Анабиоз — страница 28 из 42

Обойдя храм, мы вышли к некрополю. Вернее, к тому, что от него осталось. Часть могильных камней и надгробий была стащена под стену, на которой стояли несколько крепких молодых парней, похожих на моего конвоира. Парни наблюдали за возящимися между деревьев людьми.

Люди были заняты.

Здесь внизу большей частью работали монахи. В истлевших рясах они напоминали тоскливых молчаливых призраков. Призраков, разбившихся на группы и силящихся уволочить собственные надгробья.

Среди ближайшей группы выделялся могучий бородач. Высокий, плечистый, с проседью в бороде и волосах. Под рясой у него были джинсы, в которые он ее успешно заправил спереди, чтоб не мешалась. В руках у бородача была неплохо сохранившаяся, хоть и изрядно посеревшая веревка.

Веревочная петля обвивала мраморную могильную плиту, помутневшую и подернувшуюся зеленью. Бородач тянул. Остальные толкали. В сторонке стояла еще пара парней, покуривали и поглядывали за работой.

Невольно я отметил: надсмотрщиков здесь довольно много. Могли бы и присоединиться, работа пошла бы быстрее.

— Стой, — приказал конвоир.

Я послушно остановился. Не в том положении, чтобы спорить. В такой ситуации даже Борис, наверное, выпендриваться не стал бы. Или стал? В любом случае, Бориса здесь не было, из чего можно сделать вывод, что, в отличие от меня, он в такие ситуации не попадает.

— Отец Серафим, а ну-ка поддуй сюда, — гаркнул конвоир. Достал сигарету и прикурил.

На оклик отозвался бородач с заправленной в джинсы рясой. Он сделал знак своим, бросил веревку и послушно потрусил к нам. Расторопность и смирение, с которым реагировали на парней монахи, пугала.

Бородатый Серафим подошел ближе. Остановился. На конвойного поглядел с неодобрением.

— Хоть бы не курили в Божьей обители.

— Не гундось, борода. Я в сторону курю, а не тебе в лицо. И вы тут тоже во славу Господа воскуряете.

— То благовония.

— Откуда вам знать, что для него благовония, а что просто вонь. Меня вот от ладана вашего воротит. Может, бог тоже табак предпочитает. А если в биографии вашего патриарха поковыряться, то выходит, табак — штука богу угодная.

Конвоир весело хохотнул и выпустил струю дыма. В сторону.

— Богохульник, — буркнул бородатый Серафим.

— Попрепирайся мне еще. Вот тебе новенький в бригаду. Введешь в курс дела, объяснишь. Будет выеживаться — его в расход, тебя на голодный паек. Правила знаешь.

Бородатый нахмурился, кивнул. Говорить ничего не стал, только поглядел на меня и тихо бросил:

— Пошли.

Я окинул взглядом надсмотрщиков. Внизу в стороне и на стене. Покосился на конвоира, тот следил за мной и откровенно забавлялся.

Поговорку про поход в чужой монастырь со своим уставом я помнил всю жизнь и как-то старался придерживаться принятых в незнакомом месте норм поведения, но сейчас был явный перебор. Донской монастырь со своими порядками напоминал не то немецкий концлагерь, не то лудус, из которого сдернул восставший Спартак со своими друзьями-гладиаторами.

Серафим остановился, поплевал на ладони и подхватил веревку. Монахи уперлись в надгробную плиту. Я оглянулся на конвоира с сигаретой и почувствовал, что как никогда понимаю Спартака.

— Не стой столбом, — тихо прогудел бородатый. — Толкай и молчи.

Я кивнул и уперся в плиту. Серафим с бодрым кряком натянул веревку. Плита сдвинулась, но ненамного. Желание перерезать всех надсмотрщиков вместе с хозяином этой крепости и вырваться на свободу усилилось.

— Правила простые, — бурчал Серафим между рывками, хэкая и крякая на каждое усилие. — Мы работаем. Они нас кормят. Мы не работаем. Следует наказание.

— Это же рабство, — прохрипел я с трудом. — Как вы на это согласились?

— Молчи. Толкай. У нас выбора не было. Тех, кто громче всех кричал, они убили сразу. И еще убьют. Мы живем, пока не спорим.

Он снова хэкнул и замолчал. Я тоже прикусил язык. Толкать надгробье под разговор было тяжко. Посмотрел на подернувшуюся зеленым мраморную плиту. Надписи было не разобрать. Сквозь муть и зелень проглядывал лишь барельеф, в котором угадывался печальный профиль ангела.

Вскоре я перестал всматриваться. Стало не до того. Я только толкал и толкал вперед эту каменную глыбу, а она, казалось, приросла к месту. Усилий много, толку мало.

Перед глазами болтался заросший камень. В стороне курили надсмотрщики, переговаривались о чем-то. Неподалеку еще несколько групп пытались тащить неподъемные надгробья. Хэкал отец Серафим. Перекидывал бестолковые, практически бесполезные катки какой-то щуплый монах из тех, что толкали глыбу рядом со мной. Перекладывал и снова возвращался к остальным и пихал глыбу, которая отказывалась катиться по каткам, отказывалась двигаться, пыталась врыться в землю.

Пот катил градом, застилал глаза. Про головную боль и похмелье я забыл. Муть перед глазами осталась, но была теперь иного характера.

Сколько мы волокли чертово надгробье, не знаю. Когда плита уперлась в стену, кто-то, кажется мой давешний конвойный, крикнул:

— Перерыв!

