– Таким образом, вы не уничтожили расстояния, протяжения, пространства, места? – спросил я.
– Нет, мы не уничтожили, а овладели ими как временем, как бытием. Мы приручили это дикое, капризное животное, неумолимое как неизбежность, как закон в ваших странах и учениях, и запрягли его в пышную колесницу нашей пантехники.
– Странно, если вы не видите предметов, то ведь можете наскочить на что-нибудь, удариться на лету, на бегу, на ходу? – спросила женщина, которая не вмешивалась в наш разговор, будучи, как видно, занята этим вопросом.
– Удариться не можем, нам не больно. Боли у нас нет, – улыбнулся человек из страны Анархии, – но об этом будет речь после.
– Всё же вы можете натолкнуться на что-нибудь? – спросила опять женщина, которая не удовлетворилась его ответом.
– Нет. Этому не бывать. От всех невидимых предметов исходят волны, сигнализация своего рода, которые не видны, но осязаемы, и они предупреждают о месте нахождения предмета, каких размеров и каких свойств он, жидкий ли, твёрдый ли и т. д.
– А всё-таки, если вы забудете, задумаетесь, почему-либо не получите или не успеете реагировать должным образом на эти волны, то тогда произойдёт столкновение? – спросила женщина, которую этот вопрос горячо заинтересовал.
– Нет. Эти волны обладают свойством не допускать вас на известное расстояние к предмету и механически менять направление вашего хода, бега, полёта и плавания, – объяснил ей человек из страны Анархии.
– А что тут есть, в этом зрительном отделе? – спросил я.
– Ведь я вам говорил: лучи, свет в разных видах, свет разных свойств, тысячи оттенков свойств, во многих состояниях, и в жидком, и в твёрдом, и в газообразном, и в психическом, и т. п.
– Он всегда невидим?
– Нет, при желании он может стать не то что видимым, но и осязаемым, – сказал человек из страны Анархии.
– А каково его нормальное состояние? – спросил я.
– Все его состояния нормальны, – ответил человек из страны Анархии.
– Каково его обыкновенное состояние, в каком виде и состоянии он чаще встречается?
– Затрудняюсь ответить на ваш вопрос, у нас все виды нормальны, раз они возможны, все виды обыкновенны, и все виды часты, – ответил человек из страны Анархии.
– Так каково его естественное состояние?
– Естественного состояния у него нет, он весь искусственен, он весь продукт техники, изобретения, пантехники. Он весь – искусство, творчество, он изобретён.
– Как, в каком же виде он был изобретён первоначально? – упорствовал я в вопросе.
– Во всех видах одновременно. Над ним работало целое поколение изобретателей, и каждый из них изобрёл его в другом виде, в другом состоянии и при особых оттенках и подоттенках свойств. Так что разом мы получим всё его разнообразие.
– Даже способы изобретения у вас какие-то другие? – сказал я.
– У нас всё по-иному, – усмехнулся человек из страны Анархии.
– Да, всё по-иному, – не по-нашему, – сказали мы все.
Некоторое молчание.
– А теперь, если хотите, перейдём в слуховой отдел, – сказал человек из страны Анархии.
– Перейдём, но один вопрос меня беспокоит, – сказал я, смотря моляще ему в его светлые, глубокие глаза.
– Спросите, пожалуйста!
– Разве одним зрением можно одолеть пространство, вы видите предмет, но ведь этого недостаточно? – сказал я.
– Разве одним зрением можно удовлетвориться, ведь у нас доминирует осязание, а не зрение, ощущать, осязать – вот что значит одолеть, – добавила женщина тихим, углублённым голосом, в котором трепетала мысль и дрожало чувство.
– Да, вы правы, – согласился человек из страны Анархии, – но не забудьте, что у нас есть и слуховой и осязательный отделы. Там вы убедитесь окончательно, что мы осилили малое и большое место, и что мы недаром зовём себя сущими богами, – сказал человек тоном, в котором гнездилась и порхала самоуверенная гордость.
– Давайте перейдём в слуховой отдел.
– Давайте!
– Мы все готовы.
XIII
– Пойдём в слуховой отдел!
И мы все пошли.
Я уже так привык к тому, что ступаем по воздуху, что шагаем в высоте, в пустом пространстве, что даже не уделяю этому ни малейшей доли внимания.
Это меня так мало удивляет, как передвижение вообще.
Ко всему привыкнешь, – думал я, – даже к воздушному хождению.
– Вот слуховой отдел! – сказал человек из страны Анархии.
Но мы ничего не расслышали. И как странно, я видел, как он шевелит губами, как рот его полуоткрыт, но слов не было слышно.
– Здесь царство вечной тишины, – думал я.
– Что вы говорите? – хотел я его спросить. Но ничего не получилось. Я что-то бормотал, шептал, я, собственно, говорил, как всегда, внятно, ясно, отчётливо отчеканивая каждое слово, я, может, говорил физиологически, фонетически, громче, сильнее, чем всегда, но слова где-то застряли, где-то затерялись и до слуха не доходили. Они остались в воздухе, потонули в этом бесконечном, невозмутимом море, воздухе, не вызывая ни одной волнушки, не рождая ни единой зыби, не производя ни единственной ряби. Ненарушимая тишь царила кругом.
