Таким образом, наука никогда не начинает свое развитие с нуля. Она движется вперед небольшими шагами. Но эти шаги, тем не менее, способны пошатнуть ее фундамент. Можно заменить грот-мачту и даже балки, подкрепляющие корпус, но сам корабль никогда не сдают в утиль и не строят заново. Мы продолжаем латать единственный корабль, который у нас есть, корабль нашего мышления о мире – единственный прибор, с помощью которого мы можем проложить маршрут через бесконечность реальности. Проходят века, и корабль меняется до неузнаваемости. От колес Анаксимандра, несущих звезды, до искривленного пространства-времени Эйнштейна киль прошел через много морей. Но никто еще не начинал с нуля, создавая совершенно новую концептуальную структуру, полностью новое судно. Почему? Потому что мы не можем выйти за пределы нашего собственного мышления. Мы мыслим в терминах той концептуальной структуры, которая у нас есть. Мысль меняется изнутри, шаг за шагом, в жесткой и непрерывной конфронтации со своим объектом – реальностью. Но пространство мыслей бесконечно, и пока мы исследовали лишь его бесконечно малую долю. Мир стоит перед нами, ожидая, когда мы его исследуем.
Вернемся к исходному вопросу. Почему наука заслуживает доверия, если она постоянно изменяется? Если завтра мы уже не увидим мир таким, каким его видели Ньютон или Эйнштейн, то почему мы должны серьезно относиться к сегодняшнему научному описанию мира?
Ответ прост: потому что в каждый конкретный момент нашей истории такое описание мира – лучшее из тех, что мы имеем. Его можно улучшать и дальше, но это не умаляет того факта, что оно представляет собой острое орудие для понимания мира. Никто не выбрасывает нож просто потому, что считает, что когда-нибудь в будущем появится нож острее.
На самом деле эволюционный характер науки отнюдь не является источником недостоверности, а как раз наоборот обеспечивает ее надежность. Научные ответы не являются окончательными, но они, почти по определению, лучшие из тех, которыми мы располагаем в каждый конкретный момент времени.
Возьмем, к примеру, лечение травами у знахаря. Можем ли мы сказать, что это лечение «научное»? Да, если доказана его эффективность, и даже если мы понятия не имеем, почему оно работает. Действительно, некоторые распространенные препараты, используемые сегодня в современной «научной» медицине, берут свое начало в народных методах лечения, и мы не до конца понимаем, как они работают. Это не означает, что народные методы лечения в целом эффективны: напротив, большинство из них бесполезны. Разница между «научной медициной» и «ненаучной медициной» заключается лишь в готовности серьезно протестировать метод лечения, отказаться от предрассудков и изменить мнение, если окажется, что одни варианты работают, а другие – нет. Немного преувеличивая, можно сказать, что суть современной медицины сводится лишь к точному тестированию методов лечения. Врач-гомеопат не заинтересован в тщательной проверке своих препаратов: он продолжает назначать одно и то же средство, даже если точный статистический анализ показывает его неэффективность. Он предпочитает придерживаться своей теории. Это противоположность научного мышления. Врач-исследователь в современной больнице, напротив, должен быть готов изменить свою теорию, если появляется более эффективный способ понимания причин болезни или ее лечения. Как и уравнения теоретической физики, методы в рамках научной медицины – самые эффективные из доступных на сегодняшний день, ведь они прошли эмпирическую проверку успешнее прочих. Научная медицина имеет дело с неокончательным и неполным знанием. Но с лучшим знанием из имеющихся у нас.
Таким образом, достоверность науки основана не на определенности ее ответов. Она основана на том, что ее ответы являются наилучшими из имеющихся. Они являются наилучшими из имеющихся, поскольку наука – это способ мышления, в котором ничто не считается определенным, и поэтому она остается открытой для того, чтобы принять более совершенные ответы, если они будут найдены[47]. Другими словами, наука обнаружила, что секрет знания заключается в открытости познанию, а не в вере в то, что мы уже постигли абсолютную истину. Достоверность науки зиждется не на определенности, а на радикальном отсутствии определенности.
Как писал Джон Стюарт Милль в эссе «О свободе» в 1859 году, «взгляды, в которых мы более всего хотим убедиться, следует не охранять, а позволять подвергать нападкам оппонентов»[48].
Научное мышление, таким образом, не так уж сильно отличается от мышления обыденного. Это та же самая деятельность, осуществляемая с помощью более точных инструментов, и сводится она к тому, чтобы научиться ориентироваться в мире, постоянно обновляя свои ментальные схемы. Когда я приезжаю в новый город, мое представление о нем поначалу приблизительное. Я создаю для себя простую ментальную схему, которая позволяет мне добраться куда необходимо. Если я поселюсь в этом городе, то мой ментальный образ будет обогащаться. Возможно, я пойму, что некоторые из моих первоначальных представлений были ошибочными. Я всегда смогу узнать что-то новое о своем городе. Знание того, что, в принципе, в будущем у меня может появиться более совершенная карта, не уменьшает ценности карты, которая обобщает все то, что я знаю сейчас. Этот процесс приобретения знаний и есть то, что движет наукой. В этой вселенной человечество похоже на иностранца, только что прибывшего в новый город: на базовом уровне мы уже поняли, как здесь ориентироваться, но нам еще многое предстоит узнать.
