Козловский закончит свои две станицы первый и просится, неугомонный человек, дальше на Амур. Пришлось пообещать ему на будущий год самую дальнюю дорогу.
Сплавлялись наконец вслед за лодкой капитана казаки и в станицу Кумарскую. Плыли вместе со своим казачьим начальством. Многолюдно станет в Кумаре.
Теперь надо выбрать время и съездить к Прещепенко на Улус-Модонский кривун и в Бибикову. Хорошо, что едут казаки, для такой поездки можно воспользоваться их конями.
За веслами в лодке капитана сидит Игнат Тюменцев. Он тоже просится дальше на Амур, вслед за своей несчастной невестой. Уже несколько раз спрашивал, не пойдет ли батальон дальше. Но ему-то, пожалуй, ничем помочь нельзя.
— Ты ж, Тюменцев, боялся Амура, — напомнил ему капитан.
— Так то было раньше, — вздыхал Игнат.
Нет пока никакого решения по делу Михнева. Все понимают, что нельзя ему оставаться до старости юнкером. Но многое, оказывается, решают бумажки с двуглавым орлом на круглой печати. И какой-то из них в деле Михнева нет. И никто ничего не может сделать, даже всесильный генерал-губернатор. Так и командует пока третьей ротой юнкер.
Но о Михневе он еще поговорит с генералом, а вот о своем деле напоминать просто неудобно. Все считают капитана командиром батальона. Но, хотя он и командует им, растянувшимся сейчас на четыреста верст по левому берегу Амура от реки Буренды, где строится Толбузина, до урочища Нарасун, где заложена станица Бибикова, все-таки он исполняющий обязанности командира. То ли, как у юнкера Михнева, мешает какая-то неподписанная бумага, то ли кто-то противится этому назначению. А Николай Николаевич в приказах пишет: «13-й батальон, под командованием капитана Дьяченко».
Станица Кумарская встретила капитана оживленным рабочим шумом, а главное, чему особенно обрадовался Яков Васильевич: ровным строем протянулись вдоль невысокого берега срубы новых домов. Солдаты, завидев лодку, а за ней плоты, направлявшиеся к их пристани, кинулись к берегу. Но Ряба-Кобыла догадался, что это плывет капитан, и, употребив несколько крепких словечек, навел порядок и построил роту. А сам, одернув рубаху, побежал докладывать батальонному командиру, что в первой роте все в порядке.
Яков Васильевич, не скрывая радости от возвращения, улыбался в ожидании рапорта. Потом он направился к строю и поздоровался с солдатами. Выслушав бодрый ответ, зашагал вдоль шеренги, выровненной по ранжиру, с удовольствием разглядывая знакомые лица. Рядом шел Ряба-Кобыла и рассказывал, что несколько домов уже готовы, но в батальоне нет печников, и он не знает, как быть. Может, кто из приехавших казаков умеет класть печи.
— Что?! — капитан остановился и громко, так, что бы слышал весь строй, сказал: — Как это нет печников? Линейцы должны делать все. Даже дьячком в церкви петь, если понадобится. Не может быть, чтобы среди стольких молодцов не оказалось печника! Кто берется сложить печи, три шага вперед!
Строй замер, казалось, что на призыв никто не откликнется, но тут правофланговый, самый рослый, рябоватый солдат отпечатал три шага.
— Ну вот, — довольно сказал капитан. — Я же говорил, что линейцы сумеют. Так ты сможешь сделать печь?
— Так точно! — отрапортовал солдат.
— Подожди, — спохватился капитан, — а ты кто такой? Что-то я тебя не помню.
— Михайло Лапоть! — доложил солдат.
Унтер-офицер Ряба-Кобыла, топтавшийся рядом с капитаном, вполголоса объяснил:
— Тут такое дело, ваше высокоблагородие. Отстал он в прошлом году зимой от отряда. Вот, говорит, и жил один тут в лесу. Как он к нам вышел, мы прямо обмерли. На человека не похож. Одежонка на нем обносилась, сам зарос будто леший. Солдаты его за то до сих пор Лешим кличут.
— Как, говоришь, твоя фамилия? — переспросил капитан, пораженный этим случаем.
— Так что, Михайло Лапоть…
Фамилия эта показалась знакомой капитану. Где-то он ее слышал, но где, припомнить не мог. «Наверно, встречалась в списке погибших солдат батальона», — подумал Яков Васильевич.
— Ну, Михайло Лапоть, — сказал капитан, — да ты понимаешь, что ты герой! Вот будет проезжать его высокопревосходительство, я о тебе доложу. Надеюсь, он будет рад.
— Может, не надо, ваше высокоблагородие! — вырвалось у Лаптя.
— Ничего, ничего. Раз ты отличился, значит, надо. А пока я благодарю тебя за службу!
— Рад стараться! — как положено отозвался Лапоть, а сам подумал: «Пропал, ой, пропал! Теперь не избежать мне розог».
Кузьма с тревогой слушал этот разговор, опасаясь, как бы Михайло не выдал себя. Но все обошлось. Батальонный командир приказал продолжать работу, сам он вернулся на берег к разгружавшим плоты переселенцам.
Линейцы тоже с удовольствием потолкались бы среди новоселов, поговорили с казаками, поглазели на казачек, но пришлось разойтись по своим местам.
Кузьма спросил одного, другого казака о Пешкове, но те его не знали. Были они из других станиц. И Кузьма отправился к своему срубу.
