Амулет — страница 3 из 40

Разрешите рассказать вам одну историю. Когда я был в отпуске во Фрибурге — я служу в швейцарских войсках Его Христианнейшего Величества, — как раз проходил «молочный праздник» рядом с имением моего отца, а также пастбищами Кирхбергов из Берна. Кирхберг приехал со своими четырьмя дочерьми — когда мы были еще детьми, я каждый год танцевал с ними на лужайках. Так вот, представьте себе, после первого же танца эти девушки завязали богословский разговор и начали называть меня идолопоклонником и гонителем христиан, потому что на полях битвы при Жарнаке и Монконтуре я выполнил свой долг против гугенотов.

— Все эти разговоры о религии, — заметил советник, — сейчас просто неизбежны. Но почему нельзя вести их со взаимным уважением и приходить к соглашению? Я думаю, что, например, вы, господин Боккар, не бросите меня на костер из-за моей евангелической веры и что вы также осуждаете жестокость, с которой обращаются с кальвинистами на моей бедной родине.

— Можете быть в этом уверены! — отозвался Боккар. — Только вы не должны забывать, что нельзя называть жестокими старинные законы государства и церкви, если они стремятся всеми средствами отстоять свое существование. Что же касается жестокости, то я не знаю более жестокой религии, чем кальвинизм.

— Вы говорите о Сервете? — тихо сказал советник, и лицо его омрачилось.

— Я говорю не о человеческом суде, а о Божественном правосудии, которое искажает мрачная новая вера. Я лично ничего не понимаю в богословии, но мой дядя, каноник во Фрибурге, внушающий доверие и ученый человек, уверял меня, что один из догматов кальвинистов гласит, будто ребенок, прежде чем сделать что-нибудь дурное или доброе, с колыбели уже обречен или на вечное блаженство, или на муки ада. Это не может быть правдой, это слишком ужасно!

— И все-таки это правда, — заметил я, вспоминая наставления моего пастора, — ужасно или нет, но это логично.

— Логично? — возмущенно повторил Боккар. — Что значит логично?

— Логично то, что не противоречит само себе, — вымолвил советник, которого, по-видимому, забавлял этот спор.

— Бог всеведущ и всемогущ, — продолжал я с уверенностью победителя, — в его воле — предвидеть и не предотвращать, поэтому наша судьба предрешена с колыбели.

— Я бы с удовольствием опроверг вас, — сказал Боккар, — если бы только смог припомнить аргумент моего дяди! У него был убедительнейший аргумент против этого…

— Вы сделали бы мне большое одолжение, — вмешался советник, — если бы постарались вспомнить этот прекрасный аргумент.

Фрибуржец налил себе полный стакан вина, медленно опорожнил его и закрыл глаза. После некоторого раздумья он весело сказал:

— Если господа пообещают мне не прерывать меня и позволят беспрепятственно изложить мои мысли, я надеюсь объяснить все как следует. Предположим, господин Шадау, что ваше кальвинистское Провидение с колыбели обрекло вас на муки ада, — впрочем, сохрани меня Бог от такой невежливости, — предположим лучше, что осужден на муки я; однако, я ведь, слава богу, не кальвинист.

Он отщипнул немного пшеничного хлеба, вылепил из него человечка и, поставив его на свою тарелку, сказал:

— Вот стоит обреченный с рождения на адские муки кальвинист. Теперь внимание, Шадау! Верите ли вы в десять заповедей?

— Что за вопрос! — возмутился я.

— Ну, ну, я просто спросил. Вы, протестанты, ведь упразднили много старого! Итак, Бог повелевает этому кальвинисту: «Делай это! Не делай того!» Не жестокий ли обман такая заповедь, если человеку уже заранее предначертано не иметь возможности творить добро и быть вынужденным творить зло? И такую нелепость вы приписываете высшей мудрости? Это совершенно ни к чему, как и сие творение моих рук! — И он щелчком сбил хлебного человечка с тарелки.

— Недурно! — выразил свое мнение советник.

Боккар старался не показывать своего удовлетворения, а я поспешно взвешивал возражения; но ничего подходящего так и не пришло мне на ум, и я сказал несколько пристыженно и в то же время недовольно:

— Этот сложный и темный догмат нелегко разъяснить. Впрочем, вовсе не нужно признавать его, чтобы осудить папизм, очевидные злоупотребления которого вы сами, Боккар, не сможете отрицать. Вспомните о безнравственности попов!

— Да, среди них попадаются скверные личности, — подтвердил Боккар.

— Слепая вера в авторитет…

— …благодеяние для человеческой слабости, — прервал он меня. — В государстве и церкви, как в самом маленьком судебном деле, должна быть последняя инстанция, дальше которой нельзя заходить.

— Чудотворные реликвии!

— Исцеляли же больных тень святого Петра и плат святого Павла, — очень спокойно возразил Боккар, — отчего же мощи святых не могут творить чудеса?

— А что вы скажете об этом глупом поклонении Деве Марии?..

Не успел я проговорить эти слова, как ясное лицо фрибуржца исказилось, кровь бросилась ему в голову, он побагровел, вскочил со своего кресла и схватился за шпагу, воскликнув:

— Вы хотите оскорбить меня? Если таково ваше намерение, доставайте оружие!

