но захватывающего в этом нет, поверь мне, — трасса почти пустая, это при совке жизнь тут кипела и на заправках продавали лимонад, теперь инфраструктура разрушилась, и хотя в селах и городках в придорожных киосках можно купить все, включая оружие и наркотики, за пределами населенных пунктов жизнь становится печальной и разреженной, шоу-бизнес исчезает, водители напрягаются, жители хуторов смотрят на тебя как на дауна, ни одна курва не остановится, чтобы забрать тебя отсюда — подальше от бесконечных полей подсолнухов, подальше от придорожных остановок со следами крови и спермы на стенах, поближе к людям, со всей их жизнью и всеми их гастрономами, хоть не в гастрономах тут дело, поверь, не в гастрономах дело. Я хорошо знаю эту трассу, я надежно держу в себе многочисленные воспоминания про петтинг в раскаленных салонах икарусов, про проломленные черепа и кровь на асфальте, как раз возле знака ограничения скорости, про светлые женские волосы на твоем плече, которые ты осторожно убираешь, когда вы уже почти доехали до места назначения, а она только что заснула; остановки в дороге полезны, это безусловно, а когда едешь стопом трассой Харьков-Луганск, остановки составляют основу твоего путешествия, его мясо, они такие долгие и такие регулярные, что заполняют собой все — и тебя, и твои ожидания, и твою безнадежность. Однажды, одним жарким летом, я именно так и ехал этой трассой, прибыв ночью на удивительную станцию Граково и выйдя утром на пустую трассу с трупами собак и следами чужой любви; тогда мне повезло — меня сразу подобрал какой-то байкер и вез добрых сто километров, после чего высадил на Узловой. Тут все и началось, я простоял час, а потом пошел в нужную мне сторону. Было так много теплого, наполненного пылью и запахом молочая воздуха, что я просто взял и пошел, потому что в таком воздухе ты не можешь вот так стоять и ждать нужного тебе транспорта в нужном тебе направлении, ты обязательно пойдешь, наступая на весь гравий этого мира, проходя мимо всех подсолнухов урожая этого года, которые отворачиваются от тебя в сторону солнца. Следует отдать мне должное, я прошел километров 15, после чего упал в траву и проспал до вечера. Потом еле добрался куда мне было нужно, однако, как бы это объяснить — скажем, много чего в своей жизни я совсем не помню, много чего и помнить не хочу, а вот тот гравий, и те несколько зарыганных остановок, в которых я прятался от солнца, и ту телку, которая стояла на одной из этих остановок, ожидая автобус в противоположную сторону, и смотрела на меня, — вот это я буду помнить всегда. На этой трассе есть несколько мест, от воспоминаний о которых у меня появляется эрекция. Вот хотя бы и за этим Сватово есть одно такое место, одна развилка, на которой меня высадили как-то сентябрьским днем случайные дальнобойщики, выбросили и повернули направо, и я остался стоять среди пустых сентябрьских полей, из которых вытекало тепло, как из зарезанного животного вытекает кровь; ночью было уже холодно, но днем еще ярко светило солнце, я перед тем ехал почти сутки и, выйдя на той развилке, держал в себе всю черноту и тяжесть моего пути, пути, который я проехал; я стоял на сером асфальте и слушал, как кричат надо мной птицы, которые еще не успели улететь, но которые неумолимо улетали, и вдруг осознал, что, если остаться здесь и долго стоять, очень долго, можно будет заметить, что птичьих голосов становится все меньше и меньше, с каждым разом меньше и меньше, а потом они вообще исчезнут, совсем-совсем, и на их месте возникнет что-то другое, например тишина.
Но я почему-то никогда и нигде не оставался, сколько бы неожиданных мест мне, дебилу, ни открывалось в вечерних сумерках или утреннем тумане, сколько бы ни попадалось мне разрушенных фабрик и затопленных городков, маковых плантаций и оборонных укреплений, портовых кранов и сентябрьских горных хребтов, — я никогда не оставался ни на одном хребте, ни возле одной плантации, хотя, возможно, именно там — возле этой плантации — мне и место, возможно, я просто должен был заполнить какой-то пространственный пробел, который в мое отсутствие втягивает в себя все больше чужого кислорода, чужого света, создавая сквозняк в плотном шитье миропорядка, но нет, я так и не остановился, в этом главная ошибка — пытаться все дальше углубляться в пространство, как можно больше намотать его на пленки памяти, смешать его с собственным опытом, не останавливаясь, никогда не останавливаясь, поскольку любая остановка прячет в себе западню, и она открывается передо мной, как потайной люк, о существовании которого я знал все время, но все время боялся в него заглянуть. А ведь, остановившись, я мог бы заметить, что обживание пространства, обживание памяти, с этим пространством связанной, — занятие гораздо более интересное и увлекательное, чем механическое наращивание этого самого пространства, бесконечное разматывание этой памяти. Чем чаще останавливаешься в дороге, чем более долгими делаешь свои остановки, тем больше шансов заметить наконец все детали, которые нельзя было заметить, не остановившись, тут дело даже не в угле зрения, а в скорости движения, если бы я остановился, я мог бы заметить, что это не просто смена моего представления о ландшафте, это смена самого ландшафта, а соответственно — это смена меня самого.