С берега доносилось мычание коров, ржание лошадей, лаяла собака. Скот, истомившийся за дальнюю дорогу, рвался на твердую землю. Пока разгружался первый плот, подошел второй. Коровы на нем, не дождавшись, пока плот пристанет и казаки уберут загородку, проломали ее и одна за другой бросились в воду. Выбирались они на берег мокрые и, задрав хвосты, не слушая хозяйских окриков, бежали к зеленой траве.
Зазвенели в станице и детские голоса. Мальчики сразу сгрудились вместе и, потолкавшись немножко, бегом припустили к домам. Девчонки жались к подолам матерей. Звякнули ведра, послышались причитания — кто-то уронил узел в воду.
Не прошло и часа, как все мешки с зерном и картофелем, ведра и котлы, узлы, сундуки с самым ценным, что было у хозяев, казачьи ружья, конская сбруя, телеги и сани — все оказалось на берегу. Даже кто-то прихватил две оконные рамы и резные наличники. И мужчины казаки, вслед за командиром второй Кумарской сотни, молодым еще зауряд-есаулом и капитаном Дьяченко гурьбой направились осматривать свое будущее жилье.
Казачата уже обегали все дома, облазили землянки, познакомились с линейцами и, нисколько не дичась их, забирались на срубы. Перебивая друг друга, они рассказывали плотникам, как плыли, когда кого захватил в дороге дождь, где сидели на мели и чьего тятьку приказал выпороть зауряд-есаул.
— Дай, дяденька, топор, — попросил у Сидорова босой мальчишка, лет семи-восьми, наверно, еще в станице перед отъездом стриженный под скобку; сейчас черные волосы его лохматились, закрывали лоб, а под ними посверкивали веселые озорные глаза.
— Зачем тебе топор? Казаку нужен конь да сабля.
— Шаблей дерево не рубят. А ты вона как ладно щепки делаешь. Дай, и я так-то попробую!
— Ты, я вижу, шустрый, — сказал Кузьма. — Только я не щепки делаю, а бревно обтесываю.
— Вот и я потешу.
Казачонок схватил протянутый ему топор и с размаху всадил в бревно так, что без Кузьмы не смог его высвободить.
— Не так, брат, не так, — учил его солдат. — Надо сначала зарубку сделать. Вот. А теперь с краю к зарубке и стесывай.
— Дай, дай. Так-то и я смогу.
Казачонок действительно быстро приспособился и скоро сам снял довольно ровную щепу.
— Богдашка! Вот он ты где! — увидела казачонка мать. — Не мешай тута. Побежали-ка, по домам разводить будут.
— Я скоро приду, дяденька, — убегая за матерью, пообещал мальчишка.
— Казачка-то ничо, — сказал Михайло, провожая молодую, ладную женщину взглядом. — Телесная баба. Ишь-ишь как идет.
С этого дня жизнь в станице стала совсем не похожа на ту, что была раньше, когда солдаты жили одни. Зауряд-есаул распределил новоселов по домам. Во многих селились по две семьи.
— Ничо, — говорили казаки, — перезимуем.
— А што? Проживем…
Мужчины с утра отправлялись косить сено, корчевать участки под огороды. Казачки обмазывали избы, варили и стирали солдатам.
Неожиданно Михайло оказался у женщин в большом почете. Окликали они его ласково: «Ле-е-шай!» — решив, что у великана-солдата такая фамилия. Мастеров-плотников среди линейцев было немало, а печник всего один. Вот и бегали бабы за Лаптем, ожидая, когда он примется за печь в их доме.
Подручным Михайло взял себе Игната Тюменцева. Когда они вырыли яму и стали месить в ней глину, сразу сбежались казачата. Как было не посмотреть на такое интересное дело. Скоро мальчишки сами, засучив портки, позалазили в яму. А там подошли бабы и решили, что негоже мастеру самому месить, пусть он займется печами.
Печи Михайло бил из глины. На бревенчатый подпечник они с Игнатом устанавливали один в другой два сруба, а в промежуток между ними деревянными молотами набивали глину. Казачки подносили ее и бойко напевали:
Глина бела, плотно бейся,
Гори ясно ты, аргал;
Высоко, дым белый, взвейся,
Чтобы милый увидал.
Но до того как взвивался дым над трубами, проходило немало времени. Хозяйки досаждали солдату просьбами. Одной подпечка казалась малой, другая просила задвижку сделать пониже. Третья очень любила печурки.
— Да зачем тебе их столько, одна есть и ладно, — сердился Лапоть.
— И-и, Лешай, сухарики сушить, грибы. Мужику рукавицы зимой подсушить. Сделай еще одну.
Лапоть, соорудив печь, оставлял ее на неделю сохнуть и заглядывал через день-другой только затем, чтобы подмазать трещины. Когда печь, на его взгляд, просыхала, он, не доверяя это никому, затапливал ее сам. Бабам Михайло говорил, что они могут сразу развести большой огонь и печь развалится. На самом же деле он любил наблюдать, как печь оживает.
Вот занялась от искры береста, затрещала, стала сворачиваться в кольца и осветила печной свод, еще сырой, отдающий землей. Михайло по палочке подкладывает на бересту сухой хворост. Не знавшая огня глиняная утроба печи обволакивается дымом. Он нехотя, будто ища выход, ползет в тягу, а больше в избу. Но дымоход быстро подсыхает, и дым уже уверенно тянет в одну сторону. Заработала печь, пошла. Теперь можно подкинуть мелких дровишек. Сейчас они затрещат, запылают, разгорятся и начнут постреливать угольками.