И Серафим бросил лямку.

— Отдыхаем, — распорядился он, снимая петлю с надгробной каменюки и сматывая веревку. Потом выправил рясу и сел на камень.

Я стоял, уперши ладони в колени. Сил не было. Плечо саднило, напоминая про незажившую толком царапину. Во рту застыл металлический привкус. Я сплюнул — слюна оказалась розоватой от крови. Провел ладонью по лицу, отмечая, что носом кровь не пошла. И то хорошо.

Монахи молчали. Тишина угнетала.

— Чью могилу мы подвинули? — сипло поинтересовался я.

— Не знаю, — мотнул головой Серафим. — Там не прочитать уже. А на память — не знаю. Да и какая разница. Вчера вот Одоевского Владимира Федоровича под соседнюю стену отгрузили. И Солженицына.

— Дважды похороненные ум честь и совесть эпохи, — невольно фыркнул я.

Бородатый покачал головой.

— О покойниках либо хорошо…

— Либо честно, — перебил я его.

Внутри сидели злость и сарказм. Сидели давно и требовали выхода. Странно, что я почувствовал это только теперь, ведь вылезать они начали еще ночью, у цистерны. Тогда я ловил себя на том, что из меня прут какие-то черты Бориса, потом перестал. А сейчас спохватился, но поздно. Вроде бы какие-то вещи, за которые еще недавно мне было бы стыдно, выходили теперь сами собой как нечто естественное.

Почему так? Или все из-за страха? Когда пугаешься, что-то отключается. Перегорает. Страх — первый шаг… К чему? Кажется, я об этом думал совсем недавно…

Серафим укоризненно покачал лохматой головой. Его густой голос буквально втек в уши, вытесняя мысли:

— Нельзя так о покойниках. Не по-божески это.

— Не по-божески? — злость рванула-таки наружу, сметая все преграды. — А кладбище курочить — это по-божески? О чем вы говорите, святой отец? Словом покойников обидеть боитесь, когда мы тут делом и мертвых и живых приложили!

Бородатый собирался сказать что-то в ответ, но не успел. Увидел кого-то у меня за плечом и подскочил, словно плетью перетянули. Остальные последовали его примеру. Я нехотя повернулся. К нам шли двое. В одном я узнал своего конвоира. Второй был крупнее, крепче и старше. По замашкам — хозяин.

— Сейчас молчи, — предупредил Серафим тихо.

— И толкай, — огрызнулся я, чувствуя, как пьянею от собственной наглости. — У меня женщина в центре, неизвестно жива ли, а я здесь в рабстве. Думаешь, мне есть чего терять, святой отец?

Бородатый смолчал.

— Здравствуй, отец Серафим, — издалека приветствовал хозяин. — Как труд? Облагораживает?

— Иван, скажи своим, чтоб не курили в святой обители. Христом богом прошу, — пропустив мимо ушей приветствие, хмуро проговорил бородатый.

— А ты, Фима, бога попроси, — усмехнулся тот. — Помолись, чтоб он серой с лица земли смыл тех, кто в монастыре курит.

— Плохо говоришь, — помотал головой Серафим. — Сам ведь знаешь, Ваня, что плохо. И думать и молиться о таком. Так что как человек человека прошу, пусть хоть при мне не дымят.

— Не видно, не страшно, — понимающе кивнул Иван. — Да ты страус, Фима.

Иван. Ваня. Ванечка. Непослушник из чопа. Не о нем ли говорил Андрей?

Бородатый не ответил. Зато мелкий монах, тот что перекладывал катки, взвился на высокой ноте, как бензопила:

— Монастырь находится в ведении Святейшего Патриарха Московского и всея Руси. Очень скоро сюда придут и с вами разберутся!

Иван посерьезнел. Кивнул. Сперва монаху, мол, ага, ты прав, затем своим людям. Возле крикуна как-то само собой образовалось свободное пространство. Группа незаметно переместилась. Лишь отец Серафим не сдвинулся с места.

Двое парней, выросших словно из-под земли, завернули крикуну руки за спину, наклонили. На Ивана смотрели ожидая приказа. Тот не торопился. Посмотрел на монаха серьезно.

— Патриарх, говоришь? Вот если б ты, шнурок, про бога вспомнил, а не про патриарха, я б, может, еще и поверил. А так, катись колбасой со своим патриархом. Если бога нет, то мне все едино. А если он есть, то это не вы страдаете от того, что я у храма закурил, а мы от того, что вы по храмам торговлю крутили. Библию читай, батюшка. Там все написано. А еще рот откроешь, обедать будешь через неделю.

Он мотнул головой, и смутьяна поволокли в сторону.

— Монастырь сейчас находится в моем ведении, — громко сообщил Иван. — Все остальное — в руках бога. Ему и молитесь. А патриарха вашего я в гробу видал.

— Не прав ты, Ваня, — хмуро покачал головой Серафим.

— А с вами, Фима, по-другому нельзя, — зло ощерился Иван.

Сейчас он мимолетно напомнил мне Бориса. И, видимо, прав был Борзый: в каждом человеке живет зверь.

Иван уже глядел на меня. Цепко, изучающе.

— Это кто? — спросил он.

— Новенький, — пояснил конвоир. — Гришка притащил.

— Откуда? — Иван смотрел на меня так, будто я был лошадью. Или, скорее, даже ишаком, которого на халяву подогнали ему на конюшню и он думает, стоить оставить это приобретение, или незачем зря кормить.