Анархисты — страница 18 из 50

Священник подхватил чашку и блюдце с вареньем и первым устроился на веранде с распахнутыми на три стороны окнами у огромного стола, на котором они с Турчиным иногда играли в пинг-понг, вместо сетки поставив книги. Дубровин замял табаку в нечищеную трубку и наскоро жадно раскурил. Было очень жарко. Тюль на окнах висел безжизненно. Кузнечики оглушительно стрекотали на футбольном поле, на котором перед вытоптанными проплешинами стояли ворота с обрывками сетки. Турчин взглянул на термометр и произнес: «Тридцать два градуса!» – «Нажарило солнышко, неделю дождя не было», – отозвался Дубровин. Турчин дернул за веревочку, привязанную к языку висевшего над крыльцом судового колокола, привезенного Чаусовым из заполярной экспедиции. Священник доскреб ложечкой варенье, перевернул чашку вверх дном на блюдце и отер пот со лба. Звук колокола утих. Откинувшись на спинку стула, отец Евмений с наслаждением вдохнул косичку табачного дыма, дотянувшуюся к нему от Дубровина («Эх, восьмой год как бросил, а до сих пор курить охота…»), и всмотрелся в царившее в проеме двери полуденное небо. Особенная, свойственная только здешней атмосфере лазурь, над тайной которой бился Соломин, нависала над склоном, ведущим в долину Весьегожска, над крышами сараев, над плетнями, яблоневыми садами, за которыми тянулось поле, пересеченное электрическими столбами с сидящими кое-где у изоляторов коршунами; жаворонок над полем далеко-далеко, едва видно, взлетал и опадал «свечкой». Батюшка запел вполголоса, со сдержанной силой, светлей, чем он делал это на службе: «Не для меня придет весна, не для меня Дон разольется…», но Турчин вскинул на него взгляд, и отец Евмений осекся; это была у него единственная на все случаи жизни песня, которую он затягивал непременно и когда хорошо выпивал, и когда желал выразить что-то невыразимое.

Дубровин тоже сделал ему выговор:

– Не дай Бог, а вдруг и в самом деле не для вас, батюшка. Довольно уж песнопений этих унылых, с девичьими сердцами и прочим…

– Да чего уж! Если смерти бояться, так на жизнь силушки не хватит, – отвечал отец Евмений.

– Вам, святой отец, еще попадью искать и детушек рожать.

– Я монах, Яков Борисыч, вы запамятовали.

– Да бросьте вы свое монашество, одна глупость окаянная, а не служение. Неумно, святой отец, противостоять природе и упорствовать в воздержании. Вот вы попробуйте не работать рукой, если она у вас есть и здоровая. Пусть месяц она у вас плетью повисит, может, тогда образумитесь.

Дубровин подхватился в кухню ответить на телефонный звонок, вернулся и теперь лег на высокую кушетку, откуда ему открывалась сразу во всех окнах веранды полевая даль и ширь. В хозяйстве Капелкина оглушительно замычала корова. Дети вышли на поле с мячом. Дубровин засвистел погасшей трубкой. Он дотянулся и взял с этажерки толстую монографию по сахарному диабету; перелистал, нашел закладку – скоро книга опустилась раскрытыми страницами на его грудь, веки слиплись. Разговаривать не хотелось, и Турчин сошел с крыльца, а за ним спустился отец Евмений.

– Вы куда? Снова кузнечиков для голавлей ловить?

– Да я уж по росе наловил сто штук. Сейчас их не очень-то поймаешь. До заутрени крылышки у них мокрые, их легко словить – далеко не упрыгают.

– Поедемте тогда в больницу, я вас стану обучать работе с эхокардиографом. Сердце вам ваше покажу, объясню, как оно работает. И научу кой-чему. Надо, святой отец, учиться пользу людям оказывать. Одной молитвой не обойтись.

– Оно и можно было бы, – сказал отец Евмений, – но я хочу с мальчиками мяч погонять, мы с ними позавчера славно отыграли. Вы бы, Яков Борисыч, дали мне книжку по вашему прибору, я хоть инструкцию для начала прочитаю. А то сразу на сердце глядеть предлагаете. Может, мне не по себе свои внутренности разглядывать.

– Да у вас от жары бред приключился, – сказал молодой доктор. – Вам ряса в футбол помешает… Или боитесь, что нет у вас сердца?

– Есть. Болит иногда потому что, – сказал священник и разгладил рясу на груди. – Затем и хочу дать мотору лечебную нагрузку.

– Это я одобряю. Заодно выясним, что у вас там болит и почему, – сказал молодой доктор. – Жду вас после шести. Надо наукой интересоваться, святой отец. Господь никогда наукой не брезговал.

XVI

Катя ехала на велосипеде купаться, а за нею на расстоянии шагов в четыреста крутил педали Соломин с биноклем на шее. Река и пляж уже были полны дачников и отдыхающих, которых привозили лодочники с противоположного берега, где в сосновом бору виднелись кирпичные корпуса санатория. Туристы, стоявшие с палатками у воды, раскладывали шезлонги и раздували вокруг закопченного чайника огонь, чтобы завтракать. Движение на реке уже было оживленным; сновали моторки, пронесся водный мотоцикл, и в сторону Калуги прошел двухпалубный «Матрос Сильвер», славившийся своими кутежами. Две девочки, увязнув по колено в песке, хлопали друг с дружкой в ладоши, приплясывали и бойко распевали английскую песенку.

