во всю длину улицы — магазины американцев и других наций, где вы найдете все, чего хотите, хотя не так дешево, как бы должно было предполагать… Вы увидите эти магазины перемешанными с отстроенными и строящимися домиками, между пней срубленных только вековых деревьев, вы пройдете мимо церкви, приходящей уже к окончанию, мимо большого здания присутственных мест и штаба, потом… спуститесь в адмиралтейство, где склепывают, устраивают и починяют новые и старые железные и деревянные пароходы и парусные суда, строения незатейливые, наскоро построенные, но где вы увидите, например, прекрасно устроенное механическое заведение, где строят такие шлюпки, каких нет в самом Кронштадте, где пилят прекрасный дуб, рубленный за несколько верст по реке и проч. и проч. Далее, на кошке — батарея с маяком; далее в реку еще две батареи… на рейде два железных парохода и три парусных судна… Везде деятельность и жизнь, ни одна душа не сидит сложа руки…
Ну, кажется, я никогда не кончу, а спешить надо.
Прощайте, мои милые, с любовью брата и мужа обнимаю Вас. Благославляю детей и прошу бога сподобить меня единственным счастием — скорым свиданием с Вами…
М. Бестужев».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ1858 год
«…Где солнца всход и где Амур
В зеленых берегах крутится,
Желая паки возвратиться
В твою державу от Маньчжур».
М. Ломоносов
Зима тянулась бесконечно долго. Давным-давно ушла полурота солдат подпоручика Козловского, оставив после себя пять домов, наскоро покрытых соломой. Потом стал Амур, а там и снег засыпал новую станицу Толбузину. И остались на берегу Амура в пяти домах десять казачьих семейств. На север от них тайга да мари до самого края земли. На закат солнца, в той стороне, откуда приплыли казаки, в семидесяти восьми верстах от Толбузиной, тоже пять домов новой станицы Бейтоновой. Добраться до соседей можно за два дня. А вниз по Амуру ближайшее жилье — станица Ольгина, тоже не близко — в пятидесяти трех верстах.
Как ушли помощники — солдаты, старый Мандрика сам достроил стайку для коровы и коней. А потом простудился, занеможилось ему, и слег до самой весны. Так всю зиму прокашлял он, прокряхтел на полатях, не выходя на улицу, грея бока у горячей печки. И поясницу у него ломило, и ноги, и руки. Потому и показалась старому зима длиннее, чем вся прошлая жизнь. В замерзшее оконце ничего не видать, стены и углы нового дома сначала радовали, а теперь тошно было на них смотреть. Одно оставалось — переворачиваться с боку на бок, перебирать в памяти прожитое да посасывать пустую трубочку.
В самый разгар холодов навалилась на станичников нежданная беда. Оттого ли, что зима выдалась на редкость снежной или, почуяв жилье и поживу, полезли в станицу полевые мыши. Лежал, по обыкновению, Мандрика один в доме, слышит: под полом кто-то возится и попискивает. Подумал сначала старик, что это дедка-домовой чем-то недоволен. Ай, нет, смотрит: одна мышь из угла в угол метнулась, вторая из-под печки выглядывает, а еще одна, шустрая, по лавке бегает.
— Ах ты, лихоманка вас задери! — заругался Мандрика.
Услышав человеческую речь, мыши ненадолго затаились, а потом, несмотря на то, что день на дворе, забегали пуще прежнего. Швырнул в них казак костыль, который ему сын вырезал, когда он захворал. Разбежались мыши. Обрадовался Мандрика: победу одержал. Зато ночью, когда, затрещав, упал в ведро уголек лучины, и она, мигнув, погасла, мыши принялись бегать что твои лошади. Что-то грызли, пищали. Иван несколько раз вставал, вздувал угольки, разжигал новую лучину и гонял окаянное племя кочергой.
«Ай, нет, — думал Мандрика. — Неспроста это. Осерчал дедка-домовой и напустил в дом нечисть».
Утром оказалось, что не одной семье Мандрики мешали спать мыши, а всей станице.
С того дня мыши обнаглели. Лезли в станичный амбар с зерном, грызли конскую сбрую, забирались ночами на полати и нары, бегали прямо по спящим людям. Приходилось станичникам все съестное подвешивать или тщательно укрывать.
Припасу съестного у казаков было только-только на зиму. Берегли его пуще глазу, да от мышей разве убережешь! Приспосабливали казаки против них охотничьи капканы и ловушки, отраву заваривали — не помогло.
— Эх, кошек бы! — вздыхали новоселы. — Да где их возьмешь?
Никто, переселяясь, не догадался взять с собой кошку, о другом тогда думали.
— Ты, дед, все равно лежишь, — говорила, зайдя поточить лясы, соседка рябая Кузнечиха, — вот и мяукал бы, пугал мышей-то…
Ванюшка, как и другие молодые казаки, почти всю зиму мотался то в Бейтонову, то в Ольгину. Совсем загонял коней! То вез курьеров, спешащих в Усть-Зею, то почту, а там, глядишь, обратно тех же курьеров. Парню не то что хозяйством заняться, с Настей помиловаться некогда было. «Этак-то и внучонка не дождемся», — вздыхала Марфа.
Обещало, правда, начальство, что за перегоны платить будут, но пока даже полушки не заплатили. А от курьеров какая польза, разве новости узнать. Вот и любопытствовали станичники, пока курьеры отогревались и наливались чаем:
— Как там зимуют казаки на Шилке да на Аргуни? Какой урожай собрали по осени?