Несколько лет назад на этой трассе разбился мой брат. Он столкнулся с какими-то бизнесменами, они выскочили на его полосу, и он ничего не успел предпринять, отделался переломом ноги, машину пришлось выбросить, ничего хорошего из нее уже выйти не могло; каждый раз, проезжая это место, я думал — интересно, думал я, что там могло остаться, должны же там быть какие-то следы, черные полосы от скатов на асфальте, погнутое железо ограждений, рваная джинса в подорожнике, запах разлитого бензина, кровь, в конце концов, там должна быть кровь, если ее не смыли дожди, но смыли очевидно, должны были смыть.
Мой брат несколько раз в жизни разбивался, он ломал свои мотоциклы, сколько их там у него было, падал на полной скорости, сдирал кожу, рвал одежду, но вставал и ехал дальше, будто так и надо, в его жизни было столько машин, что я даже не все их помню. В детстве он меня тоже учил ездить, но из этой затеи так ничего и не вышло — я всегда боялся скорости, и до сих пор боюсь, возможно, после того, как в детстве, напившись, мы с приятелем угнали тяжелый урал с коляской и долго разгоняли его вот по такой точно трассе — безнадежной и неремонтированной, а когда наконец разогнали, я заметил, что мой друг, который, кстати, сидел за рулем, успел заснуть. На повороте урал слетел с трассы и каким-то чудом проскочил между опорами линий электропередачи. Мы остались в живых и сразу протрезвели, я боюсь скорости, боюсь куда-то ехать, больше этого я боюсь только остановиться.
Плохой Сосюра. Железнодорожный вокзал города Сватово в четыре часа утра тих и плохо освещен. Насколько я понимаю, Сосюра где-то здесь и воевал, в его воспоминаниях именно на этом вокзале или кто-то кого-то взял в плен, или наоборот — избежал плена, его тяжело иногда понять, особенно когда это касается биографии, так прочитаешь целый том и не поймешь — за кого же воевал главный герой; Сосюра просто непостижим в своих воспоминаниях, подумать только — чувак прошел всю гражданскую, воевал на нескольких фронтах, уцелел, что самое главное, и о чем он потом пишет в мемуарах? какой-то бесконечный трах с сестрами милосердия и ответственными политработниками (о’кей, с политработницами, ясное дело, ничего такого за Владимиром Николаевичем не наблюдалось), какие-то постоянные сопли по тому поводу, что где-то там, на солнечном Донбассе, его ждет его юная непорочная Лили Марлен, неопределенность политической платформы и идейной программы (то, что он за мировую революцию, его ни в коей мере не оправдывает — все за мировую революцию), порожняк, одним словом, — ни одной тебе яркой батальной сцены с мясом и кишками, намотанными на колеса красных броневиков, ни одного выписанного портрета бойцов и старшин, с послужными списками и зарубками на прикладах снайперских винтовок, никаких сведений о количественном составе сил противника, более того — за все это время ни одного собственноручно убитого врага рабочего класса! И он говорит, что он за мировую революцию! Почитай, хочется сказать автору, почитай воспоминания других участников революционной борьбы на юге России, ну, то есть на Украине, почитай хотя бы того же Нестора Ивановича — какое внимание к деталям и учет нюансов, он же фиксирует каждого повешенного им мародера или комиссара с такой тщательностью, словно в самом деле собирается передать эти списки непосредственно святому Петру, надеясь на то, что старик засчитает ему это при допуске к райским вратам. Что в таком случае должен был засчитать святой Петр в актив Сосюры Владимира Николаевича? Вот эту его канитель с сестрами милосердия по санитарным вагонам? Вряд ли. Разве что я чего-то не понимаю в концепции христианства. Что святому Петру сестры милосердия? У него и без того хлопот, я думаю. Ну хорошо, даже если ты не беспокоишься при этом о заоблачных вратах и допусках — не нравится мне его постоянная недоговоренность, ведь отчетливо ощущается за всеми этими санитарными вагонами нечто гораздо более интересное, нечто, о чем Владимир Николаевич или действительно забыл, или сделал вид, что забыл, — потому что на самом деле его мемуары пахнут трупами, пахнут теплой кровью и грязной одеждой, тифом и дизентерией, только почему он об этом не пишет? Беда этой литературы в том, что биографии лучших ее писателей гораздо интереснее их произведений, ну да это дела не касается.
Мы сходим на перрон. Поезд освещают несколько мощных фонарей, как на стадионе, вагоны тяжело двигаются с места, набирая скорость перед следующим перегоном, дальше поезд поворачивает на Донбасс. Тут нечего делать даже днем. Ночью тут нечего делать вообще. На вокзале холодно, даже несмотря на то что сейчас лето, август, все равно — на вокзале холодно и там уже кто-то спит, давай, говорю я, пошли на автовокзал, там трасса, попробуем что-то остановить, в случае чего — просто дождемся первого автобуса, пошли, тут недалеко. Но это я так сказал — недалеко, на самом деле я ходил по этим черным от ночи улочкам не раз и не два, я-то знал, что идти ночью, вслепую, на ощупь по неасфальтированным улочкам этого городка занятие почти безнадежное, но что делать. Мы прошли вдоль перрона, спрыгнули на тропу, что тянулась вдоль рельсов, которых уже и видно не было в траве, обошли несколько цистерн с метиловым спиртом и цементное ограждение, все дальше отходя от прожекторов и вокзала; мимо нас прокатился наш Сумы-Луганск, обдавая нас пьянящим запахом тамбурного угля и сладкой кипяченой воды, поезд, это было нечто последнее светлое в этом городе, дальше пришлось идти в темноте.