В день свадьбы адмирал, вместо того чтобы присутствовать на мессе, размеренными шагами расхаживал взад-вперед по площади собора Парижской Богоматери. Прежде всегда осторожный, он обронил слова, которые были использованы против него.
— Собор, — сказал он, — увешан знаменами, отнятыми у нас в гражданской войне; их надо убрать, а на их место повесить более почетные трофеи! — Этим он намекал на испанские знамена, но его слова были неверно истолкованы.
Колиньи послал меня с поручением в Орлеан, где стояли немецкие рейтары. Когда я возвратился оттуда и вошел в свое жилище, Жильбер с расстроенным видом вышел мне навстречу и жалобно проговорил:
— Вы уже слышали, господин капитан, что адмирал вчера был предательски ранен, когда возвращался из Лувра в свой дворец? Говорят, не смертельно, но кто знает, чем это может закончиться в его годы…
Я тут же поспешил в дом адмирала, но меня не приняли. Привратник сказал мне, что прибыли высокие гости — король и королева-мать. Это успокоило меня, так как в своей наивности я полагал, что Екатерина не могла принимать участия в этом преступлении, если она сама навещает жертву. Король же, как уверял привратник, был вне себя от негодования после предательского покушения на жизнь его друга.
Я вернулся в дом советника и застал его оживленно беседующим со странной личностью, человеком средних лет, подвижное лицо и жестикуляция которого указывали на то, что родом он с юга Франции. На нем был орден Святого Михаила, а в умных глазах светились разум и остроумие.
— Хорошо, что вы пришли, Шадау! — воскликнул, увидев меня, советник, в то время как я невольно сравнивал невинное лицо Гаспарды, в котором отражалась чистота простой и сильной души, с умудренным жизнью обликом гостя. — Господин Монтень хочет увезти меня в свой замок в Перигор…
— Мы там будем читать вместе Горация, — подхватил приезжий, — как делали когда-то на водах в Эксе, где я имел удовольствие познакомиться с господином советником.
— Вы полагаете, Монтень, — продолжал советник, — что я могу оставить детей одних? Гаспарда не хочет расставаться со своим крестным, а этот молодой бернец не хочет расставаться с Гаспардой.
— Так что же? — насмешливо произнес Монтень, кивнув в мою сторону. — Чтобы познать счастье, нужно пережить бурю! — Затем, увидев мое серьезное лицо, он переменил тон и заключил: — Одним словом, вы поедете со мной, милый советник.
— А что, против нас, гугенотов, замышляется заговор? — обратился я к нему настороженно.
— Заговор? Нет, не то чтобы заговор, разве такой, какой затевают тучи перед грозой. Четыре пятых нации принуждаются одной пятой к тому, чего они не желают, то есть к войне во Фландрии, — это, конечно, вызовет в атмосфере известное напряжение. И, не посетуйте на меня, молодой человек, вы, гугеноты, нарушаете главное правило: нельзя пренебрегать обычаями народа, среди которого живешь.
— Вы относите религию к обычаям народа? — возмущенно спросил я.
— В известном смысле да, — подтвердил он, — но сейчас я имел в виду только каждодневные привычки: вы, гугеноты, одеваетесь мрачно, с виду суровы, не понимаете шуток, так же накрахмалены, как ваши воротнички. Одним словом, вы обособляетесь, а это везде может повлечь за собой наказание, как в большом городе, так и в самой маленькой деревне! Гизы лучше понимают жизнь! Только что я видел, как герцог Генрих слезал с лошади у своего дворца и пожимал стоявшим вокруг гражданам руки, веселый, как француз, и добродушный, как немец. Вот и правильно! Все мы рождены женщиной, а мыло не настолько дорогое!
Мне показалось, что за этим шутливым тоном гасконец скрывает тяжелые опасения, и я хотел продолжить свои расспросы, но старый слуга доложил о приходе посланника от адмирала, который просил меня и Гаспарду явиться к нему немедленно. Мы тут же отправились в путь. По дороге она рассказала мне, что пережила в мое отсутствие.
— Мне кажется, что скакать верхом под градом пуль по сравнению с этим было бы проще простого, — уверяла она. — Чернь на нашей улице до такой степени озлобилась, что стоит мне выйти из дому, как меня начинают преследовать оскорблениями. Если я одевалась сообразно моему положению, мне вслед кричали: «Какая высокомерная!» Когда я одевалась скромно, кричали: «Смотри, какая ханжа!» Наше положение в Париже напоминает мне положение одного итальянца, которого враги заключили в темницу с четырьмя маленькими окошечками. Проснувшись на следующее утро, он увидел только три окна, затем два, на третий день одно и, наконец, понял, что помещение, где его заперли, постепенно превращается в гроб.
Наконец мы пришли в дом адмирала, который сейчас же впустил нас к себе. Он сидел на своем ложе, бледный и уставший, а его раненая левая рука была на перевязи. Рядом с ним стоял священник с седой бородой. Адмирал не дал нам сказать ни слова.
— Часы мои сочтены, — начал он, — выслушайте меня и повинуйтесь мне! Ты, Гаспарда, по моему дорогому брату приходишься мне кровной родственницей. Сейчас не время скрывать что-то. Твоей матери было причинено зло французом; я не хочу, чтобы и ты поплатилась за грехи нашего народа. Мы должны искупить вину наших отцов. Ты же, насколько это зависит от меня, будешь вести благочестивую и спокойную жизнь на немецкой земле.
