбрать итальянское, французское или латинское изречение. И вот король, склонившись над большим томом, принялся высматривать своими лучистыми, но близорукими глазами среди тысяч собранных там изречений знаменитых или остроумных людей девиз, которым ему хотелось наделить свою едва достигшую семи лет Кристину. Густава Адольфа забавляли эти лаконичные фразы, в некоторых случаях выражавшие верно, а то и поразительно метко сущность их авторов, личностей по преимуществу исторических, хотя в иных случаях они, со свойственными людям самообольщением и хвастливостью, указывали на их прямую противоположность.
Вдруг чей-то палец, отбрасывая темную тень на ярко освещенную страницу, указал королю на девиз неизвестного происхождения: это паж заглянул через плечо короля в книгу; а указанный им девиз гласил: «Courte et bonne» — «Коротко и ясно», что означало: если уж выбирать жизнь, то жизнь краткую и полную наслаждения! Король прочел, задумался на минуту, с сомнением покачал головой и поймал пажа через плечо за ухо. Усадив затем Лейбельфинга на скамеечку, он собрался прочесть ему маленькую проповедь.
— Август Лейбельфинг! — начал он наставительно, откинув голову на подушки, так что полный подбородок с золотистой бородкой выдавался вперед, а лукавый взгляд полузакрытых глаз остановился на лице пажа. — Я полагаю, что это сомнительное изречение исходит от человека, преданного мирскому, от эпикурейца. Наша жизнь в руках Божьих, и поэтому мы не смеем желать ни долгой, ни краткой жизни, а должны принимать ее такой, какой нам ее дарует Господь. Хорошей? Конечно, хорошей, это просто и правильно. Но не преисполненной опьянения и помрачения, что, без сомнения, подразумевается во французском изречении. Или как ты его толкуешь, сынок?
Лейбельфинг начал робко и смущенно, но затем с каждым словом все решительнее:
— Вот как, государь: я хочу, чтобы все лучи моей жизни на протяжении одного часа соединялись в единый сноп пламени; пусть вспыхнет вместо тусклых сумерек ослепительно-яркое пламя счастья, чтобы после потухнуть, как сверкнувшая молния!
Эти речи и выражение «сверкнувшая молния», по-видимому, не понравились королю, несмотря на всю любовь того века к подобным сравнениям. Он насмешливо улыбнулся, но паж, предупреждая эти еще не успевшие слететь с уст слова порицания, в порыве страстного увлечения, воскликнул:
— Да, так я желал бы: courte et bonne!
Затем, внезапно одумавшись, он прибавил смиренно:
— Государь, возможно, что я неправильно толкую это изречение. Оно многозначно, как и большинство в этой книге, но я знаю одно, и это чистейшая правда: если бы пуля задела тебя, государь, сегодня… — он осекся, — это значило бы «коротко и ясно», ибо ты и юноша и муж и жизнь твоя яркая и прекрасная!
Король закрыл глаза и, уставший от дневных дел, погрузился в дремоту, поначалу притворную, дабы не слышать лести пажа или по крайней мере не отвечать на нее.
Так проходило время. Казалось, будто сама судьба связала влюбленного ребенка с обожаемым героем; сам рок показывал ему короля в новом свете в минуты переживаний; он заставлял пажа делить со своим господином и тягчайшее горе, какое только существует, — горе отца.
Король пользовался услугами Лейбельфинга, которому выказывал неограниченное доверие, давая ему читать письма, прибывающие в определенные дни из Стокгольма от воспитательницы его дочки; Лейбельфингу же приходилось и отвечать на эти письма. Дама писала неразборчивым мелким почерком и многословным, обстоятельным слогом, так что Густав обыкновенно сразу передавал ее длинные послания пажу; быстрые глаза и подвижные губы последнего пробегали с неменьшим проворством по строкам письма, чем его молодые ноги по бессчетным ступеням витой лестницы. Однажды Лейбельфинг заметил на уголке почтового конверта большую букву S; ее ставили в те времена для обозначения важных или секретных посланий, дабы получатель мог лично принять и вскрыть их. Черты, характерные для всякого пажа, — любопытство и бойкая дерзость — взяли верх; Лейбельфинг сломал печать, и на свет божий выплыла странная история.
