Амур. Между Россией и Китаем — страница 32 из 50

Горная свежесть воздуха исчезла. Мы въезжаем на окраины со складами металлолома, угольными кучами, ветхими мастерскими, брошенной сельхозтехникой. С наступлением темноты селимся в большой, плохо освещенной гостинице и спускаемся к Сунгари по истертому тротуару. Здесь все выглядит грубее и беднее. Торговцы и прохожие пялятся и кричат: «Иностранец!», а дети бросают родителей и идут за нами. Однако к неосвещенным берегам реки мы подходим в одиночестве. Она здесь так же широка, как и Амур, но когда я опускаю руку в воду, запястье исчезает – вода забита илом и грязью. Харбин, Цзямусы, Цзилинь, Чанчунь – вереница промышленных городов вверх по течению сливает в воду отходы и нечистоты. В 2005 году на одном химическом заводе произошел взрыв, выбросивший на землю пятно токсичного бензола в 80 километров; это вызвало панику даже в далеком Хабаровске. Усыпанные камнями берега под нашими ногами укреплены сеткой, они заросли сорняками и завалены мусором; спертый зловонный запах, идущий от воды, навевает уныние.

Возможно, до сих пор я грезил о чистой реке, хотя и знал, что это не так. Из Монголии Онон действительно вытекает чистым и прозрачным, однако уже там, где кончается Шилка, вода загрязнена ртутью из древних золотых приисков, и лосось там исчез. Что касается Сунгари, то вдоль нее набито столько промышленности, что эта река является главным загрязнителем Амура. На российском берегу ниже по реке говорят, что у рыбы вкус химикатов.

Когда мы с Ляном поднимаемся обратно на улицы, я ощущаю мучительную печаль, будто река в каком-то смысле моя. Лекарство, которое предлагает Лян – найти лучший местный ресторан. Он уже пытался брать меня под свое крыло – тогда Лян старался неотступно осуществить какие-то случайные выраженные мною желания, но сейчас он просто пристает ко всем прохожим на улице, требуя, чтобы ему сказали, где можно найти свинину в кисло-сладком соусе, потому что мистер Тубелун – это писатель, который потом об этом напишет.

Мы устраиваемся перед огненной вареной бараниной и несколькими жестянками пива «Харбин». Половина банки вызывает на щеках Ляна розовый румянец. Каждые двадцать минут он выходит на улицу покурить. Он ощущает жалость к себе, поскольку завтра возвращается к своей безработице в Хэйхэ, но вскоре мы уже вместе смеемся над неудачами: как я свалился с лошади, конечно, и как он везде ходит пешком после того, как на своем мотоцикле въехал в трактор. Часто кажется, что он соответствует стереотипному представлению о китайце: страсть к еде, забота о деньгах, навязчивое стремление фотографировать. Но для Ляна старые обязанности переросли в домашнюю трагедию. Возможно, именно пиво «Харбин» толкает нас к доверительным разговорам о проблемном прошлом. Он говорит, что его мать парализовало в молодости после инсульта и она протянула еще много лет, пока не потеряла речь. Однако примером для него является отец.

– Я всегда слушался его в детстве. Он был примером справедливости для меня. Мы поругались только однажды, когда я завалил школьный экзамен, но отнесся к этому равнодушно. Тогда отец плакал. Не потому, что я не сдал, а потому, что мне было все равно. Я никогда не забывал этого. Только тогда я понял, как он меня любил. – Лян до сих пор не может выбросить из детских воспоминаний склоненную голову отца в дурацком колпаке и ливень непонятных оскорблений. – В итоге он заболел Альцгеймером и три года лежал, никого не узнавая. Я был любимым сыном. Я бросил работу, чтобы приглядывать за ним.

Он невидяще смотрит на меня. Эти требовательные призраки окружали его полжизни. С тех пор перспективы на работу угасли. Но он только повторяет мантру: «Я любил его».

Мы возвращаемся в гостиницу, немного пьяные, и видим свои скудные пожитки в холле. Владелец гостиницы вызвал полицию. Ни его, ни полицейских не видно, но нервный уборщик говорит, что нам нужно ждать. Хозяин запаниковал при мысли о чужаке. Иностранцев здесь не бывает. Я слышал, что в далеких городках есть гостиницы, где у стойки администратора висят указания для персонала, что делать в случае появления иностранца. В большинстве случаев их не разрешают селить, и лишь немногие это игнорируют.

Затем в фойе врываются двое крепких неулыбчивых мужчин в военной форме. Это пограничная полиция, хотя мы сейчас далеко от границы. Один из них сообщает:

– Иностранцам здесь запрещено. Вы русский?

– Нет, я англичанин. – Это слово внезапно звучит враждебно.

Старший поправляется:

– Иностранцы никогда не приезжают в этот город. Кого вы здесь знаете?

Они передают друг другу мои документы. Валятся формальные, холодные, знакомые вопросы: когда я в последний раз был в Китае? Почему я в Суйбине? Из какой я компании?