Услышав, что урожай был подходящий, вздыхали, вспоминая оставленные поля. А погодив, выпытывали: не раздумало ли иркутское начальство ставить новые села по Амуру?
— А то, однако, больно уж просторно живем. За околицей редко встретишь прохожего, зато зверя много. И вот мыши…
— Ждите нового сплава, — обещали курьеры. — И к вам подселяться будут казаки, и новые станицы этим летом ставить будем. А что мыши, то не у вас одних — по всему Амуру.
С тех пор, как занедужил Мандрика, всем в доме заправляли Марфа да Настя. Сами по сено да по дрова ездили, за скотом ходили, по дому управлялись.
В новой семье, в замужестве, Настя расцвела. И в девках хороша была, а в молодках и вовсе налилась соком. Марфа тоже еще крепость сохранила. День-деньской гоношилась, находила себе работу, ни на что не жаловалась. А Мандрика за зиму сдал. Усох совсем, ослаб.
Но вот продул метельный март и притих, а потом ударил светом, враз выпарил сугробы, растаял лохматый лед на оконце, и осветилась горница. Давай бабы ее скрести, обметать. Настя притащила из лесу пихтовых веток, навтыкала по углам, и запахло в доме весной. Недаром говорится: прилетел кулик из заморья, вывел весну из затворья.
И мышей к весне поубавилось, ушли, как видно, в луга. Но память о себе оставили крепкую. Там попортили зерно и сбрую, тут яловые сапоги у казаков, ичиги и олочи.
— Эх-ха, скорей бы сплав, а то заголодаем, — вздыхали казаки.
Теперь и Мандрика начал выбираться на воздух. Совал он непослушные ноги, тонкие, как жердочки, в разношенные латаные валенки, надевал шубейку, натягивал облезлую папаху и усаживался в затишок на завалинку, на самый солнцепек. Отсюда и ворочать головою не надо — всю станицу видно. Сиди, смотри, как соседи навоз в огороды носят, коней чистят, дрова рубят. Вот на ребятишек станице Толбузиной не повезло. Подростки есть, а малышей нет. Сразу видно, что селение необжитое. Хоть бы Настя затяжелела.
Эх, дожил бы до этой весны годок Кузьма Пешков. Посидели бы вместе на завалинке, потолковали о молодых годах, о прожитом в Усть-Стрелке. Порадовался бы Кузьма на Настю глядя, какая у него ладная дочка стала. Да и жили бы в одной избе — сват со сватом. Глядишь, и зима не такой долгой да муторной показалась бы… Рано, рано преставился Кузьма, а хотелось ему на Амур, ох как хотелось.
Сидел старик, опершись на палку, неподвижно, как обомшелый пенек на опушке. Даже воробьи, что еще с осени завелись в станице, наверно, прилетели вслед за сплавом, не признавали деда, суетились рядом, клевали ему валенки, вытягивали шерстинки для гнезд. И разлетались нахальные пичужки только тогда, когда, надышавшись свежим воздухом, старик начинал чихать.
Но и чихнуть по-молодецки из-за слабости уже не мог Мандрика. Когда подходило время, он сначала затягивал:
— И-и-а… А-а-а-а… А-а-а-а…
Заслышав голос батьки, Ванька и Настя бросали все и бежали к завалинке, подхватывали казака под мышки. Мандрика, чувствуя поддержку, еще некоторое время тянул свое «а-а-а-а», потом, набравшись силенки, довольно бодро заканчивал звонким «а-пчхи!» и опять надолго затихал. Ванюшка и Настя отпускали его и расходились по своим прерванным делам. К ногам деда опять слетались воробьи и, для приличия немного попрыгав рядом, принимались выдергивать из валенок шерстинки.
Казак сердился на себя за слабость, обижался на воробьев и думал: «Ежели бы в доме кошка была, рази бы они посмели! Не… Может, приплывут новые казаки да привезут кошку…» Эта мысль радовала Мандрику, и он улыбался.
Однажды, в теплый апрельский день, дед, как всегда, сидел на прогретой завалинке и про себя привычно ругал хворобу. Ванюшка, радуясь, что с распутицей перестали ездить курьеры и никто не отрывает его от дому, снял солому с крыши и покрывал ее щепой. Он сидел на стропилах, что-то насвистывал и тюкал топором. Марфа варила еду в избе, а Настя выколачивала во дворе зимнюю одежду. В это время и приспичило Мандрике чихнуть.
— А-а-а… — завел старый казак. Ванюшка на крыше насвистывает и не слышит. Да и Настя из-за стука топора не сразу разобрала, что надо спешить к отцу на помощь. А догадалась, заголосила:
— Ванька! Ты что, не слышишь! Тятя-то чихнуть собирается!
Иван вогнал в балку топор и враз по приставленной лесине съехал с крыши. Однако не успел. Мандрика чихнул и от натуги, никем не поддерживаемый, свалился с завалинки. Воробьи от такой неожиданности улетели аж на китайский берег. Выскочила Марфа, отругала молодых. Но зато с этого дня старый Мандрика пошел на поправку.
Все в тех же валенках, папахе и шубе он стал готовить ивняк для изгороди. В Усть-Стрелке его изба не была огорожена, зато на новом месте все будет как у людей. А появится изгородь, значит, не просто стоит дом — а усадьба! Рубил казак на берегу тальник, небольшими вязанками волок его к дому, а уставши, поглядывал на Амур, по которому валил ледоход. Значит, скоро и новый сплав, надо поспешать. Может, приплывет кто из усть-стрелочных казаков, то-то будет разговоров. «Видали, — скажут, — у Мандрики-то нашего какой двор! Живет же человек!»