Воспитательница принцессы, сообразно выработанному самим королем плану занятий, предусматривавшему раннее изучение языков, сочла своевременным пригласить к Кристине учителя итальянского. Выбор, сделанный с осмотрительностью, представлялся удачным. Швед, молодой еще человек, из хорошей семьи, знакомый со светом по своим долгим путешествиям, соединял в себе все достоинства внешние и внутренние: благородную стройность, подкупающие черты лица, приветливость в обращении, непоколебимую нравственность, одинаково далекую и от угрюмой суровости, и от смехотворного педантства, рыцарское чувство чести и христианское смирение; ко всему этому присоединялось и самое важное: подлинное лютеранство. По его собственному признанию, вера из заученных положений превратилась для него в личное непоколебимое убеждение лишь после того, как ему пришлось побывать в современном Вавилоне и столкнуться лицом к лицу с римскими мерзостями. Холодная и рассудительная воспитательница не уставала повторять в каждом из своих писем, что молодой человек ее обворожил, да и маленькая принцесса при таком наставнике стала делать быстрые успехи. Но вот однажды воспитательница поймала понятливую и обладавшую живым воображением Кристину на том, что та, втихомолку забравшись в угол, с молитвой перебирала четки из душистого кедра, поднося их время от времени к своему носу и вдыхая их аромат. «Волк в овечьей шкуре, — писала воспитательница, поставившая после этих слов несколько восклицательных знаков. — Я всплеснула руками и окаменела».
Густав Адольф побледнел, потрясенный до глубины души. Он знал, что такое господа иезуиты. Иезуит был посажен в тюрьму; согласно драконовским шведским законам, ему грозила смертная казнь, если король не проявит милосердия. Густав Адольф велел пажу немедленно написать ответ воспитательнице. С девочкой нечего тратить много слов, а следует отнестись ко всему как к ребячеству, иезуита же надлежит переправить, не поднимая шума, во избежание толков, через границу, «ибо, — диктовал король Лейбельфингу, — я не желаю делать из него мученика. Этот ослепленный человек не задумываясь дал бы себя обезглавить, дабы оказаться причисленным к сонму мучеников и попасть на небо со своей злой радостью, что ему удалось развратить душу моего ребенка».
Однако еще в продолжение многих дней король не в силах был отделаться при мысли о том «несчастии и преступлении», как он называл покушение на душу своего ребенка; в присутствии пажа он без устали далеко за полночь, пока не выгорало масло в лампе, расхаживал взад-вперед и, ведя разговор больше с самим собой, чем с пажом, высказывался на счет лжи, софистики и притворства благочестивых отцов; а паж в это время, сидя в полутьме, полный ужаса и сокрушения, стыдил себя: «И ты лгунья, и ты притворщица!»
С тех пор паж пребывал в доводившем его до полного расстройства страхе по поводу своего маскарада; самое ничтожное обстоятельство могло привести к раскрытию тайны. Чтобы избежать такого позора, бедняжка десятки раз принимал решение оседлать в вечерние сумерки или на утренней заре коня и ускакать на край света — и десятки раз какая-нибудь невинная ласка короля, не имевшего понятия о том, что возле него находится женское существо, удерживала его. Легко на душе становилось у него лишь в облаках порохового дыма; тут глаза его загорались, и он радостно скакал навстречу смертоносным пулям, бросая им вызов, чтобы разом покончить со своим жутким сном. И когда потом в вечерние часы при уютном свете лампы король, поймав пажа на каком-нибудь промахе или ошибке, с улыбкой трепал его вихры, то Лейбельфинг говорил себе, трепеща от радости и страха: «Это в последний раз!»
Так он оттягивал время и рядом со смертью вкушал высшую прелесть жизни. И король также был на короткой ноге со смертью, Лейбельфинг чувствовал это. Герцог Фридландский взял наступление в свои руки и поставил завоевателя в тягостное положение отступающего. Таким образом, герой-христианин ежедневно, даже ежечасно почти с вызовом отдавал себя на волю своего Бога; панцирь, который паж, по обыкновению, предлагал ему надеть, он упорно отвергал под предлогом плечевой раны, на которую будут давить стальные доспехи, причиняя боль. Для него сделали тончайшую кольчугу — дело рук нидерландского кузнечного мастера. Королева писала ему, что, по ее сведениям, герцог Фридландский носит такую же кольчугу и что ее государь и супруг не вправе, отправляясь на поле боя, быть менее защищенным, чем его противник. Но Густав презрительно отбросил кольчугу в сторону как символ трусости. Однажды в ночной тиши Лейбельфинг, голову которого отделяла от короля одна лишь стена, тесно к ней припав, услышал, как Густав пламенно молится и неотступно просит своего Бога забрать его в расцвете сил, когда пробьет его час, прежде чем он станет бесполезным или ненужным. Сперва у подслушивающей девушки потекли слезы из глаз, но затем ее охватила гордая радость, тайное ликование, ощущение победы, торжества о