Я одновременно и нервничаю, и озлоблен. Это похоже на старый ксенофобский Китай, где гостиницы отвергали иноземных гостей, словно в атавистическом страхе. Полицейские реквизируют гостиничный компьютер, вводят данные паспорта, куда-то внезапно звонят. Это продолжается долгое время. Лян рядом со мной выглядит невозмутимым. Возможно, он пьян. Мужчины роются в моем рюкзаке. Наконец, они ставят меня рядом со старшим полицейским, чтобы сфотографировать – к этому времени я уже сердито хмурюсь, а потом фотографируют нас вместе с Ляном. Не могу сказать, что это означает для него. Но он смотрит бесстрастно, словно это совершенно в порядке вещей. Полицейские совещаются между собой вне пределов слышимости, а потом начинают задавать очередные вопросы: кто меня послал? Где остальные вещи? Затем они копируют мою визу и, наконец, уходят, по-прежнему недоуменно-мрачные.

Нам выделяют большую темную спальню. Лян говорит, что полиция всего лишь подстраховывается, и засыпает невинным сном, все еще держа в руках телефон, а я еще час лежу без сна, прислушиваясь к приближающимся шагам.

* * *

Узкая дорога идет вверх по левому берегу Сунгари, пересекает болота и подходит к парому, пришвартованному среди камышей. Он несет наш автобус по мутным водам. Поток отягощен илом; вниз по течению плывет пузырчатая пена. Какое-то время мы двигаемся вдоль болот, а затем на севере в призрачной линии кранов и островков возникает город Тунцзян.

Может показаться, что это мегаполис складов, нефтеперерабатывающих заводов и прибрежных бараков. Но когда мы подходим ближе, острова оказываются неестественно высокими и крутыми. Затем я понимаю, что это вовсе не острова, а баржи, горообразно набитые сибирским лесом. Шесть или семь из них тянут вверх по реке – чтобы выгрузить где-то в глубине страны.

Это тот экспорт, который раздражает и бесит многих россиян: вырубка их родной тайги, в значительной степени незаконная. Лес для них связан не с экономической важностью, а с пылом национального самоосознания. Он питает их мифы и самые ранние предания. И тем не менее российские лесозаготовительные компании в союзе с китайскими лесопилками и предпринимателями уничтожают девственные леса и охраняемые виды, а лес проходит через посредников и коррумпированных чиновников, пока его происхождение не теряется. Оценивается, что каждый год вырубается территория размером с Бельгию. В итоге из-за отсутствия лесовосстановления там остаются только эрозия и голые луга, где часто бушуют пахнущие углем пожары.

Когда наш паром заворачивает к пристани, эти печальные двигающиеся острова исчезают из виду. Они направляются к бумажным заводам и мебельным фабрикам, поднимаясь вверх по реке, и центр Тунцзяна их не видит. Со своими широкими улицами, где первый этаж – яркие магазины, а выше – шесть жилых этажей, он мог бы стать эскизом для любого из городков вдоль Хэйлунцзяна. Близость к России (чуть севернее Сунгари впадает в Амур) отражена в россыпи вывесок; каким-то неведомым образом оставшееся объявление на английском сообщает о подземном комплексе, построенном во времена Мао Цзэдуна из страха перед ядерной войной с Советским Союзом. Лян говорит, что в Пекине и Харбине таких лабиринтов полно до сих пор. В Тунцзяне подземный город был частично закрыт, а частично превращен в торговые центры, изобилие и разнообразие которых поразило бы Мао. В этих залитых светом универмагах толпы молодых женщин подбирают ароматы и выстраиваются в очереди на маникюр. Даже Лян на мгновение замирает, увидев девицу в футболке с английской надписью «Плохая девочка», пробующую уйму аляповатой помады. Другие покупают ювелирные украшения из российского золота, а объявление для туристов, которых больше нет, по-прежнему приглашает их посетить традиционную чайную церемонию.

Мы хаотично бродим по улицам. В китайско-российском парке культуры, где, кроме нас, никого нет, мы идем по аллее со скульптурами греческих божеств, огромными китайскими вазами и всадниками-эллинами, размахивающими копьями; она ведет к чугунному шпилю, увенчанному православным крестом. В этой гибридной стране чудес Лян, смотрящий на чувственную Афродиту или на Аполлона, ощущает себя смутно оскорбленным.

– Они не китайцы. Они же даже не русские. Что они тут делают?

У меня нет ответа. Где-то в китайских представлениях (но не в представлении Ляна) Россия относится к классической античности. За нами этот пантеон опускается к изображениям Дональда Дака и Микки Мауса, толкающимся между матрешек, некоторые из которых до сих пор используются в качестве мусорных баков. Весь комплекс, построенный во времена перспективной российско-китайской торговли, съежился – приглашение для людей, которые или уехали, или никогда не приезжали. Местечки поблизости, куда по-прежнему приглашают на кириллице – клуб «Плейбой» или кафе «Медлительный кот», – тоже кажутся по глупости отвергнутыми. Затем Лян восклицает:

– Смотри! Это русская?

Перед нами пятиглавая церковь, которая выделяется своим пылающим золотым крестом. Мы проходим внутрь под надписью на китайском: «С нами Бог» и оказываемся в огромном молитвенном зале, где широкий помост и кафедра проповедника свидетельствуют о евангельском протестантизме. Лян, никогда ранее не бывавший в церкви, сбит с толку. И он хочет курить.