Амур. Между Россией и Китаем — страница 47 из 50

Опускаем сети рядом с берегом при полном разливе реки. Сильный ветер покрыл ее поверхность серо-стальными волнами. Когда мы возвращаемся их вытаскивать, то обнаруживаем, что они зацепились на дне – Сергей полагает, что за затонувшее дерево, – и за полчаса при всех маневрах мы не можем их достать. Помогает появившийся полицейский катер – он тянет с одной стороны, мы с другой. Появляется трепет ожидания. Игорь выкрикивает что-то, когда сеть на носу стягивается. Из воды вырывается почти двухметровая торпеда с зубчатым позвоночником, колотящая воду хвостом. Это амурский осетр, охота на которого запрещена уже больше тридцати лет. Однако Сергей и все остальные ликуют. Полиция позволяет ему забрать рыбу домой («накормить семью»), потом смеется и уплывает.

Александр говорит успокаивающим тоном:

– Я слышал, осетр возвращается. Здесь его все едят.

С началом лета, когда нерестящиеся осетры снова заходят в Амур, они становятся легкой добычей. Самцы (как наш улов) двигаются над дном, в то время как самки лежат на спине у поверхности, вынашивая свое потомство под проникающими лучами солнца. В это время браконьеры – организованные профессионалы или бедные селяне – взимают колоссальную плату за проход по реке. Китайцы разводят амурского осетра на фермах, но в дикой природе он находится под угрозой исчезновения, а икра, отмытая российскими чиновниками или вообще лишенная надзора, отправляется в Москву или Японию, либо через Китай уходит в США по раздутым ценам.

Сергей звонит в Богородское племяннику, и, когда мы высаживаемся на берег в паре километров от полицейской палатки, этот крепкий паренек уже ждет нас в закрытом грузовике и незаметно везет осетра в село. В тот же вечер его готовят в укромном дворе нашей гостиницы. Половину мяса Сергей уже раздал родственникам, а мы наконец рассаживаемся, как школьники у полуночного костра, но менее невинно – наслаждаясь нежным вкусом рыбы, контрабандной икрой и самогоном под тосты.

– Вот так и живем, – говорит Сергей. – Кто может позволить себе жить по законам?

И когда мы хлопаем друг друга по плечам в пьяном братании, я с опозданием понимаю, что стал предлогом и прикрытием для всего этого предприятия – иностранным гостем, дарующим своим товарищам мимолетную неприкосновенность.


На последних сотнях километров до океана Амур снова превращается в пустыню. Такое ощущение, что мы не плывем по реке, а заблудились в каком-то внутреннем море. Суда редки. Только пролет чаек предвещает Тихий океан. Мерцающая поверхность воды едва скрывает перемещающийся лабиринт из ила и гравия. Речные капитаны должны прокладывать свой курс с помощью установленных на берегу пар треугольников, выкрашенных в белый цвет, суда выстраиваются друг за другом, и любая неосторожность или порыв ветра могут уткнуть их нос в подвижное дно реки.

Наша осадка едва превосходит уровень винтов мотора. Позади обрываются последние горные склоны, их сосновые леса редеют среди потоков сланца, а мы мчимся со скоростью в пятьдесят узлов при леденящем встречном ветре. Кильватерная струя остается пенным шрамом на поверхности воды. Затушило даже сигареты Александра. Раз мы останавливаемся на покрытом рябью мелководье, чтобы быстро порыбачить на удочку, и мимо проходит полицейский катер с приглушенными двигателями, затем он уносится прочь. Сергей только усмехается.

– Поняли, что вы – тот англичанин, который вчера выпивал с их приятелями.

По его словам, это была «наша» полиция.

Дальний берег кажется необитаемым. Игорь говорит, что при Хрущеве многие деревни переселяли, объединяя с другими, а при Горбачеве уничтожили колхозы. Исчезла треть ульчских поселений. На берегу полно тихих расчищенных мест. Сергей помнит одно из них, и мы высаживаемся под высоким размытым берегом. Сквозь спутанный кустарник и траву поднимаемся по тропинке – с криком, чтобы отпугнуть медведей. Наверху, где на равнину вернулись леса, стояло село Большое Михайловское. Сергей говорит, что это было главное поселение ульчей, но в 1956 году его оставили, а деревянные постройки перевезли в Богородское. Теперь в подлеске осталась просевшая геометрия каменных фундаментов, а сквозь опустевшие помещения проросла ольха. Единственное сохранившееся сооружение – грубый жестяной обелиск, который отмечает могилу четырех солдат, убитых японцами в Гражданскую войну.

Мы осматриваем друг друга в поисках клещей, наводняющих эти кусты: энцефалитный вирус от этих крошечных бронированных кровососов может навсегда повредить мозг или убить. Они собрались вокруг талии Александра, прицепившись к шероховатой армейской форме, двое путешествуют по моим ногам. Еще три на Сергее. Игорем они вовсе пренебрегли. У насекомых не было времени забраться под кожу, так что мы просто стряхиваем их.

Ниже по реке перед нами, где над холмами сгущаются грозовые тучи, с запада подходит последний крупный приток Амура – Амгунь. Мы идем по быстро расширяющемуся морю. Затем на нашем пути оказывается что-то белое, похожее на сломанный ствол березы. Ныряет и снова возникает на поверхности с мельканием плавников, словно беспомощно следует за нами, извиваясь и барахтаясь в нашей пене, иногда переворачиваясь брюхом кверху.

