Амур. Между Россией и Китаем — страница 45 из 50

Они надеются умереть здесь. Их родственники живут далеко, и это меня уже не удивляет в местных поселениях: племянник в Литве, племянница в Шотландии. Они не вернутся. Но мужчина говорит, что никогда не хотел другой жизни. В советские времена село было слишком далеко, чтобы до него добралась коллективизация, и он до сих пор живет счастливой самостоятельной жизнью охотника.


Среди так называемых «малочисленных народов» Сибири и российского Дальнего Востока ульчи – едва ли не самый маленький, их меньше трех тысяч человек[114]. Ульчский язык близок к маньчжурскому и к языку древних тунгусских племен Центральной Сибири, однако сейчас он сводится к домашним разговорам стариков и практически не преподается в школах. Их деревни по берегам тихих притоков Амура, где мы двигаемся, немногочисленны и сильно разбросаны: узор из потрепанных непогодой домов вдоль берегов черной гальки.

У одного из поселений, скрытого даже от моей крупномасштабной карты, мы подгоняем лодку к берегу: безмолвные домики, сломанные грузовики, одичавшие собаки. Единственный увиденный нами человек – обнаруживающий нас стоический сельчанин. На нем стандартная русская армейская одежда и залихватская бейсболка; выглядит он выносливым и бедным. У него узкие глаза и грубые щеки своего народа. Его интересует, зачем мы приехали. Говорит, что здесь осталось всего тридцать человек из двухсот, живших тут, когда он был мальчиком. «Скоро ничего не останется».

Он мрачно сопровождает нас, хотя идти тут некуда. Однако за поселком на лесистом холме над рекой мы замечаем старое кладбище, которое теряется среди плакучих берез. Я помню сообщения, что ульчи и нанайцы боялись мертвых и располагали кладбища далеко от жилья, но мужчина ведет нас туда.

Пробираемся сквозь деревья в тишине. С нами только Александр. Один раз натыкаемся на свежие следы медведя. Проводник говорит:

– Если появится, главное – не бегите.

Однако нет никакого шевеления, даже ветерка. В могилах воткнуты короткие столбики, на которых написаны только имя и даты. Их оградки изъела ржавчина, и в низкой поросли лишь изредка вспыхивают искусственные цветы. Кое-где рядом с холмиком перевернута лодка, при этом ее корпус намеренно пробит и разрушается. Мужчина говорит, что рядом с мертвыми клали их имущество, но всегда ломали, рвали или жгли. Когда я спрашиваю о причине, получаю ответ:

– Чтобы не украли.

Однако давным-давно в Сибири один местный житель объяснял мне, что в загробной жизни ночь превращается в день, лето – в зиму, сломанные вещи становятся целыми. Иногда у ульчей тело клали в миниатюрную хижину головой к реке – возможно, с ощущением, что душа устремится в собственную вечность. Но, возвращаясь после похорон, люди никогда не оглядывались назад, опасаясь, что мертвые настигнут их и поселятся в деревне живых. Души мертвецов, особенно самоубийц, могли оказаться злопамятными и мстительными. Иногда приходилось переносить на другое место целые деревни, поскольку в них вселялись злые духи. В лесу полно таких руин, населенных призраками.

Ульч молчит, пока я не задаю вопросы. Не могу сказать, во что он верит. Он рассказывает:

– До советского времени людей хоронили в положении сидя, с имуществом, а когда я был мальчиком, тела младенцев подвешивали в берестяных люльках на деревьях. Их души становятся птицами, летающими среди ветвей. У каждой семьи было собственное дерево, вроде идола, наверное. Наше было далеко в лесу, и моя семья ходила к нему раз в год, но в доме у нас было еще одно, совсем маленькое.

Когда я расспрашиваю дальше, он отвечает:

– Я не все помню. Русские забрали нашу культуру. Но я помню последнего шамана, который уносил мертвые души в загробный мир. Все, кроме самоубийц. Их хоронили далеко. А когда люди тонули и пропадали, тут, среди могил, складывали только их вещи. Не знаю, что для них делал шаман…

Он едва добрался до среднего возраста, но считает, что помнит золотые времена советского общества.

– Тогда и рыбалка была хорошей, и жизнь была веселее, дружнее. Двери у всех оставались незапертыми, и дети спокойно входили и выходили. Люди забыли об этом.

Кладбище кажется таким же съежившимся, как и вся деревня. Большинство могил утонуло под листьями и упавшими ветками. Возвращаемся гуськом через деревья туда, где на реке ждут Сергей с Игорем. Александр предлагает мужчине деньги за то, что сопровождал нас, но тут уже молчаливо проявляется угрюмое достоинство. Он не станет принимать подачку, да еще от русского.

– Отдай лучше в детдом, – говорит он.


Вечером мы выбираем сети. Ручей вокруг плавен почти до неподвижности, а небо затянуто высокими облаками. Сергей с Игорем вытягивают улов, запутавшиеся рыбы бьются в их руках: одни уже измотаны борьбой, другие мечутся серебряными вспышками. Мы вытаскиваем полтора десятка карасей: это создания с ромбической чешуей, их плавники за считаные минуты твердеют, а глаза становятся голубыми. Александр говорит, что у них сладкое нежное мясо; сегодня вечером мы их съедим, и никого не волнует, что мы нарушали запрет на добычу. Находятся также несколько костлявых коней-губарей и три сома, усы которых крутятся и обвисают, когда они появляются на поверхности. Молодого карпа Сергей возвращает в воду.