Мне даже жутко стало.
Я стал бояться этого глубокого, как смысл жизни, безмолвия.
Всё немеет кругом, как печать смерти.
Я испугался своей же глухости.
Мне казалось, что со мной что-то случилось.
– Что это может быть? – я спрашивал себя тысячекратно, спрашивал себя в мыслях.
Я посмотрел на остальных наших и на человека из страны Анархии.
У него лицо торжествующее, сияющее, как восход, который рассеивает предутренний туман.
Лицо его ликует победу.
Улыбка пятью радостями играет на его розовых губах, и слышна немая песня довольства.
Глаза его горят смехом тихим, внутренним, глубоким, как задумчивость, отражённая в девственном зеркале девственной души.
– С ним, значит, ничего плохого не случилось, – промелькнула мысль в моей голове.
– И со мной, должно быть, ничего особенного не произошло, а что, неужели он стал бы злорадствовать, смеяться моей беде, моей глухоте? – думал я, и эта мысль принесла мне первую весть успокоения.
Я посмотрел на наших.
Юноша стоит, рот его открыт, как видно, он силится говорить очень громко.
– Неужели хочет он, чтобы я его расслышал? – подумал я.
– Напрасно он рвёт глотку, – я всё равно не слышу ни единого звука.
Женщина стоит и машет неистово руками, шевелит губами.
Вся бледная, как тень забвения.
В глазах её обитает какой-то ужас перед самой собой, какая-то испуганность.
Губы её искривлены – печать недоумения.
– С ней то же самое случилось, что и со мною, или она озабочена, перепугана моим припадком, – подумал я.
Рабочий стоит среди нас и женщины. В глазах его растерянность. Взор его блуждает по бесконечным полям непонятной мысли, в поисках за разгадкой.
Рот его открыт.
Он машет руками, ногами, головой, словом, он покачивается всем своим туловищем.
– Что с ним? – думал я.
– Как странно?!
– Неужели всех нас поразила глухота и немота?! – не мог я уяснить себе случившееся.
А поодаль стоит угнетённый народ.
Он весь одна неподвижность.
Рот его закрыт.
Глаза смотрят вдаль, в точку недоразумения и недоумения.
Губы его стиснуты, как бы скованы силой великой тайны, обдавшей, окружавшей его.
Он олицетворённая озадаченность!
– Что случилось? – думал я.
– Или мы все попались, или они огорчены, убиты моим несчастьем и своим в нём соучастием, сочувствием?
– Теряюсь, ничего не разберёшь. Ничего не поймёшь, – думал я.
– Если с нами со всеми случилась беда, – размышлял я, – то невероятно, прямо невозможно, чтобы человек из страны Анархии, такой наблюдательный всегда, не заметил этого.
– Если же со мной одним стряслось это несчастье, – углубил я свою мысль, – то опять непонятно, почему он, человек из страны Анархии, их не успокаивает, почему они все такие растерянные, обеспокоенные, огорчённые, а он такой невозмутимый.
– Одно из двух, – пряду я дальше свою тонкую мысль, – или он их заразил бы своим спокойствием, или они ему сообщали бы своё беспокойство. Ведь он их слушает и они его слушают и понимают как всегда, как раньше.
– Вероятнее всего, – продолжаю я своё запутанное, туманное размышление, – что со всеми случилось то, что случилось и со мною.
Эта мысль меня немного утешает.
– Общая беда есть полуутеха, – думаю я.
– Тем более, – доканчиваю я свою мысль, – недопустимо, чтобы человек из страны Анархии остался к нашему несчастному положению равнодушным.
– Ведь он всемогущ, – утешает меня мысль, – неужели он не выручит, не поспешит на помощь?!
Я не свожу глаз со всех моих спутников, они же не сводят глаз с меня.
Но лица их и взоры их становятся всё грозней, всё мрачней.
– Грозовая туча рока повисла над наши бедными головушками, – промелькнула мысль.
Человек из страны Анархии, как и прежде, весь прозрачная, переливающая, играющая весёлость.
Печать радости видна на челе его.
Голубочки веселья так и гнездятся в его глазах, воркуют в его зрачке, порхают, ныряют, прилетают и улетают, пишут воздушные круги, волшебные круги беспечности, беззаботности в его светлой улыбке.
А руками он как-то двигает. Верней, не руками, а пальцами рук, которые он держит немного вытянувши напряжённо перед собою.
Казалось мне, что он наигрывает какую-то неведомую песнь на воздушной арфе, струны которой образуют лёгкие ветерки, дрожащие, звучащие беззвучно в этой певучей, немощной тиши.
Я наблюдаю за его пальцами.
Они пляшут, они танцуют пьяный танец пьяного хоровода.
Они весенне кружатся.
Они гоняются друг за другом, они догоняют друг друга, обнимают друг друга, целуют, соприкасаются и расстаются.
Таинство пальцев.
Игра жизни и смерти, и любви – в пальцах.
– Что это означает? – мучила меня мысль.
– Что он выводит пальцами?
– Что он ими пишет по песку воздуха?