Катя с завистью посмотрела на девочек и прикрыла ладонью глаза, сдерживая блеск солнца, отраженного в воде. Сквозь пальцы она разглядела вдалеке знакомый катер, уткнувшийся в мелководье; на носу его полулежал мужчина в темных очках.

Ноги вязли в песке, по нему и велосипед нельзя было вести – зарывалось переднее колесо, и Катя толкала его в седло, только придерживая руль. Учительница истории Ирина Владимировна с детективом в черно-золотой обложке и двухлитровой баклажкой пива сидела на песке под зонтом и смотрела на эрдельтерьера, который носился у воды, то и дело влетая на мелководье и взметывая радужные дуги брызг. Под левой лопаткой учительницы виднелся глубокий шрам, выглядевший еще ужасней от того, что в него запала лямка бюстгальтера. Собака подбежала к хозяйке и отряхнулась, за что получила оплеуху.

Катя кивнула Ирине Владимировне.

Сегодня она проснулась в сносном настроении, которое вдруг стало стремительно портиться и переросло в беспокойство. Едва успела умыться, как снова внутри вырос стебель тупой боли. Теперь ей не хотелось завтракать, не хотелось прижаться к плечу Соломина щекой, она казалась себе самым ничтожным, недостойным внимания человеком. Умом жалела Соломина, понимала, в каком он находится положении, но собственная незаслуженная боль была так велика, что обращать внимание на боль другого она была не в состоянии. Утром Катя хотела сказать ему что-то приятное, приласкать, но ничего не смогла поделать с собой – буркнула «Привет» и вышла на крыльцо…

В парусиновых бриджах и сандалиях, в желтой майке с надписью Are you well adjusted?, она теперь спешила к катеру. Не сказав ни слова обернувшемуся к ней таможеннику, Катя закинула за борт велосипед. Таможенник перешел внутрь, удобней переставил его за поручни – на плече из-под рукава показалась густая татуировка. Катя закурила, отвернувшись, а он встал за руль, дал газ и по забурлившему в кильватере потоку скользнул задним ходом на фарватер. Малым ходом миновал купающихся, и это было нестерпимо: слишком много глаз; наконец мотор взревел, она задохнулась встречным потоком ветра и, выбросив в воду окурок, беспокойно оглянулась на велосипед…

Минут через двадцать катер ткнулся в пустынный берег, оставив за двумя поворотами реки последнюю усадьбу и череду рыбацких стоянок. В тальнике закопошилась птица и, наконец освободившись от густых ветвей, взмыла с пронзительным криком, отводя угрозу от гнезда. Постепенно река успокоилась, и пока таможенник вытряхивал из пакетика на стеклянный столик порошок, пока размешивал и разделял белую горку охотничьим ножом на две полоски, пока Катя вдыхала свою дозу с помощью прозрачного корпуса гелиевой авторучки, пока прислушивалась к себе, мягко ослепленной покоем, пока смотрела с бессмысленной улыбкой на спутника, вдохнувшего со свистом свою порцию, несколько раз у берега ударила рыба. Потом таможенник расстегивал брюки, брал Катю за талию, стягивал с нее капри, и это было лишним, но ей было уже все равно, и она смеялась в ответ на его прикосновения, которые становились все более грубыми и даже болезненными, но она могла терпеть, так как в обмен на это у нее в переносье царило чувство неописуемой радости. Она пыталась это значение осознать, но снова никак не удавалось, и она перестала пытаться. И эта легкость, с какой она согласилась прекратить дознание, тоже вызывала у нее смех. Катя раскачивалась над бортом катера, и катер раскачивался, таможенник рычал, и она подумала, что опять вся будет в синяках. С ивняка на воду упала гусеница и поплыла, быстро-быстро извиваясь в ртутной выемке натянувшегося мениска, пока не появились у поверхности воды рыбьи губы, со второй попытки сцеловавшие ее с небес…

Теперь Кате снова было жаль Соломина и снова захотелось домой, чтобы поскорей донести до него это хорошее чувство, и таможенник, свирепевший сзади, уже не мешал ей, а наоборот, понемногу становился источником наслаждения; только все еще оставалась неясна первопричина хорошего ощущения, отчего оно возникло и развивается? И все равно она вспоминала Соломина с благодарностью и была рада, что может испытывать эту благодарность; и ей даже захотелось всплакнуть, потому что в обычном состоянии она была неспособна на сострадание, мир представлялся безвкусным и опасным, как отдельный от нее хищный зверь, чьи лапы и клыки могли принадлежать кому угодно, даже Соломину, этому, в общем-то, доброму и безобидному человеку. И сейчас она могла наконец слышать запахи; она слышала запах речной воды и слышала запах таможенника – смесь крепкого табака, мужского одеколона, пота, псины; и она получала наслаждение только от того, что мир вдруг оказался насыщенным вкусами; и хоть зубы и губы ее иногда тыкались в деревянную обивку борта, она все равно наслаждалась тем, что во рту оставался теперь различимый вкус крови и вкус кожи ее запястья, которое она закусывала с силой, чтобы не закричать.

После того как таможенник застонал и она освободилась от него, летучая легкость овладела всем ее телом. Она стянула с себя майку и кинулась за борт. Доплыла до бакена, развернулась и взяла наискосок, чтобы выгрести брассом против течения. Таможенник курил, подняв очки на брови, и теперь она отметила его крепкую фигуру, густые усы, напряженный загорелый бицепс и этот блеск карих масляных глаз, который разглядел и Соломин, прильнув к стволу ивы на том берегу и настроив бинокль…