Насмешка превращалась на сцене в форменное издевательство благодаря невыразимо нелепому лицу того, кому доставались эти комплименты. Зрители хохотали. Среди них я увидел белокурую женщину трогательной красоты. Я обратил внимание на то, как менялось выражение ее лица. Сначала на нем была написана радость, что заслуженно хвалят ребенка, который учится, хотя и с трудом, но прилежно, и это выражение оставалось, несмотря на то, что юноша на сцене производил невыгодное впечатление. Но потом оно сменилось выражением грустного разочарования, так как зрительница, еще не вполне понимая, успела уже почувствовать, что поэт, в простых словах которого сначала не чувствовалось насмешки, в сущности, высмеивал отцовскую слепоту. Правда, Мольер, великий насмешник, изобразил все так правдиво и естественно, что нельзя было на него сердиться. Но по нежной щеке огорченной женщины скатилась долго, с трудом сдерживаемая слеза. Я понял, что она была матерью неспособного сына. Это вытекало из всего, что я видел и наблюдал. То была первая жена маршала Буфлера.
— Если бы ты даже не назвал ее, Фагон, я по твоему описанию узнала бы эту милую блондинку, — вздохнула маркиза. — Она была чудом невинности и чистосердечия. Она даже не знала, что такое хитрость и ложь.
Дружба, которая связывала женщин и которая оставила у маркизы такое трогательное воспоминание, была искренней и благодетельной для обеих сторон. В трудные годы, когда госпожа Ментенон делала свою карьеру, когда эта тихая честолюбивая женщина с неослабевающей гибкостью и бесконечным терпением, всегда веселая, всегда готовая к услугам, завоевывала сердце короля, она среди прочих придворных дам, относившихся к ней недоброжелательно, привязала к себе благородную чистосердечную женщину несколькими добрыми словами и предупредительно оказанной услугой. Они стали выручать друг друга, помогая одна своим происхождением, другая умом.
— Супруга маршала была глупа, — коротко добавил Фагон. — Но если бы я, калека, любил какую-нибудь женщину, кроме моей благодетельницы, — он почтительно поклонился в сторону маркизы, — и согласился бы пожертвовать своей жизнью ради женщины, то я бы сделал это для первой жены герцога Буфлера. Вскоре я ближе познакомился с ней, к сожалению, в качестве врача, так как здоровье ее было неустойчиво и она внезапно угасла, как потухшая свеча. За несколько дней до своей кончины она пригласила меня к себе и просто сказала, что скоро умрет. Она чутьем понимала свое состояние, в котором не могла разобраться моя наука. Она сказала, что покоряется судьбе, но ее мучит только одна забота: о ее мальчике. «Он хороший ребенок, но совершенно не одарен, так же как я сама, — с грустью, но без малейшего стеснения пожаловалась она. — Мне жилось легко, оставалось только повиноваться маршалу, который любит все решать сам и потому не позволил бы мне распоряжаться самостоятельно, даже если бы я была умной женщиной. Он предоставлял мне только заботы о хозяйстве. Ведь ты знаешь его, Фагон. Он педантичен и любит сам всем управлять. Когда я молчала в обществе или говорила только о самых простых вещах, чтобы не обнаружить невежества, то он был доволен, так как остроумная или блестящая женщина причинила бы ему одно только беспокойство. А потому мне жилось превосходно. Но что будет с ребенком? Жюльен, как сын своего отца, должен занять определенное положение в свете. Но сможет ли он? Учение дается ему с чрезвычайным трудом. Правда, в прилежании у него нет недостатка, он старательный мальчик… Маршал снова женится, и другая жена, более умная, родит ему более способных сыновей. Я совсем не хочу, чтобы Жюльен стал кем-нибудь выдающимся, да это и невозможно. Мне бы не хотелось только, чтобы он терпел слишком большие унижения, если будет отставать от своих братьев. Вот это я поручаю тебе, Фагон. Следи также за тем, чтобы и физически его не переутомили. Не спускай с него глаз, прошу тебя, потому что маршал за этим не уследит. Ты ведь его знаешь: у него в голове война, крепости… Даже за обедом он занят своими делами. Он то вдруг требует, чтобы ему принесли карту, или сам бежит за ней, то сердится по поводу замеченной им утром небрежности кого-нибудь из его подчиненных, которым ничего нельзя доверить. А если при всем этом случайно разобьется чашка или блюдце, то легко раздражающийся маршал даже начинает браниться. Обычно он сидит за столом молча, нахмурившись и не обращая внимания на ребенка. Он не справляется о его успехах, он уверен, что всякий Буфлер и без того исполняет свой долг. Жюльен будет напрягать свои силы до предела… Фагон, следи за тем, чтобы с ним ничего не случилось. Позаботься о нем, пока он не вырастет. Не стесняйся вмешиваться в его дела. Маршал считается с тобой, и твои советы не пропадут даром. Он называет тебя самым честным человеком во Франции… Ты, я знаю, сдержишь свое слово и сделаешь больше, чем я прошу».
