Анархия в мечте. Публикации 1917–1919 годов и статья Леонида Геллера «Анархизм, модернизм, авангард, революция. О братьях Гординых» — страница 11 из 52

– На чём?

– Почему она не падает?

Вот вопросы, которые нас по старой привычке к обыкновению кололи, язвили, говорили об обманах зрения.

Но ни у кого эти вопросы не оделись в слова и не вышли из мозга гулять по этому лучезарному воздуху, волнуя благодать и тишь всевозможного. Они не смели.

Здесь они, эти вопросы, казались жалкими, ничтожными, размытыми, вымолоченными.

Здесь слову «почему?» не место10.

Оно боится лучей чудотворной техники.

Пусть оно покажется, и первая стрела, пущенная из лука открытия, убьёт его наповал.

И слово «почему» съёжилось, спряталось в тёмном уголке тесного сознания и не показывалось.

А, может, даже притворилось мёртвым, как животные перед лицом великой смертельной опасности.

Притворилось мёртвым во избежание настоящей смерти.

А, может, на деле умерло. Вот оно лежит и не шевелится.

Не дышит.

Умерло «почему?»

Умерла и причинность.

Умерла и законообразность.

Если они пролежат так без сознания, без чувств, без дыхания некоторое время, то я их и похороню на кладбище своего старого воззрения.

Вырою глубокую яму в поле нового сознания и там опущу их холодные трупы. Братская могила. Над ней поставлю крест. На кресте надпись: «Дочери заблуждения».

Мы подошли к горе. Сели все в кружок.

Женщина в центре, в самой середине. А мы, все четверо, по четырём сторонам.

Сидели и молчали.

Слишком много чувств в сердце, слишком много мыслей в голове.

Мысли-пчёлы жужжат, роятся.

Чувства-пчёлы строят шестигранные соты. В сотах мёд, сладость бытия, радость техники.

В мыслях – укус, жало непонимания.

Я присматриваюсь к горе. Гора как гора. Вся она покрыта зеленью, травою, местами растут полевые цветы. Самая настоящая гора. Но висит она в воздухе. Подпирает её ничто. И висит она ни на чём. И притом раз она находится в летательном отделе – значит она и летать умеет.

Мы сидим на горе.

Но разве это гора?

Ведь кто-то её создал, кто-то покрыл травой, усеял цветами, ведь её кто-то творил… Ну, да… А разве наши горы, самые обыкновенные горы не сотворены… Мысль перешла, вошла в материю, в тело.

Я углубился в свои мысли и полумысли, которые кружились в моей голове пыльцою, несомой дуновением недоверия.

Я вошёл в свои чувства и получувства, которые находились под перекрёстным вихрем неустранимости и обманчивости.

«Где грани?» – вопрошало всё моё я.

Где действительность и воображаемость?

Не произошло ли здесь бракосочетание этих двух миров?11

– О чём вы так задумались? – оборвала молчание женщина.

– Обо всём и ни о чём.

– Нельзя здесь ни думать, ни мыслить, – сказал юноша.

– Уж слишком здесь всё непостижимо, – сказал рабочий.

– Никак нельзя понять нашего провожатого, – сказал угнетённый народ.

– Да, – присоединилась к его речи и мысли женщина, – минутами он мне кажется гигантом, вросшим головой в купол небес, и волосы его, как корни, мне так кажется, сосут соки выси, влагу бесконечности, а минутами он кажется пигмеем, ходящим по земле, даже когда он летает.

– У него что-то всё так просто выходит. Он лишён восторга и упоения. Он без удивления, – сказал юноша.

– Но не забудьте, что он вырос в этом мире. Не удивлялись ведь мы бархату наших нежных полей, зеркалам наших невозмутимых, девственных душ и тел. Естеству не удивляются. Здесь чудо есть обыкновение. Диво дивное есть обычность, вседневность.

– Да, но всё здесь непонятно, – сказал рабочий.

– Он, человек из страны Анархии, говорит, что нет непонятного. Что мир есть мир, и всё тут, – сказал юноша.

– Может, мы в действительности сошли с истинного, с верного пути, блуждая по песчаной пустыне осмысления, познания, углубления и мудрствования, мы сошли с пути творца и ударились в узкий тупик толкователя, объяснителя, понимателя.

– Может, – сказал юноша и задумался.

– Человек есть творец, он должен творить мир и разрушить мир, но он по роковой ошибке, по роковому заблуждению бросил своё великое призвание, своё величественное сиятельное назначение и принялся не творить, а осмысливать, охватывать своим умом уже сотворённое, уже созданное, – и он, человек, выродился.

– Да, – сказал глубокомысленно юноша, – его всосала тина рационализма, топь сущности и лжефилософии.

– Человек, забыв, что он женщина, родитель вещей и предметов, вместо того, чтобы произвести на свет божий новую жизнь, слушаясь своих необъятных сил и коренных глубоких влечений, стал изучать старую жизнь. И он остался бездетным, перестал быть женщиной, – сказала, улыбаясь кончиками тонких губ, женщина.

Мы все замолкли.

Я припал лицом к траве, растущей на этой горе изобретения. Я вдохнул запах травы и свежесть зелени полной грудью. Я чуть не поцеловал эту траву, желая хоть бы прикосновением уст слиться воедино с этим растущим, цветущим, живущим чудом – изобретением, детищем великого человека, нашедшего себя, нашедшего своё призвание, своё могущество, своё собственное божество, своё дарование.

