Анархия в мечте. Публикации 1917–1919 годов и статья Леонида Геллера «Анархизм, модернизм, авангард, революция. О братьях Гординых» — страница 22 из 52

Буржуазная действительность – это вырождение, вымирание женщин. Разбойничьему государству нужно пушечное мясо – нарожай ему детей побольше, уйму, хоть сойди преждевременно в могилу, несчастная женщина! А если буржуазные женщины полениваются: жалко им умереть, то этот пробел, недочёт в доставке солдат должны пополнить пролетарские женщины.

Рождайте детей, мучьтесь, нянчитесь с ними, а я их зарежу, перебью, – говорит государство. Главное, варите нам вкусные обеды, ибо женщины созданы для удовольствия мужчин: удовольствие в еде и удовольствие… – говорит обыватель.

Угнетательская действительность – это замурование женщин в кухне – в рабстве у горшков.

Угнетательская действительность – это истребление слабых национальностей хищническими народами. Истребление и разорение. Всё богатство Англии награблено в Индии. Народы-хищники снаряжают экспедицию для насаждения хищнической культуры, хищнического христианства среди так называемых малокультурных народов: туземцев отправляют в царство небесное, а «христиане» наследуют царство земное. Этот разбой называется распространением европейской «цивилизации» среди «нецивилизованных».

Буржуазная угнетательская действительность – это травля детей и молодёжи – эти мученики буржуазной старопоколенческой дикости, жестокости и глупости.

Вот и смотрят на нас бледные исхудалые личики детей, потухшие глаза их как бы вопрошают: зачем вы губите нашу душу экзаменами, уроками, книжной мертвечиной, предрассудками вашей религии и химерами вашей науки; зачем ваш старый хлам на наших младых плечах; зачем гнилые ваши отбросы в свежих наших душах? Дайте нам жить по-своему и мыслить по-своему!

Буржуазно-угнетательская действительность – это закабаление человека. Рождается он законом (законнорождённый) и умирает законом. Злой дух государства давит его кошмаром уже в его маленькой колыбельке, заносит его в список своих будущих солдат и ложится тяжёлой плитой над его могилой – его жизни. С первого дыхания государство опутывает его разными законами, установлениями, распоряжениями, решениями. Человек взращивается, вырастает, воспитывается жалким трепещущим рабом, вечно следящим за движением кнута, и все помыслы которого сосредоточены на одном – как бы обмануть этот кнут?

Буржуазно-угнетательская государственная действительность – это одна тюрьма; все мы заключённые, бессрочные, и все мы в одно и то же время тюремщики. Сами создаём эти тюрьмы для себя, думая, что для других. Сами плетём эту плеть для своей спины, воображая, что для чужой. Сами вяжем эту петлю для собственной шеи, веруя, что для другой.

Вот какова, как прекрасна и мила буржуазная действительность!

Но нет. Погодите. Вот вам и венец буржуазного благоустройства – яхонтовая диадема, украшающая его голову, – гора трупов, черепов и скелетов – мировая бойня.

Как прекрасна разбойничья диадема, башня черепов, на главе исполинского разбойника!

Как величаво горит эта порфира крови на буржуазном деспоте – буржуазном строе!

Но всё это днём, на солнце твоего разума. Ты видишь всю эту панораму, начало и конец, ты её осмысляешь: венец уподобает разбойничьей главе, глава – разбойничьему венцу.

Но ночью. Темно кругом. Алеет лишь кровь. Бушуют волны, ревут:

– Зачем? за что? про что?

Бессонная ночь. Протягиваются к тебе бледные руки мертвецов, утопающих в харкающих кровью валах, хватаются у тебя за ноги, тащат, хватаются за твою шею, давят, душат, – и выпученные глаза твои вопрошают:

– Зачем?

И получают в ответ от таких же вывороченных зрачков:

– Зачем?

А вот поле. Луна обезглавлена и окровавлена. Неистово танцуют безногие трупы, скелеты обнимаются и хохочут, а глазные дыры подмигивают тебе.

– Уж давно ли ты с ума сошёл?! – я спрашиваю самого себя.

И вдруг я падаю ниц – рыдаю; прячу лицо в прах – мне стыдно:

– Как это я ещё с ума не сошёл!

И вправду, я ещё в здравом уме. Ведь я ещё сознаю, знаю, что наша действительность – кошмар; наша действительность – сумасшедший дом, а мы все в смирительных рубашках, называемых «законами».

Ах! всё это уж избито, всем известно, давно сказано.

Но как это ты ещё с ума не сошёл?!

Разве мало изнасиловано женщин – это же твои милые, чистые сёстры!

Разве мало перекрашено кровью седины старцев – это же твои отцы и деды!

Разве мало скошено благоухающих свежих цветов – это же твои братья!

Но блаженны убиенные, не пережившие нашего ужаса. Блаженны изнасилованные и испустившие дух свой женщины, не опустившиеся до нашего позора —

Жить.

Жить и с ума не сойти!

Стыд, срам и позор!

И хочется тебе порою повеситься, зарезаться, – выколоть себе глаза, лишь бы перестала алеть, мелькая перед тобою, эта кровь, хочется тебе оглохнуть, лишь бы перестали звенеть в ушах твоих вздохи умирающих…

24 000 000 убитых и раненых.

7 000 000 одних убитых.

5 000 000 инвалидов5.

. . . .

Сжалься, о ты, тиран сознания – и гасни! гасни и окутай меня мрак, мрак неведения, – тьма небытия.