Девушка тоже испуганно приподнялась со своего кресла, а советник с мольбой во взгляде протянул руки к Боккару. Я был крайне удивлен неожиданным действием, которое произвели мои слова, но постарался не потерять присутствия духа.

— О личном оскорблении тут и речи идти не может, — спокойно сказал я. — Я не подозревал, что вы, Боккар, человек светский и образованный и к тому же, как вы сами говорите, проявляющий мало интереса к вопросам религии, в этом единственном пункте проявите такой пыл.

— Разве вы не знаете, Шадау, того, что известно не только в области Фрибурга, но и далеко за ее пределами? Что Эйнзидельнская Божья Матерь явила чудо мне, недостойному?

— Нет, уверяю вас. Садитесь, дорогой Боккар, и расскажите нам об этом.

— Это известно всему миру и даже изображено на памятной доске в самом монастыре. На третьем году жизни я тяжело заболел, и следствием болезни стал полный паралич. Все лекарства оказывались бесполезными, ни один врач не мог помочь мне. Наконец моя добрая матушка ради меня босиком совершила паломничество в Эйнзидельн. И вот свершилось чудо! С каждым часом мне становилось лучше, я окреп и оправился, и теперь, как видите, у меня здоровые руки и ноги! Только Эйнзидельнской Божьей Матери я обязан тем, что могу радоваться своей юности, а не влачу существование ненужным калекой. Теперь вы поймете и найдете естественным, что я всю жизнь буду благодарен моей заступнице и от всего сердца Ей предан.

С этими словами он вытащил из-под куртки шелковый шнурок с брелоком, который носил на шее, и набожно припал к нему губами. Шатильон, наблюдавший за ним со странным выражением лица — и с насмешкой, и с умилением, — любезным тоном спросил:

— Господин Боккар, а как вы думаете, каждая Мадонна могла бы так удачно исцелить вас?

— Ну разумеется, нет! — горячо возразил тот. — Мои родные пытались найти помощь во многих местах, и тщетно, пока не постучались в верную дверь. Эйнзидельнская Божья Матерь — единственная в своем роде.

— Тогда, — продолжал француз с улыбкой, — легко будет примирить вас с вашим земляком, если только это еще необходимо при вашем добродушии и легком характере. Господин Шадау к своему резкому осуждению культа Марии не забудет в будущем сделать оговорку: за почетным исключением Эйнзидельнской Богородицы.

— На это я охотно соглашаюсь, — сказал я, подражая тону старика, однако внутренне не особенно одобряя эту его затею.

Тут добродушный Боккар схватил мою руку и сердечно пожал ее. Разговор принял другой оборот, и вскоре молодой фрибуржец поднялся и пожелал нам спокойной ночи, сославшись на то, что завтра рано утром намеревается продолжить свой путь.

Теперь, когда закончились разговоры о религии и вере, я внимательнее пригляделся к молодой девушке, которая молча следила за нашими речами, и с изумлением отметил про себя, как она не похожа на своего отца или дядю. У старого советника было почти боязливое, с тонкими чертами лицо, которое освещали умные темные глаза, то грустные, то насмешливые, но всегда выразительные. У девушки, напротив, были белокурые волосы, и на ее невинном, но решительном лице сияли удивительно лучистые голубые глаза.

— Разрешите спросить вас, молодой человек, — обратился ко мне советник, — почему именно вас так тянет в Париж? Мы с вами одной веры, и если я могу быть вам полезен, то я к вашим услугам.

— Сударь, когда вы произнесли имя Шатильон, — ответил я, — сердце мое забилось чаще. Я сын солдата и хочу сражаться. Кроме того, я ревностный протестант и хотел бы сделать все, что в моих силах, для благого дела. Достичь этих целей я смогу, только если мне удастся служить и воевать под предводительством адмирала. Если вы можете помочь мне в этом, вы окажете мне огромную услугу.

Тут девушка, до сих пор молчавшая, спросила:

— Вы так преклоняетесь перед господином адмиралом?

— Для меня он первый человек в мире! — произнес я с жаром.

— Что ж, Гаспарда, — вмешался старик, — в таком случае ты, я думаю, сумеешь замолвить словечко у твоего крестного.

— Почему нет? — ответила девушка. — Если на деле наш новый знакомый столь же доблестен, каким кажется. Но я не могу сказать наверняка, принесет ли мое словечко пользу. Господин адмирал теперь, накануне войны с Фландрией, занят с утра до вечера; он не знает покоя, осажден просителями, и я не уверена, есть ли у него свободные места. Нет ли у вас рекомендации получше моей?

— Быть может, — ответил я, немного робея, — имя моего отца небезызвестно адмиралу. — Только теперь я осознал, как непросто будет мне, лишенному рекомендации чужестранцу, попасть на аудиенцию к великому полководцу. Я продолжал подавленным тоном: — Вы правы, сударыня, я чувствую, что не многое смогу отдать ему: лишь сердце и шпагу, каковых у него уже тысячи. Если бы только его брат Дандело был жив! Тот был мне ближе, к нему я отважился бы пойти! Он во всем служил мне примером с детских лет, этот отважный воин! Может, и не святой, но преданный и стойкий единомышленник!