– Он окончен между удивлением и неудивлением, – сказала женщина.
– Был вечер, было утро день первый, – сказал, шутя, угнетённый народ.
– Завтра полетим на вторую гору! – сказал человек из страны Анархии.
Конец первого дня!..
XV
– Полетим на вторую гору, на гору Братства! – сказал человек из страны Анархии.
– Полетим! – сказал угнетённый народ, – горю нетерпением видеть, как у вас уживаются народы, нации, как они живут в истинном, настоящем братстве.
– Разве в такой стране, столь богатой техническими усовершенствованиями, можно жить в вражде! – сказал рабочий.
– Ещё бы! – ответил угнетённый народ. – И наша страна была технически достаточно культурна, и у нас было достаточно усовершенствований, но что касается социотехники, обществостроительства, мы были сущими варварами, в этом мы не ушли от наших далёких предков. Мы воевали, как они. Проливали кровь, как они. Ненавидели друг друга, как они. Разница заключалась только в одном, в приёме войны, у нас приёмы, способы, методы, орудия были более совершенные, у них же менее совершенные, более примитивные, то есть менее целесообразные, которые при большей затрате сил давали меньше результатов истребления. Вот и всё. Что же касается нашего обществожития, архитектоники общества, то мы были людьми каменного века.
И здесь, в этой сказочной стране, видя могущество человека, его завоевания в области физической природы, я не предался никакому удивлению, никакому восторгу. В этом отношении и наша Европа была не совсем в начале пути, и она кое-чего достигла. Хочу, горю желанием видеть ваши завоевания в области социальной природы. Хочу, жажду видеть ваши социальные чудеса, ваши социальные дива, ваши социальные сказки, которые, воплощённые в институтах, гуляют среди бела дня живыми, настоящими детьми действительности.
– А почему вы так мало интересовались социальной стороной, взаимоотношениями людей на горе Равенства? – спросил его человек из страны Анархии.
– Видите, там, на горе Равенства, всё покрывается техникой в простом смысле этого слова. Раз нет труда, то, само собой разумеется, нет и наёмного труда. Раз существует одно творчество, одна забава, одно развлечение, то не может быть же речи об эксплуатации.
– Это не совсем так. Вы были на горе Равенства, а вы не интересовались вопросом равенства, общественным равенством. Вы все смотрели и дивились нашему техническому размаху.
– Да, мы были ошеломлены всем виденным так, что забыли обо всём…
– Нам казалось, и мне кажется и сейчас, что в такой обстановке слишком много богатств и слишком много довольства и роскоши, небывалой, сказочной, чтобы об этом следовало говорить, – сказал я.
– Отчасти это так, но всё-таки, каковы наши отношения на почве удовлетворения потребностей, на почве потребления, вы и не спрашивали и не заинтересовывались их постановкой, – сказал человек из страны Анархии.
– Да, мы об этом забыли, – сказал рабочий, – притом мы думали, что при чудесах нечего спрашивать о таких естественных мелочах.
– Сядем где-нибудь и потолкуем об этом, в конце концов, ведь это отношение человека к человеку, возникшее на почве хозяйственной деятельности, самое главное, самое интересное, – сказал я.
– Сядем там внизу, – указал рукой человек из страны Анархии.
Мы стали спускаться вниз, то есть пошли по воздуху, ступая как бы по воздушной лестнице, по направлению к земле.
Мы шли молча. Каждый обдумывал те вопросы, которые он задаст и на которые он хочет получить ответы. А вопросов ведь так много. Они наполняют мой ум и сердце. Они жужжат там, роятся. Но оттуда не вылетают на крыльях слова. Их слишком много. Не хватит слов, не хватит для них и пространства во времени. Чтобы изложить все мои вопросы, надо иметь не «пять дней», а пятьдесят раз пять. И поэтому отбираю более важные от менее важных, более беспокоящие от менее беспокоящих.
Я их выделяю, ставлю отдельно. В особом углу сознания. Подбираю для них крылышки, для первого вылета из ума.
Думаю, что и все остальные этим заняты.
Царит глубокое молчание, прерываемое слегка тонкой речью встречающихся взоров, обменивающихся взглядов.
Я занят, поглощён окрылением и оперением моих неоперившихся птенцов мыслей, дум, чувств, которые все имеют порхающий вид вопроса.
Минутами уставляюсь блуждающим по своим дебрям взглядом на человека из страны Анархии.
Он идёт впереди нас. В некотором отдалении от нас. Я вижу весь его профиль. Он божественно красив. Он своеобразно красив. Он сказка волшебной красоты, рассказанная вечерней полутенью между двумя нивами, зеленеющими и волнующимися от поцелуя весны и ветра.
В нём особая гармония. Молчаливая выдержанность линий.
В нём больше красоты, чем силы, в нём больше силы, чем красоты.
В нём сила, мощь, отвага слились, спелись окончательно, до последнего звука, с красотой.
Он дышит красотой, дыхание его красы осязательно. Хоть бери его голыми руками.
