Амур-батюшка. Книга 2 — страница 67 из 92

Пахом пододвинул блюдо с белым хлебом.

— Покушай, сват, — кротко попросил он.

— Хоть камни вались с неба, если я задумал — иду! Я знаю, где зверь. Я оленя могу понимать.

— Хлеб наш. Отведай! — упрямо просил Пахом.

Спиридон поморщился недовольно, не понимая, зачем он пристает со своим хлебом. Спиридон выпил, ему захотелось поговорить, Ивана поругать, а еще про охоту рассказать те необыкновенные случаи, которые на самом деле бывали с ним и которые рассказать никогда не удавалось — никто не верил, что так может быть.

— Я палкой убил одиннадцать выдр! — с чувством выкрикнул Спиридон.

А для Пахома в этом хлебе было два года пути, годы жизни на Амуре, труд на болоте, сушка, корчевка.

— Вот мы его и возвели! — Мужик придавил хлеб пальцем, полюбовался его пышностью и покачал головой, сожалея, что другие не любуются. — У нас мельница своя.

Пахом хотел сказать, что муки такого помола еще не было, что это он к свадьбе сына не пожалел зерна и размолол по-российски. Но мужик заметил, что Спиридону что-то не понравилось. Пахом был смирный и вежливый человек, он совсем не хотел обидеть свата и притих.

«Как люди, так и Марья крива», — повинился он в своем хвастовстве и, подумав, добавил сибирскую пословицу: «Сам себя не похвалишь, как оплеванный сидишь!»

Между тем Спиридон умолк. Он пожевал хлеба. Хлеб на самом деле был хорош. Такого хлеба на Амуре Спиридон еще не пробовал. Илья пахал. Дочь будет счастлива, значит, с куском хлеба.

— Из-под березового леса земля, — уверенно заметил Спиридон.

— Как же! — радостно подтвердил Пахом. — Береза да орешник дают земле силу. А осина все соки из нее высасывает и сама плохо растет. А где стояла береза, там хлеб родится белей. А вот акашник корчевать — жилы высосет. У него, у акашника, что у липы, корень редькой.

Белые груды хлеба громоздились по всему столу; и казалось, хлеб был главным угощением на свадьбе. Белы и румяны были лица детей и молодых крестьянок. Хлеб дал им силу, здоровье.

Затанцевали польку, закружились шали и яркие ситцы. Беременная, растолстевшая Танюша, не смея тронуться с места, порозовела, как румяная булка. Бойко, как девчонка, переглянулась с ней Дуняша.

А Егор сидел и думал, что вот и молодые научились бить барсов, что нынешний год, как и прошлый, начался со свадьбы, и молодежь сплетает деревню с деревней, что там, где на болоте стояла темная чаща, куда страшно было с плота переступить, народ живет, словно здесь вырос. А из-под того леса вырвана земля, на ней выросли тучные хлеба, и на стол легли белые караваи.

— Мечта наша!..

Мохнатый бурый медведь покорно, как собака, лежал в ногах у Егора и грыз кость. Худой, русобородый, не мигая, смотрел Егор на круг гостей. Он радовался за людей. И тем горше было ему знать, что в новой жизни все больше заводится старого. Он замечал тревогу Спирьки. О многом догадывался Егор. Люди построили здесь новые дома и сделали росчисти, играют свадьбы, взрастили хлеба, но еще не умеют устроить жизнь по-новому.

Егор понимал, что своей силой он мог сдвинуть лее с релки, но удержать людей от зла и корысти не может.

Глава сорок первая

Егор и Улугу, взмахивая палками, поднимались на хребет. Черная редь лиственниц слабо, как мелкая трава, пробивалась вниз из сопок, похожих на сугробы.

Улугу весь в белом, только на круглой шапочке, в цвет скуластому лицу, желтый соболиный хвост. Егору трудновато подыматься в гору: лыжи у него иногда скользят.

— Егорка, а у тебя шкура на лыжах истерлась, — говорит Улугу, — плохо идти.

— Я ведь и на голицах ходил.

— Какая это охота, на голицах ходить! — отвечает гольд. — И копья у тебя нет?

— Нет.

— Худо! А чем ты эти лыжи подшивал?

— Коровьей шкурой они подшиты.

— Еще в Расее делали?

— Ну да…

— А надо сохачьей шкурой подшивать.

Саженях в полустах от охотников по гребню горы тянулся голый молодой осинник. Охотники шли вверх над обрывом, но гребень подымался круто, солнце, казалось, шло не к полудню, а к вечеру, оно тонуло в чаще и вдруг запылало там, просвечивая всю ее насквозь.

Видно стало, как по редкому осиннику бредет зверь, похожий на кошку.

Чаща прутьев раздвинулась, из нее выбрел тигр.

Егору невольно вспомнился Ванька Бердышов. Тигр и на самом деле походил на него. Что-то бердышовское было и в походке зверя и в его широкой, словно втихомолку усмехающейся морде с усами.

Прожив годы на Амуре, Егор впервые видел этого зверя.

Учуяв людей, тигр повел головой, но шагу не прибавил. Временами он проваливался и барахтался лапами в глубоком снегу.

Вдруг он зарысил, закинул голову, будто его ловили петлей, и сделал несколько прыжков так плавно и мягко, словно раскачивался на веревке.

Тигр убегал машками к красному косматому солнцу, становясь меньше.

Соболиный хвост на шапочке гольда, тигр и солнце слились в глазах охотника, и зверь исчез в красном полыме за перевалом.

— Ну, Улугушка, гроза пронеслась! — весело сказал Егор. — Тигр напал, че бы ты делал?

