— Либо я ошибаюсь, либо я в самом деле видел, хотя и на некотором расстоянии, как вы ехали в качестве пажа верхом рядом с королем. Ну да, теперь я вас узнаю, хотя вы и кажетесь бледным, как луна, и печальным. — Затем, пораженный внезапным воспоминанием, он прибавил: — Не из Нюрнберга ли вы и не родня ли покойному капитану Лейбельфингу? Вы страшно похожи на него или, вернее, на его дочь Густу, разъезжавшую до пятнадцати лет вместе с нами верхом. Впрочем, лунный свет обманчив. Сойдемте с коней. Вот моя палатка. — И он передал лошадей — свою и Лейбельфинга — подбежавшему слуге, встретившему своего повелителя добродушной и глупой улыбкой.
— Пожалуйста, будьте как дома, — сказал старик, предлагая пажу походный стул и опускаясь сам на свое жесткое ложе.
Два светильника, прикрытые от ветра стеклянными колпаками, бросали на них свой дрожащий свет.
Тут полковник без церемоний запустил пажу в волосы свою широкую ладонь. На обнажившемся лбу показался старый, но глубоко врезавшийся шрам.
— Густа, глупая, думаешь, я забыл, как венгерский жеребец перебросил тебя через свою голову так, что ты полетела по воздуху? Мы все трое подобрали тебя, рыдающая мать, отец, бледный как привидение, и я сам, не на шутку перепуганный. Бравым был солдатом покойный Лейбельфинг, мой лучший начальник и закадычный друг. Только немножко шальной, как и ты, вероятно, Густа. Черт побери, дитя, сколько ты уже живешь подле короля? Выглядишь ты, впрочем, точь-в-точь как мальчишка. Сбрила себе, небось, белокурые кудряшки на затылке? Ну, ну, не воображай только, что ты единственная женщина в лагере. Взгляни на Иакова, моего денщика. — Тот как раз вошел с бутылками и стаканами. — Такой же мужчина, как и ты. Не бойся, Густа. Его невозможно было научить ни единому немецкому слову — для этого он слишком глуп. Но женщина честная до мозга костей и богобоязненная. И страшная какая! Впрочем, история эта самая простая. Семеро деток, кормилец пал, жена заняла его место. Лучше слуги не придумаешь. Я не смог бы без него обойтись!
Паж разглядывал слугу, а полковник продолжал рассуждать:
— Ловкая штука, Густа! Ты разыграла настоящую драму и бог весть чего себе вообразила, но ни одна живая душа об этом не догадалась. Ты недовольна? Сдерни король с тебя личину, он бы только сказал: «Убирайся отсюда, глупая девчонка!» — и через минуту думал бы уже о другом. А вот если бы королева тебя разоблачила? Брр!.. Вот я и говорю: не следует целовать детей. Такой поцелуй тлеет, тлеет, да и вспыхнет снова спустя годы… А что правда, то правда: король как-то взял тебя с моих рук, крестница, и поцеловал тебя… Ты ведь была бойким и красивым ребенком.
Паж ничего не помнил об этом поцелуе, но ощутил его на лице и густо покраснел.
— Ну, сорванец, что же дальше? — Полковник на минуту задумался. — Что там думать: я уступаю тебе свою вторую палатку. Ты станешь моим ординарцем, дашь мне честное слово не бежать и будешь состоять при мне до заключения мира. А там я отвезу тебя к себе домой в Швецию. Я одинок. Оба мои младших сына, Аксель и Эрик, — он смахнул слезу, — погибли за короля и отечество. Оставшийся в живых старший сын — священник в прибыльном приходе. Выбирай между нами обоими.
Паж Лейбельфинг дал полковнику обещание и вслед за тем рассказал ему обо всех своих приключениях с той потребностью в правдивости, которая заявляет о себе после долгого ношения маски. Старик, слушая его рассказ, в особенности потешался над кузеном Лейбельфингом, портрет которого он заставил пажа набросать.
— Он не виноват в том, что он баба, — философствовал полковник. — Это в крови. Мой сын, священник, тоже труслив, весь в мать пошел.
Начиная с последних летних дней вплоть до окончания сбора винограда и до первых редких снежных хлопьев, закружившихся однажды морозным утром над большой дорогой, паж Лейбельфинг разъезжал верхом бок о бок с полковником Аке Тоттом. Ему не случалось сталкиваться с королем, так как полковник в основном нес авангардную службу или прикрывая тыл войска. Но Густав Адольф неотступно стоял перед духовным взором пажа, только был теперь недосягаем; он не теребил его больше за кудри, и паж не слышал уже, как прежде, отделенный от повелителя лишь тонкой стеной, как он ворочается и кашляет по ночам.
Но однажды Лейбельфинг вновь увидел своего короля. Это случилось на рыночной площади в Наумбурге. Паж замешкался там, делая покупки, и собирался нагнать своего полковника; тот командовал на этот раз авангардом и уже покинул город. Оттесненный вместе с конем толпой к самым домам, паж увидел на узкой площади непередаваемое зрелище. Густав сидел верхом на статном боевом жеребце, окруженный военачальниками на лихих конях и в доспехах; сотни людей в страстном порыве, весь народ, охваченный бурным приливом воодушевления, толпился вокруг северного короля, хранителя его духовных благ; женщины поднимали своих детей над ликующей толпой, мужчины пытались схватить и пожать правую руку Густава; девушки стремились поцеловать хотя бы его стремя, люди простого звания бросались на колени перед королем, не страшась ударов копыт его коня, который, впрочем, шел спокойной и плавной поступью. Густав Адольф, заметно растроганный, склонился с коня к престарелому местному священнику, облобызавшему его руку на глазах у Лейбельфинга, и произнес, повысив голос:
— Люди воздают мне Божеские почести! Это свыше меры и служит мне напоминанием о моей скорой смерти. Отец мой, мне сопутствуют языческая богиня Виктория и христианский ангел смерти.