И сила его тонка, живёт намёком далёким, отдающимся отзвуком нежным, тихим в высоких горах всепобеды, всемогущества.
И сила его тиха, как луч луны, отражённой в полуночной волне весенне-влюблённого, умиротворённого озера сердца юноши.
И сила его могуча, как уверенность, как неизбежность, которая летит по дороге в страну рока, в край судьбы.
И сила его углублённа, как чувство и предчувствие, рождённые на дне бездны трепетного предвкушения неизведанного, неиспытанного.
И сила его возвышенна, как полёт орла спасения, реющего над облаками страдания, парящего по поднебесью сострадания, купающегося в полном свете.
Он идёт впереди нас. Он весь одно «вперёд»!
Столько отваги, столько решимости.
И столько нежности, мягкости.
Воплощение веры, которую рождают Боги для Богов.
Воплощение сердца, которое себя превзошло и в сердечности и бессердечии, в мягкости и жестокости.
Воля и безволие так и плещутся на солнце его гармонии в зыбях черт его лица, в изгибах всего его тела.
– Откуда рождается такая красота, и откуда такая прямота духа, – не мог я не спросить себя.
Такова их жизнь, таковы и они.
Жизнь без забот, чело бытия без единой морщинки, без единой складочки. Труд без труда, без неволи – вот что рождает эту целость, это совершенство внутреннего и внешнего, это созвучие тела и души, эту спетость плоти и духа.
И красота его тиха, как шёпот возлюбленной на груди у возлюбленного листочка на ветке расцветшей яблони в час предутренний, в миг просыпания.
И красота его тонка, как след прокравшейся мысли по венчанным зорями вершинам гор древней религиозной мудрости.
И красота его могущественна, как буря восставшего времени на безбрежном море летописи, что топит корабли вероучений, крушит их и щепки хоронит в водовороте и смене пенящихся волн.
И красота его глубока, как прозрачная, но далеко-далёкая вода колодезя откровения, открывшегося путешественникам в лесах призвания, которой они поят своих взмылившихся и усталых коней…
И красота его высока, как воскрыление звука рога победы над смертью, над природой, над невозможностью.
– Здесь сядем, здесь, у этого источника! – сказал человек из страны Анархии, и звуки его голоса пошли, заходили кругами по тихой поверхности той Оды, которую я сложил в уме своём его красоте и гармоничности.
– Сядем здесь! – сказала женщина, севшая первая у мраморного источника.
Источник бил тихо-тихо, – как расцвет чувства.
Источник был прозрачен, как ясная мысль Сократа.
– Сядем все! – сказал человек из страны Анархии.
– Сядем!
И мы все расположились вокруг источника, который нежился, как младенец в люльке, в лоне белых лилий мрамора и красных роз рубина.
Я сел рядом с женщиной, лицом к лицу человека из страны Анархии.
Я не мог разговаривать с ним, не купаясь в то же время в ясной бездне его глаз. Я больше разговаривал с его глазами, нежели с его устами.
Язык глаз красивый, благозвучный, и притом он говорит, когда молчит. Взор есть слово этого языка зрения. Блик есть слог этого слова. Взгляд есть целая фраза, целое предложение.
Кто не знает этого языка, кто его не слышит и не умеет говорить на нём, тот слепо-немой.
Мы уселись вокруг источника.
Лица наши в нём отразились.
Там и сливались, сходились и расходились.
Задумчивее всех был угнетённый народ.
Он ждал второй горы, горы Братства. Он хотел видеть воочию его сон, его мечту, видеть её воплощенной в жизни, в яви.
Он ждал.
Он на пороге обетованной своей земли, которая течёт млеком и мёдом симпатий и человеческих отношений.
Его отделяет от земли тонкий промежуток времени.
Он гляделся в зеркало источника.
А зеркало дивное-дивное, верное-верное.
Отражает его всего, как он есть.
И глубокие горящие глаза горят этим звёздным огоньком, вечно теплящимся, вечно воркующим на языке светов, в воде, горят и искрятся в воде.
Лучи не гаснут ведь в воде.
И локоны его, вьющиеся так причудливо, как тропинка воображения в лесу мистерии, отражаются в воде.
Зеркало их воспроизводит старательно, любовно, тщательно.
Ведь эти локоны веют, сеют древность, современность, вечность, сегодня и вчера.
А источники любят древность, как древность любит источники.
Мы все молчим. Никто не хочет первым порвать цепь молчания, чьи звенья плетут глубокие думы и глубокие чувства.
Наконец я решаюсь, делаю усилие над собой, над своими мыслями, пресекаю круг молчания.
– Как называется этот источник?
– Он называется размышлением, некоторые зовут его созерцанием.
– Подходящее название.
– Оно идёт ему.
– Он такой тихий, такой углублённый.
– Он такой задумчивый.
– Он такой прозрачный.
– Он весь в себе самом.
– Поэтому мы и зовём его созерцанием, – сказал человек из страны Анархии.
– Вы удачно выбрали это место для нашей предстоящей беседы, – сказала женщина.