Мне стало больно за заблудшего человека, за несчастного пропащего человека, потерявшего своё «себя», и мне стало радостно за истинного человека, за настоящего человека, который нашёл себя.

И слёзы брызнули из моих глаз, слёзы печали о пропаже, о потере человека, и слёзы радости о нахождении человека. Здесь, в этой стране, в технике, в творчестве он себя нашёл.

И слёзы мои орошали траву, растущую на новой земле, на земле искусства, под небом искусства, вспоенную, всхоленную лучами солнца искусства.

А слёзы мои были так неискусственны.

Мои слёзы были трепетной молитвой о воскресении человека из мёртвых, человека-творца – из мёртвых «мыслителей».

– Воспрянь, человек-делатель, и брось камень в человека-мыслителя, который вечно хитрит, лукавит, но ничего не творит! – сказал я сквозь слёзы.

– Как смешны были все те краснобаи, те лжецы, оболгавшие даже истину, действительность, когда они говорили слащаво, медоточиво о боге-человеке, – сказал юноша.

– Чтобы стать богом, человек должен стать человеком действия, творчества и чуда. Он должен стать всемогущим, – сказала женщина.

Мы все умолкли. Ткачиха речи рвала нити, и речь не вязалась.

Безмолвие блеснуло одним, другим лучом слова и снова ушло в себя, укутавшись в густую, глубокую тишь.

Я лёг навзничь. Небо необъятное. Даль безбрежная, уход безрубежный. Беспредельность преломляется в беспредельности и выходит оттуда освежённой, обновлённой, перегранённой.

В море бесконечной синевы и светлости купается, ныряет море бездонности, глубины и вышины.

Два моря, сливаясь, рождают море чистоты и окрыления.

Солнце тихо качается по зыбям, по думам моря, качается, скользит.

Улыбается.

Его улыбка – песнь многокрылая.

Его улыбка – орёл духа и утёс плоти.

Его улыбка – венок лавровых лучей.

За солнцем солнце.

Их пять.

У каждого своя окружность. Своя орбита.

Свой мир. Своя высь. Своя синева. Свои зыби.

Своя улыбка.

Свои лучи.

Первое солнце улыбается по-иному, чем второе. Второе по-другому, чем третье.

Нет повторения в этих небесах, в этой земле.

Нет подражания. Каждое велико в себе.

Каждое живёт своим солнечным я.

Каждое творит свой мир света и счастья.

Но выше всех, краше всех, лучезарней всех, глубже всех, величественней всех – это пятое солнце.

Это уже не солнце.

Это венок солнц и новолуний. Венок капризно-причудливый, как кряжи гор предчувствий, как зигзаги рока счастья, как волны звуков рога влюбления.

Это светящее, пламенеющее, вечно гаснущее и вечно зажигающееся чудо.

От его целебного света слепнешь и становишься зрячим.

Он зноен, как дыхание вакханалии страсти, и прохладен, как звуки свирели вечерней.

Он сын чуда солнца.

Я лежу на спине и душою несусь к этому пятому солнцу, к солнцу солнц, к творчеству.

Я крылюсь, я мчусь, я уношусь, я вьюсь, но падаю вниз, не достигая солнца.

Я слишком тяжёл. Я слишком стар. Может, перерожусь под этими живительными чудодейственными лучами.

Может! Великое слово «может». Но когда оно перестанет быть для меня словом и станет делом, действом!

Любуюсь солнцем. Любуюсь лучами.

Утопаю в бездонности выси, в синей глубине, в голубой бездне, над которой горят шары, пламенеют пять идеалов, пять великих достижений, социальных изобретений.

Я тянусь, я влекусь к этим солнцам… к этой выси творчества.

– Как всё здесь странно. Люди никогда не спят. Люди никогда не умирают, если этого не хотят, – прервала молчание женщина.

– Здесь люди что настоящие боги, – сказал угнетённый народ.

– Ведь так мы мыслили себе богов: они не спят, не дремлют, не умирают, они вечны, – сказал я.

– Вечно творят, – сказал юноша.

– Интересно узнать, есть ли в этой стране забвение или нет его, – сказала женщина.

– Ведь сон, говорили древние, есть одна шестидесятая смерти, и сон они изгнали из этой страны. А забвение ведь есть психологическая смерть. Как с ним обстоит здесь? – сказал угнетённый народ.

– Думаю, что ангелы забвения летают мимо этой страны творческой памяти, – сказал я.

– Тут, думается, нет ничего такого, что было бы недостойно быть запомненным на веки вечные, – сказал юноша.

– Когда человек из страны Анархии вернётся, мы его спросим, – сказала женщина.

– Позовём его, и он явится, – сказал рабочий.

– Он всегда к нашим услугам, так он нам сказал перед своим исчезновением, – сказал я.

– Подождём ещё. Мы не забудем этого вопроса, – сказала женщина.

– Чего ждать? Позовём его, – сказал я.

– Нет. Поговорим ещё между собой.

– Пусть будет по-вашему, – согласился я.

– Он, может, нас подслушивает. Ведь здесь всё возможно! – сказал рабочий.

– Так что же, пусть и слушает. Тем более что вполне допустимо, что здесь умеют читать в мыслях, в сердцах, – сказал юноша.