Осознание того, что знание имеет временный характер, все дальше и дальше отдаляет нас от мечты многих философских систем: найти такое основание для знания, которое предложило бы нам полную уверенность или определенность.
Фрэнсис Бэкон, а затем Джон Локк обосновывали достоверность знания посредством эмпирических наблюдений, Рене Декарт – с помощью прочности «чистого» разума. Эмпиризм Бэкона и Локка и рационализм Декарта сыграли чрезвычайно важную роль и открыли двери в современность. Сокрушительное и освобождающее воздействие их философских систем вызволило знание из плена традиции, единственного источника достоверности, признаваемого Средневековьем, и наделило критическое мышление свободой. В этом заключается колоссальное наследие их мысли.
Однако сегодня мы поняли, что пусть наблюдение и разум и являются нашими лучшими инструментами в познании, но они все же не гарантируют определенность. Не существует «чистых» фактов, наблюдений или эмпирических данных, на которых можно было бы основывать теоретические построения, поскольку наше восприятие в значительной степени структурировано нашим мозгом, привычками мышления, предрассудками и теориями. Не существует и чистой рациональной процедуры мышления, которая могла бы обеспечить нам определенность, поскольку мы никогда не сможем свести к нулю хитросплетение наших допущений. Если бы мы попытались это сделать, то утратили бы способность мыслить.
Не существует надежного метода, исключающего ошибки. Так или иначе, мы все равно ошибаемся. Критическое мышление, которое высвободили Бэкон и Декарт, показало, что процесс наблюдения требует обширной, предзаданной концептуальной структуры, и даже самые очевидные предположения разума («ясные и отчетливые идеи» Декарта) могут быть ошибочными. Наблюдения и допущения могут существовать только в рамках уже в значительной степени структурированной системы мышления, которая априори изобилует ошибками. У нас нет такой точки отсчета, от которой мы с уверенностью могли бы отталкиваться. Вместо нее мы всегда используем лишь разваливающуюся, полную ошибок совокупность того, что, как нам кажется, мы знаем.
Но из-за неопределенности знание не становится бесполезным. Из-за понимания того, что эмпирические данные, посредством которых мы проверяем наши теории, уже нагружены теоретическими допущениями, эмпирическая проверка не становится бесполезной. Если эксперимент опровергает нашу теорию, мы воспринимаем это как реальный факт, твердый, как скала, даже если еще не знаем наверняка, где кроется наша ошибка. То обстоятельство, что допущения в наших рассуждениях могут быть ошибочными, ничуть не умаляет значимости рассуждения, которое является нашим лучшим инструментом познания.
Невозможность устранить сомнения не умаляет истинности нашего знания. Когда я сажусь за руль своего автомобиля, я всегда допускаю, что могу совершить ошибку. И я прекрасно знаю, что должен ехать направо, к мосту, а не налево, к обрыву. Я доверяю тому, что знаю, но при этом сохраняю бдительность, чтобы не ошибиться.
Не существует надежного, неоспоримого основания, на котором мы могли бы обрести знание. Каждый раз, когда мы обманывали себя, полагая, что открыли окончательную теорию мироздания, мы оказывались в дураках. И точно так же каждый раз, когда мы думали, что разгадали последний секрет определенности, надежную отправную точку для познания, мы впоследствии были вынуждены признать, что ошибались.
В таком случае, что же мы называем «реальностью»? Вся история знания показывает, что мир не таков, каким он сразу предстает перед нашим взором: за гранью видимости есть нечто иное. За обычным голубым небом – необъятный космос, полный галактик, черных дыр и нейтронных звезд. Но неопределенность наших знаний и изменчивость научных картин мира говорят нам о том, что мы не придем к окончательной картине реальности. Должны ли мы поэтому считать, что существует абсолютная, непознаваемая, конечная реальность?
Нет, потому что это совершенно бесполезное понятие: если она непознаваема, то мы ничего о ней не знаем, и нет смысла даже задумываться о ней. Должны ли мы тогда вообще отказаться от понятия реальности и встать на идеалистическую позицию, сводящую все к мышлению? Это столь же бесполезно, поскольку наше мышление – это по необходимости мышление «о» реальности. Отсылка к чему-то вне себя – к миру, к реальности – это часть структуры нашего мышления и нашего языка. О чем же мы знаем, если не о реальности? Итак, реальность – это не гипотетическая конечная непознаваемая сущность, а то, что мы познаем и о чем знаем.