Амур. Между Россией и Китаем — страница 33 из 50

Но нас находит приветливый служитель и частично отвечает на вопросы, прежде чем его реплики скатываются в благочестие. Он говорит, что во время Культурной революции такое здание, конечно, не разрешалось и люди хранили веру поодиночке.

– Раньше, когда здесь была еще одна церковь, русские приходили из парка культуры. Мы не могли понять друг друга, но это было неважно. Бог знает все языки. И нас объединяла музыка… Потом три года назад на пожертвования верующих построили эту церковь.

– Как смогли? – говорю я. – Место же огромное.

– Разошлось из уст в уста. Теперь нас тысяча. Да, много пожилых. Но старики ведь ближе к Господу, ближе к суду и спасению. И все мы грешники…

Возможно, меня все еще преследует Культурная революция и преследуемые христиане, с которыми я столкнулся, но я слышу собственный голос:

– Вы не боитесь?

– Знаете, нас, христиан, сейчас миллионы и миллионы. Говорят, больше шестидесяти миллионов.

– Да, я знаю.

И все же это – капля в атеистическом море.

– Двадцать лет назад мы бы боялись. Но не сейчас. Не в нынешнем Китае. И наш священник – женщина. – Возможно, он думает, что это защита. – Только Бог знает будущее.

Когда мы уходим, золотой крест, кажется освещает улицу запретным евангелизмом. Лян говорит, что вообще не может понять ни христианство, ни буддизм: словно соревнуясь, напротив строится буддийский монастырь. Мы в замешательстве входим в ворота. Он огромен. Галереи келий ожидают будущих монахов, почти закончена гостиница для паломников. Все новенькое, блестящее, пустое: лабиринт из мрамора и позолоты. Должно быть, есть какой-то жертвователь чудовищного богатства, но спросить не у кого – в поле зрения нет ни строителей, ни монахов. Только откуда-то – мы не можем понять откуда – звучит низкий непрерывный напев, пульсирующий, словно какое-то потустороннее сердцебиение.

Главный храм возвышается перед нами грудой изогнутых крыш и многоцветных карнизов, а внутри среди выкрашенных малиновым лаком колонн, увитых имперскими драконами, алтарь монополизировал шестиметровый Будда, которого окружают другие божества. Все традиционные элементы на месте. Для налета святости им нужен только возраст. За алтарем Будды – богиня милосердия в окружении сонма мудрецов и верующих, парящих на голубых облаках. Целые ярусы полок с крохотными, почти идентичными Буддами – по моим подсчетам, несколько десятков тысяч – сияют в темноте, словно в каком-то божественном супермаркете.

В отдельном храме, посвященном Майтрее, будда будущего уже не титан-ясновидец, которого я видел в монастыре в Цуголе: он превратился в золотого толстенького полубога, «Смеющегося Будду» с выставленным, словно чайный поднос, животом, среди роя детей[81]. Больше тысячи лет назад будда будущего, которого боялись нервные императоры, преобразовался из апокалиптической угрозы в эту фигуру пассивного веселья, покровителя радости и благополучия, и даже сейчас какая-то семья из трех человек – единственные верующие, которых мы видим – стоят перед ним на коленях и шепчут просьбу, которую Лян не может разобрать.

Он говорит, что не верит ни в такие надежды, ни в земные утопии. Обещания Пекина о возрождении северо-востока страны, как и обещания Москвы про процветающую Сибирь, напоминают ему о моменте из детства, когда он был в каком-то храме, который не может вспомнить, и просил Будду о будущем, которое так и не наступило. Он внезапно присаживается на пыльное ограждение.

– Когда я был в отпуске в России, – говорит мой спутник, – уборщица в моем номере сказала, что выросла на вере в коммунистическую утопию. Но она потеряла единственного сына и ухаживала за родителями без помощи государства. Она сказала, что вся страна была обманщицей.

Мы скоро расстанемся, и, возможно, из-за этого Лян делится давно подавляемыми мыслями. Он знает, что я работаю над книгой, и хочет, чтобы я написал следующее:

– Думаю, нам не следовало соглашаться на подписание того договора с Путиным, подтверждающего захват земель Россией. Многие из нас возмущены им. Мы сейчас сильны, так зачем мы это сделали? Честно говоря, ненавижу русских. – Как и другие китайцы, он называет русских «Волосатыми», лингвистически намекая на дикость. – Раньше они приходили в магазин моей жены, и я смеялся, когда они поднимали свои большие руки, и наши дешевые китайские рубашки рвались у них под плечами. Но больше всего мы их ненавидим, потому что они забрали нашу землю.

Некоторое время мы бродим по крытым галереям, разыскивая молящихся монахов, пение которых становится быстрее и глубже, как у роя сердитых пчел. Наконец, мы их обнаруживаем. Они бестелесно поют из магнитофона, которые кто-то оставил в пустой келье. Поэтому мы покидаем монастырь, отправляясь на прощальный обед. Лян предлагает корейский ресторан с собачьим мясом, но я накладываю вето, и вскоре мы сидим за тарелками с бычьими жилами и мозгами окуня. Лян успокоился. Он достает из кармана шагомер (до сих пор он скрывал его) и остается доволен тем, что прошел за день девять тысяч шагов.

