Анализ поэтического текста. Структура стиха — страница 46 из 60

Стоял я молча в стороне

И пасть готов был на колени.

И наконец, возлюбленная перемещается в надземный мир теней (стихотворение написано при жизни Денисьевой), оставляя поэта в земном пространстве.

Не менее существенна для нашего текста другая пространственная модель, которая также характерна для лирики Тютчева. Здесь мы сталкиваемся не с перемещением внутри пространственной конструкции мира, а с ее расширением. Точка зрения текста, идеальное, желаемое положение лирического «я» – неподвижно, но мир вокруг него беспредельно расширяется.

Оппозиция «верх – низ» заменяется другой; «ограниченное – безграничное», причем в пространстве «ограниченный» мир помещен в середину. Это – земной мир, со всех сторон окруженный опрокинутой бездной.

Небесный свод, горящий славой звездной

Таинственно глядит из глубины, –

И мы плывем, пылающею бездной

Со всех сторон окружены.

С этим связан и существенный для Тютчева пейзаж ночи на море с двойным отражением:

И опять звезда ныряет

В легкой зыби невских волн.

Таким образом, если ценность героя в модели первого типа определяется близостью его к «верху», то во втором случае речь идет о границах окружающего мира: иерархии героев соответствует иерархия расширяющихся пространств – от самого сжатого до безграничного. Характерно стихотворение «Лебедь», где сознательно сопоставлены обе охарактеризованные пространственные модели. Орел – персонаж «верха» – противопоставлен Лебедю – герою безгранично распахнутого мира.

ЛЕБЕДЬ

Пускай орел за облаками

Встречает молнии полет

И неподвижными очами

В себя впивает солнца свет.

Но нет завиднее удела,

О лебедь чистый, твоего.

И чистой, как ты сам, одело

Тебя стихией божество.

Она, между двойною бездной,

Лелеет твой всезрящий сон –

И полной славой тверди звездной

Ты отовсюду окружен.

Показательно, что при таком сопоставлении «орел» оказался совмещенным с днем, а «лебедь» – с ночью.

В связи с представлением о том, что герои одного уровня совмещаются в однотипном пространстве, возникает ощущение контакта как слияния или растворения меньшего в большем:

Как душу всю свою она вдохнула,

Как всю себя перелила в меня.

Как мы видим, в интересующем нас тексте представлены обе пространственные модели:



Но обе модели, утверждаемые по очереди текстом, сняты его вопросительной концовкой, которая воспринимается как жажда «простого», не-теоретического, реального и бытового свидания в земном («пошлом» и «ограниченном» с точки зрения обеих этих моделей) пространстве.

Таким образом, текст говорит на языке систем тютчевской лирики, но реализует «антисистему», разрушающую этот язык. Он раскрывает двойную трагедию: краха «плохо устроенных» теорий перед лицом «простой жизни» и плохую устроенность этой «простой жизни», исключающей счастье.

Н. А. Некрасов. Последние элегии

I

Душа мрачна, мечты мои унылы,

Грядущее рисуется темно,

Привычки, прежде милые, постылы,

И горек дым сигары. Решено!

Не ты горька, любимая подруга

Ночных трудов и одиноких дум, –

Мой жребий горек. Жадного недуга

Я не избег. Еще мой светел ум,

Еще в надежде глупой и послушной

Не ищет он отрады малодушной,

Я вижу все… А рано смерть идет,

И жизни жаль мучительно. Я молод,

Теперь поменьше мелочных забот,

И реже в дверь мою стучится голод:

Теперь бы мог я сделать что-нибудь.

Но поздно!.. Я как путник безрассудный,

Пустившийся в далекий, долгий путь,

Не соразмерив сил с дорогой трудной:

Кругом все чуждо, негде отдохнуть,

Стоит он, бледный, средь большой дороги.

Никто его не призрел, не подвез:

Промчалась тройка, проскрипел обоз –

Все мимо, мимо!.. Подкосились ноги,

И он упал…. Тогда к нему толпой

Сойдутся люди – смущены, унылы,

Почтят его ненужною слезой

И подвезут охотно – до могилы…

II

Я рано встал, недолги были сборы,

Я вышел в путь, чуть занялась заря;

Переходил я пропасти и горы,

Переплывал я реки и моря;

Боролся я, один и безоружен,

С толпой врагов; не унывал в беде

И не роптал. Но стал мне отдых нужен –

И не нашел приюта я нигде!

Не раз, упав лицом в сырую землю,

С отчаяньем, голодный, я твердил:

«По силам ли, о боже! труд подъемлю?» –

И снова шел, собрав остаток сил.

Все ближе и знакомее дорога,

И пройдено все трудное в пути!

Главы церквей сияют впереди –

Недалеко до отчего порога!