Он продолжал, обратившись ко мне:
— Шадау, вам не придется пройти военную школу под моим руководством. Здесь все мрачно. Жизнь моя идет к концу, а моя смерть — начало гражданской войны. Не принимайте в ней участия, я запрещаю вам это. Гаспарду я отдаю вам в жены. Без промедления поезжайте на родину. Покиньте эту злосчастную Францию, как только узнаете о моей смерти. Устройте Гаспарду в Швейцарии, а потом сами поступите на службу к принцу Оранскому и сражайтесь за правое дело!
Адмирал подозвал старика священника и попросил его обвенчать нас.
— Только поскорее, — прошептал он; — я устал.
Мы стали на колени у его ложа, и священник совершил обряд венчания, соединив наши руки и произнося слова обряда. Потом адмирал благословил нас своей тоже изуродованной правой рукой и сказал:
— Прощайте! — после чего лег и повернулся лицом к стене.
Медленно покидая комнату, мы услышали ровное дыхание уснувшего больного. Молча мы возвратились домой. Шатильон все еще оживленно беседовал с господином Монтенем.
— Дело выиграно! — ликовал последний. — Он согласен, и я сам берусь уложить его вещи.
— Поезжайте, милый дядя! — сказала Гаспарда. — И не заботьтесь обо мне. Отныне это дело моего мужа. — И она прижала мою руку к груди.
Я тоже настаивал, чтобы советник уехал с Монтенем. Внезапно, в то время как все мы уговаривали его, он спросил:
— А адмирал покинул Париж?
Услышав, что Колиньи остался и останется, несмотря на просьбы близких, советник произнес твердым и решительным голосом, какого я не замечал за ним раньше:
— Ну тогда и я останусь! Я часто бывал в жизни трусом и эгоистом; я не всегда заступался как должно за моих братьев по вере, но в этот последний час я не покину их.
Монтень прикусил губу. Все наши увещевания оказались бесполезными, старик остался при своем. Тогда, похлопав его по плечу, Монтень произнес с легкой усмешкой:
— Друг, ты обманываешь самого себя, если думаешь, что действуешь из геройства. Ты делаешь это ради своего удобства. Ты слишком обленился, чтобы покинуть свое уютное гнездо даже в том случае, если гроза завтра разнесет его. Возможно, ты и прав по-своему…
Затем улыбка исчезла с его лица, и оно стало глубоко горестным; Монтень обнял Шатильона, поцеловал его и поспешно простился. Советник, страшно взволнованный, сказал, пожимая мне руку:
— Оставьте меня, Шадау! И сегодня вечером, перед сном, зайдите еще раз.
Сопровождавшая меня Гаспарда в дверях внезапно выхватила пистолет, еще торчавший у меня за поясом.
— Лучше верни на место! Он заряжен, — попытался вразумить ее я.
— Нет, — засмеялась она, убегая с пистолетом в дом, — я заберу его как залог того, что сегодня вечером ты придешь к нам вовремя!
Глава VIII
В моей комнате меня дожидалось письмо от дяди, написанное его старомодным почерком. Я еще держал это послание неоткрытым в руке, когда в комнату без стука ворвался Боккар.
— Ты что, забыл о своем обещании, Шадау? — крикнул он мне с порога.
— Каком обещании? — хмуро спросил я.
— Ах вот как! Прекрасно! — усмехнулся он. — Если так пойдет и дальше, то ты скоро забудешь, как тебя зовут! Накануне твоего отъезда в Орлеан, в трактире «Мавр», ты торжественно поклялся мне, что сдержишь свое давнишнее обещание и навестишь нашего земляка, капитана Пфайфера. Я тогда по его поручению пригласил тебя к нему в Лувр на именины. Сегодня День святого Варфоломея. Правда, у капитана много имен, восемь или десять; но так как среди всех Варфоломей в его глазах самый главный святой и мученик, то он как добрый христианин особенно празднует этот день. Если ты не придешь, он утвердится во мнении, что гугеноты ужасно упрямы.
Боккар нередко обращался ко мне с такими приглашениями, но я всегда откладывал посещение. Я не помнил, действительно ли принял приглашение на сегодня, но это было возможно.
— Боккар, сегодня мне неудобно. Извинись за меня перед Пфайфером…
Но он самым странным образом начал уговаривать меня, то шутя и приводя ребяческие доводы, то умоляя и заклиная. В конце концов он вспылил:
— Что ж, так ты, значит, держишь слово?
И так как я не был уверен, что не дал ему своего слова, то я не смог перенести этого упрека и наконец со страшной неохотой согласился сопровождать его, но заставил пообещать, что через час он отпустит меня.
Мы отправились в Лувр. В Париже царило спокойствие. Нам встречались только отдельные группки горожан, вполголоса переговаривавшихся о здоровье адмирала.
Пфайфер занимал комнату на первом этаже Лувра. Я недоумевал, увидев, что его окна слабо освещены и вместо праздничного шума стоит гробовая тишина. Когда мы вошли, капитан стоял один посреди комнаты, вооруженный с головы до ног, углубившись в депешу — он сосредоточенно водил по строчкам указательным пальцем левой руки. Заметив меня, он приблизился и мягко сказал: