Человек в каком-то смысле сверхъестественен, а личность – сверхсоциальна. Но они же – и естественны, и социальны. Как мне уже пришлось говорить в предыдущем письме, человек – не «атом», не «табула раса», изолированная от всего мира и замкнутая в себе (как полагали многие либералы), но и не просто часть социально-культурного «ландшафта» (как считают приверженцы традиционных обществ). И в человеке, и в каждом его поступке, и в революции, как человеческом деянии, сталкиваются обусловленное и свободное, социальное и личное, естественное и сверхъестественное. (Поэтому можно смотреть на них, рассуждать о них с точки зрения обусловленного, закономерного, предсказуемого, временного, проявляющегося, а можно – с точки зрения свободного, личного, вечного, чудесного сокрытого и необъяснимого). По словам Эриха Фромма, рождение каждой личности – это всегда некая родовая травма, выпадение из безопасной безликости, боль конфликт, дисгармония, риск. Но и шанс, но и возможность творчества!
Наблюдая однажды «массу» людей в метро, я вновь с прискорбием и даже долей унижения констатировал, что действуя в массе, люди обнаруживают глубинное сходство даже не с животным, но с неживым, неодушевленным миром. «Природа не терпит пустоты». И, подобно тому, как вода, «обнаружив» пустое пространство, проникает в него и заполняет, точно также толпы людей в метро (которые неслучайно называются потоками) – встречные и параллельные, заполняют все, перетекают, подчиняясь каким-то не социальным даже, но неорганическим законам и полностью игнорируя отдельных лиц, эти толпы составляющих. Попробуйте шевельнуться в этой толпе, ускорить или замедлить шаг, повернуть, – у вас ничего не выйдет. Унизительно и жутковато как-то – ощущать себя частью безликой субстанции, льющейся по подземному переходу.
Или же другое: мода. Мода – способ самосохранения массового общества, реакции человека массы на окружающий мир (в традиционном обществе таким способом являются ритуалы и мифы). О том, что человек – существо одновременно и естественное, и сверхъестественное, говорит феномен пошлости. Пошлость – явление чисто человеческое. Животные не знают пошлости. Свинья, поступающая по свински – не пошла, а только естественна, в то время как человек – образ и подобие Божье – поступающий по-свински – совершает пошлость. Пошлость – это когда человек прикрывает свою недочеловечность (животность) чем-то, взятым из «человеческого арсенала» (то есть сверхъестественного), чем-то «возвышенным», умерщвляющим и растаптывающим всякий смысл. Пошлый человек, таким образом, обнаруживает всю противоречивость своей природы. Еще Аристотель гениально заметил по этому поводу, что «человек может быть или выше, или ниже животного, но не может быть животным». И именно потому, что «человек есть еще не устоявшееся животное» (Ницше), что человек может быть много выше животного, пошлость ставит человека много ниже его. («Кому много дано, с того много и спросится»).
Естественно быть низким и сверхъестественно быть «высоким": чтобы расти, нужны постоянные усилия, а для того, чтобы падать – не нужно никаких. Особенно, если низость общепринята и хорошо оплачивается, а возвышенность – карается Естественно – не высовываться и трястись за свою шкуру, сверхъестественно – жертвовать собой. Но именно в последнем случае человек (как избыток, свобода, «Искра Божья») поступает по-человечески. (Лично для меня мало есть «вещей» в мире, более радующих и вдохновляющих, чем одухотворенное, освященное мыслью человеческое лицо или мелодия, трогающая за душу, но также мало есть «вещей» более грустных и отвратительных, чем тупой, самодовольный взгляд или негодяй, фальшиво поющий хорошую песню). Еще Н. К. Михайловский противопоставлял «практический тип» человека-обывателя, борющегося за существование, «идеальному типу» – борющемуся за индивидуальность. Природа безлика; лицо, индивидуальность – это всегда выбор, усилие, свобода, нечто сверх-природное. И революция – именно такое «сверх-природное явление» в жизни общества (именно поэтому она не может быть ни окончательно бессмысленной, ни до конца успешной).
Революция – сверхприродна не только потому, что она нарушает, разбивает привычное течение событий, прокладывает новые русла, вносит должное в существующее, открывает новые горизонты и дает людям редкий шанс изменить свою жизнь. Революция – даже если на ее знаменах написаны «материальные», от мира сего» идущие требования, всегда метафизична, всегда означает прорыв людей от животного существования (жить чтобы просто жить, рутина, установленные роли, самосохранение) к какому-то иному существованию, когда вопросы обеспечения хлебом насущным будут наконец решены и перед людьми встанет вопрос, невозможный для животных: зачем жить, что сверх хлеба нужно человеку?
Человечество многие века жило – в своей основой массе, подобно миру животных, чисто инстинктивно: жизнью ради поддержания жизни, без попыток осмыслить или изменить условия своего существования (лишь единицы гениев поднимались над этим). Однако безликий социум индивидуализируется, монолитность сменяется пестротой, вековые традиции рушатся, появляется досуг – и встает вопрос: а ради чего мы живем? Самый «легкий» ответ: просто повысить стандартны жизни, увеличить материальные потребности (уже не «хлеб насущный» потребен, но – автомобиль, компьютер, видеомагнитофон) и ответить: ради этого. Но, к счастью, далеко не всех устраивает такой ответ. На что тратить досуг (то, что сверх необходимого для физического выживания)? Чем жить личности (сверх социальной регламентации и ритуалов обязательных религий)? Ответ общества потребления – ответ пошлый, низводящий человека к скоту, отрицающий его человечность: «добыча еды» (только в новом объеме и в новом обличье) – это эрзац ответа на вопрос «зачем», ответ, уводящий человека не вверх, а вниз, не в сверхъестественное (личное, свободное), а в противоестественное состояние (человек, ставший свиньей, не является ни вполне свиньей, ни вполне человеком).
Зачем? Впервые в мироздании человек может жить не для поддержания своей жизни, не естественно только, а – значит, – или противоестественно (путь общества потребления, ведущий к физической и духовной гибели человека и природы), или сверхъестественно: рискуя, борясь, мучаясь, любя, жертвуя собой. Это проблему необыкновенно ярко ощутили и поставили Ницше и Сартр.
Из всего сказанного ясно, что главным, наиболее страшным врагом революции, врагом анархизма, как попытки прорыва от до-человеческого к подлинно человеческому состоянию, является мещанство, обывательщина – как духовное явление, конденсирующее в себе инерцию, пассивность, безликость, бесплодие, нетерпимость к иному, бесцельность, бессознательность, безволие. В мещанине волю и решимость заменяет инерция, а сознание и идеалы – «здравый смысл» и «инстинкт самосохранения». В мещанстве скучная проза стремится отменить и подменить собой поэзию, а серая обыденность желает подменить собой праздник. Стирание личности в сегодняшнем мире идет под двумя знаменами, с двух сторон: сверху, от власти (через манипуляции и запреты) и снизу – от «массы» (через суеверия, предрассудки, партийность, клановость, нетерпимость).
Революция – вернемся вновь к ней – это попытка прорыва заколдованного круга бесчеловечности, возможность для человека ощутить подлинную глубину и остроту и полноту бытия, увидеть эфемерность всех обычных ролей и масок. Все сказанное здесь позволяет под внешней «историей революции», под и за историей борьбы за переустройство общества, перераспределение богатств и пр., увидеть другой –метафизически-личностный, религиозно-экзистенциальный пласт, в котором за до-человеческими проблемами (государства, классов, хлеба) проступают подлинно человеческие проблемы (смысла, свободы, творчества, любви, веры). Оба эти пласта тесно связаны друг с другом (трудно ждать творчества от голодного человека; утоление голода – альфа, но не омега революции) и зачастую не подозревают друг о друге. Так у тех же русских народников за всеми рациональными обоснованиями и программными догматами, мы обнаруживаем поистине религиозные импульсы: «жажда личной святости» (по словам одного из них), пламенное стремление к мученичеству, устремленность к полноте и яркости существования и обретению братства с другими людьми, мирской аскетизм и христианское подвижничество, зачастую прикрытое атеистической фразой и не узнающее в ней само себя. Марксов призыв не верить на слово ни одной эпохе в том, что она сама о себе думает, вполне уместен, когда мы пытаемся разгадать волнующий ребус революции и, проникнув в сокрытое, соотнести декларативные программы с их внутренним религиозным смыслом. Отнюдь не случайно революционеры XVIII века проповедовали атеизм как новую веру, материализм, как идеал, эгоизм как жертвенность (второй – глубинный пласт революционности пробивался у них сквозь первый, поверхностно-программный). Известна шутка Владимира Соловьева, так представлявшего логику русских нигилистов: «Человек произошел от обезьяны, поэтому мы должны положить свой живот за други своя». Дело в том, что второе – про жертву (логически невыводимое из первого) было для них главным и проистекающим «от вечности», тогда как первое (про «обезьяну») – всего лишь данью преходящей современности, столь причудливо рисующей свои узоры.
Отнюдь не случайно в XVI веке крестьянская война в Германии совпала с религиозным реформационным переворотом. В борьбе за «хлеб», за общественное переустройство, люди одновременно решали проблемы Смысла, Бога, свободы, смерти. А в испанской революции 1930-х годов вполне понятна глубокая ненависть крестьян-анархистов к католическим священникам (и их повсеместное истребление): анархисты-испанцы видели в католицизме обанкротившуюся, обманувшую их религию, на смену которой шло Евангелие от Кропоткина (повсеместным было отношение к «Хлебу и воле», как к новой Библии).