Насмешливо сгибаясь и кряхтя

Под тяжестью сумы своей дырявой,

Голодный труд, попутчик мой лукавый,

Уж прочь идет: теперь нам розный путь.

Вперед, вперед! Но изменили силы –

Очнулся я на рубеже могилы…

И некому и нечем помянуть!

Настанет утро – солнышко осветит

Бездушный труп: все будет решено!

И в целом мире сердце лишь одно –

И то едва ли – смерть мою заметит…

III

Пышна в разливе гордая река,

Плывут суда, колеблясь величаво,

Просмолены их черные бока,

Над ними флаг, на флаге надпись: слава!

Толпы народа берегом бегут,

К ним приковав досужее вниманье,

И, шляпами размахивая, шлют

Пловцы родному берегу прощанье, –

И в миг оно подхвачено толпой,

И дружно берег весь ему ответит.

Но тут же, опрокинутый волной,

Погибни челн – и кто его заметит?

А если и раздастся дикий стон

На берегу – внезапный, одинокий,

За криками не будет слышен он

И не дойдет на дно реки глубокой…

Подруга темной участи моей!

Оставь скорее берег, озаренный

Горячим блеском солнечных лучей

И пестрою толпою оживленный, –

Чем солнце ярче, люди веселей,

Тем сердцу сокрушенному больней!

Стихотворный цикл из трех элегий во многом характерен для поэтики Некрасова.

Непосредственное читательское восприятие стиля Некрасова неразрывно связано с ощущением простоты, разговорности, «прозаичности». Подобная читательская репутация, закрепившаяся за творчеством поэта в сознании многих поколений, не может быть случайной – она отражает сознательную авторскую установку, стремление поэта выработать стиль, который воспринимался бы как непосредственный, сохраняющий живые интонации разговорной речи.

Успех, с которым Некрасов решил задачу, породил иллюзорное представление о «непостроенности», художественной аморфности его текстов. Происходило характерное смешение: прозаическая, разговорная речь, бытовые интонации были для Некрасова объектом изображения – из этого часто делали наивный вывод, что Некрасов якобы непосредственно переносил в поэзию реальную речь в ее разговорных формах. На самом деле, стиль Некрасова отличался большой сложностью. Кажущаяся простота возникала как определенный художественный эффект и не имела ничего общего с элементарной аморфностью текста. «Последние элегии» удобны для наблюдений над организацией стилистического уровня текста. Именно этим аспектом мы и ограничим наше рассмотрение.

Еще в 1922 году Б. М. Эйхенбаум указал на наличие в поэтике Некрасова сознательного неприятия норм «высокой» поэзии предшествующего периода: «Часто Некрасов прямо демонстрирует свой метод отступления, контрастно противопоставляя системе старых поэтических штампов свои «грубые» слова или подчеркивая прозаичность своих сюжетов и образов»[134]. Еще раньше Ю. Н. Тынянов установил связь, существующую между ритмико-синтаксическими формами Жуковского, Пушкина и Лермонтова, с одной стороны, и Некрасова – с другой[135]. В дальнейшем вопрос этот привлекал К. Шимкевича, В. В. Гиппиуса, К. И. Чуковского[136].

Работы этих исследователей выявили структурную сложность стиля Некрасова. Поэзия Некрасова рассчитана на читателя, живо ощущавшего поэтические нормы «романтического», пушкинского и послепушкинского стилей, на фоне которых делаются эстетически активными стилистические пласты, до Некрасова не включавшиеся в поэзию.

При этом следует оговорить, что в научной литературе часто подчеркивается пародийный, разоблачительный характер включений романтических штампов (иногда в виде прямых цитат) в некрасовский текст. Однако не следует забывать, что пародия и прямая дискредитация «поэтического» слова представляют лишь предельный случай отношения «поэзии» и «прозы» внутри некрасовского стиля; возможны и иные их соотношения. Постоянным и основным является другое: наличие внутри единой стилистической системы двух различных подструктур и эффект их соотнесенности. А для того чтобы этот эффект был стилистически значим, нужно, чтобы каждая из этих подсистем была активной, живой в сознании читателя, непосредственно переживалась как эстетически ценная. Читатель, утративший восприятие поэзии русской романтической школы начала XIX века как художественной ценности, не воспримет и новаторства Некрасова. Поэтому стиль Некрасова не только «пародирует», «разоблачает» или иным способом дискредитирует предшествующую поэтическую традицию, но и постоянно апеллирует к ней, напоминает о ее нормах, воссоздает новые художественные ценности в ее системе. Наличие двух несовместимых систем, каждая из которых внутри себя вполне органична, и их, вопреки всему, совмещение в различных стилистико-семантических отношениях составляют специфику стилевой структуры Некрасова.