. . . . .


Петроград

Май 1917 г.

Белое и чёрное

Встаю. Подхожу к окну.

Куда исчезла грязь?

Нет и в помине.

Какая прелесть кругом.

Всё белеет, серебрится; всё тихо, мило, весело и холодно-ласково нежится на солнце.

Какая ширь, какой размах.

Хрустальная кисть великого белохудожника выбелила весь грязный свет в один белый флаг.

Мир – один белый праздник.

Горят белыми канделябрами ветви дерева у окна. Стоит бело припудренный чёрный ворон и каркает.

И ты каркаешь сегодня какую-то бело-мировесть.

А вот и ты, вечно вооружённый, вечно сжившийся хвоями лес, вечно галдящий, вечно ропщущий, и ты сегодня переоделся белым непротивленцем, втянул в себя иглы и окружил себя беломраморным дворцом.

Там, на горе, в чаще белая царевна, земля, целуется с белым принцем, небом.

В беломраморном дворце идёт белый пир; это празднуется белая свадьба. Сидят, стоя, белые гости, белые великаны, пьют белое вино из белых бокалов; пенится белое вино, льётся через край, чокаются бокалы, жмутся белоперстые руки, хрустят, сверкают белые кольца – тихо, мирно, морозно.

Что-то так бело-весело кругом?

Пришёл ли мир на землю?

Кипело, клокотало вчера в моей груди, удушливый туман застилал всё перед глазами.

Сегодня всё ясно-солнечно кругом, ясно-солнечно и в моём сердце.

Не пришла ли белая Анархия через чёрную грязь действительности и чёрной запёкшейся крови бойни и гражданской войны на землю.

Зима ли это. Холод, леденящий душу, спокойствие, насыщенное ужасами. Ледяная кора, за которой прячется огнистая лава.

Надоело буре свирепствовать и застыла?

Надоело вулкану дышать огнём и окружил себя ледяным кольцом?

А быть может, это – белое лето, усеянное белыми лепестками. Дождь белых цветков.

На всякий случай я схватил шубу и галоши. Оделся, вышел.

Очевидно, зима. Прохожие все одеты по-зимнему.

Солнце светит, но не греет. Всё оно разлилось самодовольной белой лучезарной улыбкой. Ему весело: ему тепло, а до других – какое ему дело!

Там внизу коченеют ручонки и ножки у бедных ребятишек: дров нет, хлеба нет.

Стало быть, у нас ещё не «один за всех, а все за одного». Стало быть, ещё нет у нас Коммуны.

Открывается калитка в железном заборе вокруг многоэтажного здания, на улицу выбегает вприпрыжку мальчик краснощёкий полный, за ним бежит высокая большая собака, а за нею гувернантка.

– Куда ты, Коля? – кричит гувернантка.

– Снег! Снег! – прыгая и хлопая в ладоши, ликует мальчик. Он хватает пригоршнями снег и бросает в направлении к гувернантке. Снежная пыль обвевает его, собаку и гувернантку.

– Какой ты несносный мальчуган! – злобится гувернантка.

Пробегает бедный оборванный мальчик, между окоченелыми пальцами ломтик хлеба.

Наткнувшись на попрыгуна-Колю, он уронил хлеб. Собака подхватила его и убралась куда-то на двор.

Бедный мальчик заплакал.

– Уйдём, Коля! – взяв его на руки, сказала гувернантка; утащив Колю на двор, захлопнула калитку.

Очевидно, всё ещё по-старому. И многоэтажные дома, и лачужки, баловни с гувернанткой, и малыши-голыши голодные.

Иду дальше, уже недалеко до начала трамвайной линии. Тут нервный узел, соединяющий Лесной6 с Петроградом. До него Лесной-деревня, деревенские тишинные улицы так называемого Сегалевского «проспекта», Шадрин и т. д. – за ним Лесной-город. Проезжающие и отбывающие гости из города – трамваи вливают городскую нервную струю и в величаво-спокойные чащи, которые, делясь между собою вестями из города, нервно покачивают верхушками. Среди них, вероятно, имеются свои партии. Вот один меньшевик, тощенький, низенький, трусливенький, изгибаясь взад, он весь «оборона»: я только защищаюсь. Но вот второй изгиб вперёд: это наступление. В вот и Коммуна, густо стоят деревья, опираясь друг на друга, «все мы заодно». Тут и анархист-индивидуалист, одиношенький, гордый возвышается он к небу, к солнцу, пренебрежительно озираясь кругом.

Видимо, ничего не произошло. Деревья так покойны.

С трепетом приближаюсь к трамваям: что в городе?

Быть может, окраина ещё не знает, лес не получил «информации» из Смольного или из нового революционного центра.

Подъехал трамвай № 20, свеженький сейчас из города; что-то у него красуется наверху?

«Кто против буржуазии, пусть голосует за список 4».

Стало быть, ещё есть буржуазия. Стало быть, ещё собираются соглашательствовать в учредительном собрании, учредить неучредимое.

Сразу померкло в моей душе. Белое задёргивается чёрным, мрачным. Опускаю взор: две ползучие чёрные змеи тянутся из города – рельсы ли это?

Нет! Это застывшая чёрная злоба рабочих сердец.

Поднимаю глаза – светлый весёлый воздух прорезывают чёрной тонкой проволокой. Провода ли это?

Нет. Это чёрные тощие крылья рабочей мысли.