— Амба!.. — с суеверным страхом молвил Улугу. — Близко ходит!

— Какой амба! — пошутил Егор. — Это Ванька Бердышов.

Гольд показал под обрыв:

— Вот место, где будем охотиться. Надо спускаться.

Они налегли на палки и помчались в падь. «Тигр, тигр…» — застучали лыжи. Охотники рулили палками в снегу, чтобы не налететь с разбегу на пень или лесину. Навстречу быстро поднималась широкая долина, заросшая редкой лиственницей и березой. Мимо стали пролетать вековые черные и белые березы с зеленой от мхов, толстой, потрескавшейся корой.

На раскате лыжи стали двоить удары:

«Ванька Тигр… Ванька Тигр…»

Егор думал про Бердышова.

Иван превратился в большого воротилу, забрал в руки всю пушную торговлю, завел работы в тайге. Народ не зря прозвал его Тигром. Хватка у него, как у зверя. Егор слыхал про убийство Дыгена и за последнее время стал верить, что это сделал Иван. Каким бы Дыген ни был, а он человек. Людская молва не прощала Ивану убийства. Поминали про это, как про грех. Иван убил человека не в честном бою.

Егор сам, бывало, думал: «Этот человек как будто веселый, а ведь он людей убил и ограбил и пойдет на любой грех, хотя он и умен, и славен, и совет его делен. Почему так?» Иван и нравился ему, и боялся он его. Чувствовал Егор, что страшный зверь сидит в Иване, что тигр, которого все боятся в лесу, живет с ним рядом, в соседнем доме, и от него всего можно ждать, что если он убил Дыгена, то при случае и другого убьет.

В высоком, погибшем от пожара лиственном лесу, как в пустом амбаре с падающими балками, расставив задние ноги, стоял сохатый. Трепетными толстыми губами зверь ловил тенета висячих мхов.

По крупу, по ногам и торчавшему хвосту видно было, что лось сильный, сытый. Мха на лиственницах было множество. Повсюду висели его зеленые бороды.

«Стреляем?» — знаками спросил Улугу, показывая на ружье и прикладываясь.

Егор решил выгнать сохатого к деревне и там убить, чтобы не ездить за мясом в такую даль.

Мужик хлопнул в ладоши. Зверь споткнулся, вырвался из сугроба и поскакал. Наст, проламываясь, как бы хватал его за ноги. Охотники ринулись за ним.

Они загнали зверя в ущелье. Кругом теснились скалы. В ветвях черных елей белели снежные гнезда. Сугробы висели над головой Егора. Грудь и шапка его заросли белой шерстью, он сам был как косматый белый зверь.

Лось злился. Убегая, он изрезал свои лодыги о льды наста.

Зверь кинулся на охотников и занес узкое копыто. Гольд ударил из кремневки. Сохатый с ревом шарахнулся в сторону, низко поводя рогатой головой, как бы нюхая снег.

Егор выстрелил. Сохатый взвился на дыбы и побежал обратно по ключу вниз.

Крепчал северный ветер, небо краснело. Таежная речка белоснежной лентой обегала утес. За поворотом открылись сопки. Как стадо лысых горбатых зверей, рассыпались они по долине.

Лось остановился под лохматой, протянутой, подобно руке, ветвью лиственницы. Егор отломил от сухого дерева рассоху и кинул ему на рога. Лось побежал. Он уходил по Додьге и дальше, через озеро. Охотники загнали его на релку, в селение, и у почтового столба повалили двумя выстрелами.

— Егорка, а шкура моя, — сказал красный и вспотевший Улугушка, утирая шапочкой лицо и лохматую голову.

Шкуру взял Улугу, а мясо разделили пополам. В стайке у Кузнецовых рос бычок, низколобый, красный, с рожками, похожими на шишки. Из-за него Егор бегал в тайгу за зверем: не хотелось колоть бычка на мясо.

— Пусть живет бычок, — сказал он. — Бык и для приплода и работник.

Ветер пробушевал неделю. На один день он стих, сияло солнце, наступила оттепель, и снега, наметенные ветрами, подтаяли и обледенели. Солнце смотрелось в насты. Словно тысячи солнц горели в тайге.

Наутро потянуло с другой стороны. Ветер снова крепчал. Казалось, вся масса воздуха, прошедшая за неделю, начинает возвращаться обратно.

Семь дней дул ветер с юга и достиг страшной силы. Опять краснело небо над гарью.

В воскресенье ветер утих. Снежная пыль засверкала в воздухе. С крыш потекло.

— Весна идет, — сказал Егор и стал греть сошники на углях.

За его избой застучал молот по железу.

— Нынче снега были высокие, — толковал дед, стоя на ветру в одной рубахе. — Пашни наши может смыть, когда пойдет вода.

Мужики, бабы и ребятишки ходили в церковь. Вербой украсились избы. Свечами накоптили кресты на притолоках.

Из-за голых берез доносились крики птиц и благовест. Ребятишки дарили крашеные яйца приходившим в деревню гольдским детям.

У Федьки родился сын. К потолку в обширной избе подвесили еще одну зыбку. На длинной веревке между лиственницами сушилось теперь вдвое больше пеленок. Младенцы подавали голоса из разных концов избы.

На тополях набухли почки, цыплячьим пухом зажелтел на солнце верболоз. На Амуре начался перезвон падающих торосов. На релке пеньки от рубленных зимой деревьев оказались выше людского роста и стояли, как горелые столбы. Сквозь снежную проредь стали проступать комья черной земли. Вскоре пашни и огороды открылись во всю ширь.