У пажа слезы полились из глаз. Но когда в окне напротив он заметил королеву и увидел, как король посылает ей нежный привет, в его груди вскипела жгучая ревность.
Около недели спустя полковнику Аке Тотту довелось ехать неподалеку от экипажа, в котором находился король. Тут Лейбельфинг увидел хищную птицу, неотвязно парившую над облаками как раз над головой короля и не желавшую улетать, несмотря на выстрелы свиты. Паж вспомнил о Лауэнбурге: не нависло ли так же его мщение над Густавом Адольфом? Бедное сердце пажа сжалось от страха. Этот страх по мере наступления ранних сумерек все возрастал, и, когда стемнело, Лейбельфинг, нарушив данное им честное слово, пришпорил коня и исчез с глаз полковника, кричавшего ему вслед: «Вероломный мальчишка!»
Непрерывным галопом паж доскакал до кареты короля и смешался с лицами его свиты; там накануне предстоящей битвы его как будто никто не заметил или не обратил на него внимания. Король собирался заночевать в карете, но холод вынудил его искать пристанища в скромной крестьянской избе. С наступлением рассвета низкая комната заполнилась ординарцами. Боевое построение шведов закончилось, теперь наступил черед немецких полков. Камердинер короля, благоволивший к Лейбельфингу, узнал его и не стал ни о чем расспрашивать; паж снова завладел скамеечкой с вышитым на ней шведским гербом — он имел обыкновение сидеть на ней возле короля — и забрался в угол, где оставался незамеченным.
Наконец король отдал последние распоряжения; медленно поднявшись, он обратился к присутствующим — это все были немцы, и среди них немало тех, кого король стыдил в лагере под Нюрнбергом в столь резких выражениях. Густав сделал знак рукой и тихо, словно в полусне, произнес едва шевелящимися губами:
— Господа и друзья, сегодня, видно, пробьет мой последний час. И вот мне хотелось бы оставить вам свое завещание. Не война меня заботит — это дело живых, — нет, наряду с помышлениями о спасении моей души меня заботит память, остающаяся по мне среди вас. Я приехал сюда из-за моря с разными намерениями, но всех их перевешивала, скажу по правде, забота о чистоте веры. После победы при Брейтенфельде я получил возможность продиктовать мир императору и, утвердив здесь евангелическую веру, вернуться со своей добычей к себе, в шведские ущелья. Но меня заботили немецкие дела. Не без помыслов о вашей короне, господа, но, скажу без утайки, заботы о государстве преобладали над честолюбием. Невозможно, чтобы Германия и впредь принадлежала Габсбургу, ибо это государство протестантское. Но вы подумаете и скажете себе: «Не должен король-чужеземец властвовать над нами». И вы правы. Но напоследок мне пришла мысль о руке моей дочери и тринадцатилетнем…
Его тихая речь была заглушена буйным солдатским пением конного Тюрингенского полка, который проходил мимо стоянки короля. Король прислушался и, не окончив речи, сказал:
— Довольно, это все. — Затем, отпустив присутствующих, он опустился на колени и стал молиться.
В это время паж в ужасе увидел, что вошел Лауэнбург. Одетый в платье простого кавалериста, он приблизился с заискивающим и подобострастным видом, простер руки к медленно поднявшемуся королю и пал перед ним ниц, обнимая его колени, рыдая и взывая к нему:
— Отец, я согрешил перед небом и тобой! Я согрешил перед небом и тобой, я недостоин больше называться твоим сыном! — И он склонил перед ним голову. Король поднял его с земли и обнял.
Перед глазами пажа брезжили, как в тумане, две обнявшихся фигуры. Правда ли это, может ли быть правдой? Святость короля оказала ли чудодейственное влияние на погибшую душу? Или это сатанинское притворство? Не употребил ли во зло бессовестнейший из лицемеров слова, слетевшие некогда с пречистых уст? Таким сомнениям предавался паж со смятенными чувствами и колотящимся в груди сердцем.
Подали коней; король потребовал себе кожаную куртку. Появился камердинер с курткой и блестящим панцирем. Тогда паж выхватил у него из рук непроницаемую броню с намерением помочь королю надеть ее. Но Густав, не выразив никакого изумления по поводу присутствия пажа, отстранил панцирь с несказанно приветливым взглядом и обычным своим движением запустил руку в кудри пажа.
— Густ, — сказал он, — не надо, он жмет. Подай куртку.
Вскоре король ускакал с Лауэнбургом по левую руку и пажом по правую.
Глава IV
В деревне Мейхен за шведской боевой линией, в пасторском доме, около полуночи за Библией сидел магистр Тоденус, вдовец; он читал своей домоправительнице, особе хрупкого телосложения и также вдове, покаянные псалмы Давида. Затем магистр, человек воинственного вида, с густыми седыми усами, который в молодости провел несколько лет на военной службе, принялся вместе с домоправительницей горячо молиться за жизнь протестантского героя, который именно сегодня вступил здесь поблизости в бой, и пастор не знал, выиграл он его или проиграл. В это время раздался стук в ворота.