Когда мы делаем круг и вытягиваем находку наполовину из воды, я вижу, что это не обычный амурский осетр, а гигантская калуга, Huso dauricus, находящаяся под угрозой, поскольку ее выловили практически до исчезновения. В чудовище два с половиной метра – вздернутый нос, пасть совком, извивающееся тело с великолепными костяными шипами, вытянутыми по бокам в ряды, словно зубы. Это древнее создание может вырастать до шести метров, весить тонну и прожить полсотни лет; однако рыбы этого вида медленно созревают, нерестятся раз в четыре года и встречаются все реже. В это время года самцы прочесывают русло, собирая улиток на двадцатиметровой глубине, в то время как самки крейсируют у поверхности. Наша находка – раненая самка. Браконьеры расковыряли тело между грудными плавниками ради икры, а потом выбросили. Сергей прогнозирует, что животное выживет, и возвращает его в воду.

Так мы вплываем в вечер. Холод усиливается. Брызги летят в лицо, как град. Земля скована остатками льда, иногда поднимающимися высоко по берегу. Талая вода от них скользит вокруг слезящимися пятнами, а расселины холмов все еще сияют снегом. Когда мы поворачиваем в Амгунь, где у Игоря живут друзья, грязно-коричневый Амур становится прозрачно-зеленым. Его суматоха затихает между берегами, зеленые отражения которых разбиваются на нашем пути. Вверх по реке – родное село Игоря. По его словам, в советские времена такие регионы получали субсидии, и у деревенских причалов стояли очереди пассажирских и грузовых судов, проходивших по Амгуни полтысячи километров. Сейчас ничего этого нет.

Друзья Игоря живут в бухте у почти исчезнувшего поселения. Ветхий дом с курятниками, кроличьими клетками и отдельной баней смотрит на реку, сейчас уже красную на закате под внезапно распахнувшимся небом, а к реке спускаются их поля, покрытые глазурью одуванчиков. Трофим живет тут уже десять лет с третьей женой. Этот мечтательный оптимист – в шестьдесят три – заявляет, что будет счастлив жить тут вечно, произнося это так же уверенно, словно Бог может существовать. Однако его жена Галина высказывается отрицательно и уходит от нас.

Хозяин водит меня по своим клеткам, где кролики калифорнийской породы объедаются листьями одуванчика. Ветер стих. Под нами по малиновой воде проплывает вереница уток. Он показывает грядки с клубникой и овощами, которые втиснул в короткий летний сезон после семимесячной зимы.

– Когда я попаду на небеса, – говорит он, – то скажу: оставьте меня в покое, я и так живу в раю.

Мы едим в обшитой темным деревом пристройке к бане, при электрическом свете, который временами мигает. Печь направляет раскаленный дымоход в потолок. Галина накрыла наш стол уже знакомой контрабандой: копченая осетрина, красная икра, наваленная картошка. Однако с нами она не садится. Предполагалось поесть в тесной дружеской компании – Сергей и Игорь расстанутся с нами завтра утром, – однако к нам присоединяется какой-то электрик с верховьев, поставивший свою лодку рядом с нашей. Кажется, что он занес в помещение какой-то вирус. Он ненавидит всех: местные власти, коренное население, полицию, свою жену, естественно, китайцев, евреев, всех иностранцев, само собой. Но он любит Сталина. Вот были же времена, когда Россия заслуживала уважения, все были равны, и каждый, кто был богаче его, попадал в лагерь. Его выдающийся нос и узкий лоб с редкими прилизанными волосами придают ему вид возбужденной ласки. Тосты – за встречу, за мое возвращение – пропадают в нарастающей злобе, когда Сергей и ласка спорят о том, кто важнее в местном энергетическом управлении (тем временем обе лампочки то гаснут, то загораются снова). Когда всплывает тема Сталина, перекрестный огонь политических воззрений перерастает в яростные споры. Трофим присоединяется к ласке в желании вернуть Сталина. Любители наживы Сергей и Игорь отводят ему место в прошлом. Шум нарастает. Появляются нехорошие мысли. Александр вспоминает документальный фильм, в котором трое выживших вспоминают ГУЛАГ. Двое по-прежнему любят Сталина, но третий, еврей, сказал: «В моей семье слово «Сталин» произносить запрещено».

Это на миг вызывает непонимание. Я понимаю, что нелюбовь западного человека к Сталину можно будет зачесть в его пользу, и говорю только:

– Я ненавижу его за то, что он сделал с Россией.

Однако никто не слушает. В подпитываемом водкой шуме я теряю нити спора. Мой русский язык сдается. Интересно, опьянел ли я. В этом брожении лица моих спутников становятся неразборчивыми. В такие горячие мгновения со внезапным потрясением могут проявиться глубокие культурные различия, скрытые при повседневной жизни. Теперь я уже не могу сказать, кто ненавидит, кто любит, кто преклоняется перед Путиным, оправдывает евреев или питает отвращение к Сталину. Александр, видимо, ощутив мое замешательство, пытается утихомирить шум ругатель