Я дал обещание супруге маршала, и она умерла с облегченной душой. У постели, на которой она лежала, я наблюдал за вверенным мне мальчиком. Он обливался слезами, он порывисто дышал, но не бросился с отчаянием к покойнице, а опустился перед ней на колени, взял ее руку и поцеловал, как делал обычно. Скорбь его была глубока, но целомудренна и сдержанна. Из этого я заключил, что у него мужской характер и недюжинное самообладание. Я не ошибся. Вообще Жюльен был в то время хорошеньким мальчиком лет тринадцати, с выразительными глазами своей матери, симпатичными чертами лица и маленьким лбом под шапкой курчавых белокурых волос. Сложен он был безукоризненно и отличался ловкостью во всех физических упражнениях.
Маршал похоронил подругу своей молодости и через год снова обвенчался с младшей дочерью маршала Грамона, которую мы все знаем как женщину живую, весьма неглупую, обладающую оливковой кожей и поразительной худобой. После своей женитьбы он по собственному побуждению стал советоваться со мной, в какую школу отправить Жюльена, ибо оставаться теперь в доме отца ему было нельзя. Я переговорил со священником, который был у них домашним учителем и занимался воспитанием и обучением мальчика. Он показал мне его тетрадки, которые свидетельствовали о трогательном прилежании и настойчивом терпении, но в то же время о чрезвычайно посредственных способностях, полном отсутствии сообразительности и остроумия. Всякая игра ума и воображения была ему чужда. Он располагал только самыми элементарными понятиями, самыми скудными словами. Лишь изредка какое-нибудь выражение могло понравиться своей чистотой или заставляло улыбнуться своей наивностью. Как это ни странно и ни печально, домашний священник говорил о своем ученике, сам того не ведая, словами Мольера: «Это мальчик без всякой фальши, он всему верит, он лишен огня и воображения, кроток, миролюбив, молчалив и… — прибавлял от себя, — обладает прекрасным сердцем».
Большого выбора у нас не было, маршал и я не нашли для мальчика лучшей школы, чем иезуитский колледж. А если так, то, конечно, не было причин отказываться от школы парижской, ибо зачем же разлучать Жюльена со сверстниками его круга? Следует отдать должное отцам иезуитам: они не педанты, умеют приятно преподавать и ласково обращаются с учениками. При этом я, конечно, исходил из предположения, что маршал никогда не наносил обиды благочестивым отцам. Для подобных опасений не было основания, ибо маршал не интересовался церковными спорами и как человек военный относился даже с некоторой симпатией к дисциплине, которая строго соблюдается в этом ордене.
Но как мог обиженный природой мальчик идти в ногу со своим классом? Здесь маршал и я рассчитывали на содействие совершенно разных вещей. Маршал возлагал свои надежды на чувство долга и самолюбие у ребенка. Он сам, хотя и обладал средними дарованиями, достиг значительных успехов в своей области. Но это далось ему не благодаря гениальным задаткам, а вследствие его моральных качеств. И вот, не зная или не желая знать, что у Жюльена не было даже той средней одаренности, которую сам он сумел использовать при помощи прилежания, он полагал, что для человека с волей нет ничего невозможного и что можно подчинить себе даже природу. Недаром его кавалеристы утверждали, что он считает нарушением субординации, если на параде у кого-нибудь на лбу появляются капли пота, — на том основании, что сам он никогда не потеет.
Я со своей стороны рассчитывал на общее человеколюбие иезуитов, на их привычку считаться с качествами и положением человека. Я побеседовал с некоторыми из них и обратил их внимание на особенности мальчика. Также я указал на положение, которое занимает его отец, но тут же убедился, что этому они не придают никакого значения. Маршал интересуется только военными делами, при этом он добродетелен, не любит интриг, и честь следует за ним по пятам, словно тень. А потому отцам в отношении него не на что было надеяться и нечего было опасаться. При таких условиях я считал нужным снабдить Жюльена более веской рекомендацией и дал благочестивым отцам одно указание…
Здесь рассказчик остановился.
— Ты о чем-то умалчиваешь, Фагон? — спросил король.
— Я к этому еще вернусь, — пробормотал Фагон смущенно. — И тогда тебе, государь, придется простить мне одну вольность. Ну, словом, мое средство подействовало. Отцы старались облегчить ребенку усвоение науки. Он чувствовал себя окруженным теплотой, его оцепенение проходило, скудные дарования развивались, мужество его росло, и ему жилось хорошо. Но все внезапно изменилось.
Приблизительно через полгода после вступления Жюльена в иезуитский колледж произошла неприятная история в Орлеане, где отцы имели недвижимость и школу. Четверо братьев из мелко-поместной семьи владели там имением, которое граничило с недвижимостью иезуитов и в котором они вели общее хозяйство. Все четверо служили в вашей армии, государь, и, как обычно бывает, растратили на свое военное снаряжение, а еще больше в компании богатых товарищей все небольшие наличные средства и заложили свои земли. Случилось так, что иезуиты, скупив все закладные, оказались единственными кредиторами четырех дворян и предложили им еще сверх того кругленькую сумму в долг сроком сначала на три года, после чего, в случае непродления договора, деньги надлежало уплатить через год. При этом отцы-иезуиты дали дворянам устное обязательство оставить всю сумму на имении в виде закладной. Они ссылались на то, что только по формальным правилам своего ордена не могут выдавать деньги сроком дольше, чем на три года.