– У меня высокое давление, – говорит он. – Вот почему меня беспокоит мой храп. Заложенный нос оказывает давление на сердце.

– Вы не храпите.

Думаю, ему представляется, что в конце концов его может парализовать, как мать. Вот почему его никогда не волновало, что они с мистером Тубелуном заблудились, возвращаясь под градусом в гостиницу. Это добавляло лишние шаги. Внезапно он мрачнеет, выглядя старше.

– Государство не дает особо много на лечение болезней.

Думаю, ему немногим больше пятидесяти, но он предвидит старость. А его единственный ребенок живет далеко в Циндао собственной жизнью.

Мы прощаемся на пустой улице, неловко обнявшись. Ощущаю грусть и удивление от этой привязанности – через границы пространства, лет и ломаного языка. Он бросает сигарету, чтобы обнять меня, и уходит, не оборачиваясь. Назад, в Хэйхэ. Идет снег.


Пустынная дорога следует вдоль Хэйлунцзяна на северо-восток – сотня километров сельскохозяйственных угодий и орошаемых земель. Автобус стоит три доллара. Теперь, когда Ляна нет рядом, пассажиры проявляют откровенное любопытство. Матери сажают детей так, чтобы они увидели иностранца – возможно, первого в своей жизни; его обсуждают на китайском, который ему не положено понимать. Глаза у него, конечно, посажены непостижимо глубоко, и нос почему-то вытянут вперед, и он явно беден, раз путешествует таким образом. Кто-то украдкой фотографирует. Время от времени кто-то берет открытую карту из его рук и внимательно изучает. Пара стариков ведут пальцами по холмам и рекам. Они узнают города по китайским названиям, знакомым со времен династии Цин. Благовещенск становится Хайланьпао, Хабаровск превращается в Боли.

На западе карты, где крапчатая линия изображает железную дорогу, ведущую из Китая в российский Биробиджан, едва выживают потомки еврейских переселенцев, отправленных сюда Сталиным. Тонкая трещина посереди реки выдает, что дорога не доделана. Двухкилометровый китайский участок моста, который строится ради перевозки российской железной руды и леса на юг, закончен больше двух лет назад. Он нависает далеко над Хэйлунцзяном, пытаясь встретиться со своим российским двойником: просвет между ними висит над водой старым недоверием[82].

Долгое время небо рассекает буйный закат, затем спускается темнота, и передние фары пробивают желтый туман перед нами, пока над рекой не замерцали огни Фуюаня. Здесь заканчивается мой путь по Китаю. Через несколько километров восточнее Хэйлунцзян снова заворачивает в Россию, снова становится Амуром и начинает долгий путь на север к Тихому океану. Я слышал, что иногда из Фуюаня ходят паромы, которые причаливают через пятьдесят километров ниже по реке – в Хабаровске. Надеюсь, что пересеку реку и я, однако сегодня вечером я рад найти какую-нибудь гостиницу – достаточно маленькую, чтобы не привлекать внимание полиции, и на рассвете просыпаюсь в тихом номере в блистающей близости реки.

В эти последние дни октября Амур уже окаймлен льдом, и воздух звенит. По улицам вас сопровождают крики чаек. Вокруг теснятся холмы, облитые слабым солнечным светом: они подталкивают город к реке – вдоль по улицам, более разнообразным, чем в других местах; то там, то тут к ним прикасается изящество парящих куполов и башенок. Взгляд в любую сторону оканчивается не грязными пригородами, а завесой деревьев или мерцанием воды.

С окраины города можно подняться между древних дубов и лип на смотровую площадку. Ветки деревьев перевязаны ленточками невест, которые приносят их в день свадьбы. Из небольшого павильона у вершины, заваленного банками из-под пива «Харбин» и пустыми пачками от сигарет «Панда», можно увидеть город, спускающийся по лесистым долинам к набережной, а дальше туда, где Хэйлунцзян становится усеянным островами озером.

Пока я жду, удивленный тем, каким маленьким выглядит внизу Фуюань, появляются запыхавшиеся группы людей: экскурсанты, фотографы, влюбленные. Какой-то старик с хрипом поднимается по лестнице павильона и с жалобами плюхается рядом со мной. Он спрашивает: что случилось с ногами? Почему они кажутся чужими? На нем старомодный пиджак с высоким воротником. Его глаза уже ослабели, но видят корпоративную поддержку в моих седых волосах. С этой молодежью, говорит он, он больше не понимает Китай. Его голос – хриплый шепот.

– Если старик упадет, ему придется заплатить одному из них, чтобы помогли подняться. Они думают только о деньгах, эти молодые. – Он потирает задетое колено. – Мао Цзэдун сказал, что мы должны заботиться друг о друге, любить друг друга. Но я слышал, что в интернете теперь говорят, что Мао был безумцем.

Потом в павильоне задерживается спокойная пара, и мы начинаем сбивчивый разговор. Они руководят местным детским садом, и оба светятся в глазах друг друга. Они говорят, что отсюда Хэйлунцзян течет до самого дальнего края Китая, где встречается со своим притоком Уссури, и неожиданно предлагают меня туда отвезти. Поэтому полдень наступает в мечтах о более счастливом Китае. Кажется, они находятся в счастливом неведении о политик