Внезапно со стороны выше по течению призраком появляется катер. На борт к нам поднимаются двое брутальных мужиков. Я ощущаю укол тревоги, но они лишь выпивают водки, шутят о чем-то с Сергеем и рекомендуют для завтрашней рыбалки место получше. Некоторое время они помогают нам вытащить сети, потом уносятся; Сергей снова пьет, роняя каплю водки для Подя, и мы разворачиваемся к дому.

– Кто эти парни? – спрашиваю я.

Он смеется.

– Полиция.

Следить за этими водами – бесполезное занятие. Здесь живут бедно, и патрульные либо закрывают глаза, либо вымогают взятки. Сергей знает их всех. Он говорит, что ниже по реке как раз профессиональные рыбаки во много раз превышают установленные квоты и продают на процветающем черном рынке икру лосося и калуги – вида, которому грозит исчезновение.


В раннем утреннем тумане дальний берег кажется волосами цвета сепии, будто горизонт проржавел по краям. Река здесь выглядит грозно. На протяжении четырех тысяч километров она собирала воды с территории размером с Мексику, и теперь на север стремится коричневый поток, ширина которого местами доходит до пяти километров. День все светлее, наш катер поднимается вверх по реке, на восточном берегу – стена из сосен, елей и берез, из-за свисающих клочьев облаков кажется, что из чащи поднимается пар. Пока мы мчимся под ними, Сергей и Александр продолжают курить, закрывая сигареты в руке от встречного ветра, в наших бутылках убывает пиво, а в пакете с нарисованными мультяшными персонажами – мороженая корюшка.

В Богородском к нам присоединился старый ульч по имени Валдуй; он показывает места, где при Хрущеве были пионерские лагеря, ныне ставшие лесами. Пару раз на побережье показывается деревня с россыпью цветных крыш и грязными улицами, а на темной прибрежной почве пасется скот. Но минута – и мы снова мчимся по глуши под тенью хвойника и среди блеска летних берез. Иногда в огромном небе кружит орлан. Белогрудые скопы устраивают наблюдательные посты, оглядывая мелководье, да один раз вдоль берега на свой страх и риск низко пролетела цапля. Целые километры мы не видим ни одной постройки, за исключением заброшенной хижины шамана вдали от реки. Валдуй говорит, что раньше там был колхоз, а после его роспуска шаман остался и умер в одиночестве.

Спустя долгое время появляется ульчское село Монгол, растянувшееся вдоль мыса. Притыкая лодку к берегу, Сергей говорит, что тут живет женщина, желающая возродить национальные обычаи. Когда я захожу на двор, псы на цепи заходятся яростным лаем. Наверное, ей кто-то сказал о появлении человека с Запада, потому что она встречает меня в великолепном ульчском наряде. Черные волосы опускаются на бледное лицо, которое вспыхивает от эмоций, когда она говорит. В ней есть что-то девичье: девушка, запертая в женском теле и гордая своим вечерним платьем. Она носит его словно эмблему своей культуры: голубые отливы цвета горечавки, закрученные в спирали, похожие на реку, и вышитые золотом драконы, выдающие древнее китайское влияние.

Сидя на краешке дивана, она долго рассказывает о бедствиях ульчей, о годах принудительной коллективизации, об исчезающих поселениях, о смешанных браках, грозящих народу поглощением. По ее словам, сейчас половина браков у ульчей заключается с чужаками. Ее собственный брак тоже был таким. Она родилась в Коленикове – месте, о котором я никогда не слышал – и вышла замуж за строителя, наполовину ульча, наполовину украинца. «Видите, какая смесь!» У нее самой мать из ульчей, а отец был русский, однако я не нахожу никаких славянских признаков, глядя на ее широкий нос и черносмородиновые глаза. Она говорит, что в ее деревне в основном жили местные.

– Моя бабушка была шаманкой, большой силы женщиной. Когда я вышла замуж, она пыталась утащить меня домой. Не знаю зачем. Правда, у нас принято, чтобы перед свадьбой друзья жениха похищали невесту на лодке. Потом жители деревни, где жила невеста, пытаются ее вернуть. Понятно, им не удается, и связи обрываются. Но у моей бабушки была странная и долговечная сила. – Даже сейчас она немного морщится. – В мужниной деревне я стала постепенно пугаться. Несколько месяцев не могла выйти из дома. В конце концов, его друзья провели вместе ритуал, чтобы освободить меня. Не знаю, что они сделали. Но бабушкино проклятие я ощущала все равно. Каждый раз, когда я появлялась в старом доме, происходили странные вещи. Иногда мне не давали идти сильные ветры. Пожары вспыхивали. Люди стали бояться моего появления. Я превратилась в изгоя. Рядом с деревней есть крутой мыс в форме женщины, с него в реку сбрасывали жен. Женщин, изменивших мужьям. – Она показывает мне фотографию этого утеса. – В конце концов я перестала ходить домой.