Вано, Степан, Анастас, Алексей и Серго Микояны. На стене – портреты Владимира и Ашхен Лазаревны
Недавно я случайно обнаружил ее воспоминания, точнее интервью, которое она дала обозревателю журнала «Коммерсантъ-Власть» Евгению Жирнову, и для меня было большой неожиданностью увидеть ее совсем в другом свете. Оказалось, что она была не только неглупой женщиной, но и имела свое довольно глубокое и объективное мнение по поводу тех людей в руководстве страны, кого она видела и с кем ей пришлось работать (она была стенографисткой). Во всяком случае, ей хватило мужества довольно честно рассказать об этом и по-человечески тепло охарактеризовать Микояна. Мне стало понятно, почему дед выбрал ее для помощи в написании воспоминаний. Мы, родственники, видели в ней лишь жесткую и холодную надсмотрщицу, выполняющую задание властей, а оказалось, она была намного глубже и тоньше. А может быть, дед действительно чувствовал себя с ней комфортно, и ему не было так одиноко в последние месяцы жизни.
Я вспомнил этот период жизни деда много позже, в начале 2000-х, когда в США, в Голливуде, делал фестиваль русской культуры и одним из наших гостей был великий писатель-фантаст Рэй Брэдбери, книгами которого я зачитывался в юности. Получилось так, что мы с ним подружились, и он часто приглашал меня к себе домой. Он жил один, убирать дом и ухаживать за ним приезжала одна дама, но выглядело это очень формально, она явно была ему чужая. При этом у него были родственники, но жили они в других городах и с ним общались мало. Я тогда увидел в глазах великого мыслителя и философа Брэдбери примерно то же выражение, которое было в глазах у моего деда в последние годы жизни. Смирение и грусть, которые очень трудно осознать, понимая всю силу, глубину и величие этих личностей. Но, похоже, именно личности такого масштаба сталкиваются с подобным, когда приходит их срок.
Из воспоминаний Нины Кадоло
(цитаты по материалу «Коммерсантъ-Власть»,
Евгений Жирнов, 27.03.2006)
«Наша семья жила в Москве, на Арбате. В августе 1941 года моего папу призвали в армию. Он сказал: “Дочурка, я ухожу на фронт. Вернусь или нет, я не знаю. Тебе нужно приобрести профессию. Я оформил тебя на курсы стенографии и машинописи”. Училась я тогда в восьмом классе и параллельно со школой начала ходить на занятия в учебный комбинат при районном отделе народного образования. Учеба мне нравилась, я даже дома вечерами выписывала стенографические знаки, поэтому училась на “отлично”.
Потом к нам на курсы приехала инструктор из отдела кадров Совнаркома. Она поговорила со мной и назвала день, когда мне нужно будет прийти в Кремль на собеседование. Стращали меня серьезно. Сказали, что дисциплина строжайшая, никаких лишних разговоров, никаких излишеств в одежде, прическа скромная, объяснили, как вести себя с руководством. И сказали, что для начала возьмут меня секретарем-стенографисткой. Примерно месяц чекисты проверяли меня и мою семью.
Нами с дочерью Ниной и Анастасом Ивановичем в Консерватории в 1970 году
В июне 1942 года приняли на работу. Нам объясняли, что ни в коем случае нельзя попадаться на глаза высоким руководителям. Видишь, что идет Сталин, нужно спрятаться, хоть в мужской туалет, хоть куда. Но я один раз все-таки оплошала. Политбюро, как правило, начинались в полночь. Я почему-то вышла из кабинета не вовремя. Видимо, не рассчитала время или решила, что все уже прошли. И нос к носу сталкиваюсь со Сталиным. Охранник его опешил, я – тоже. Наверное, мой испуг Сталина развеселил, и он добродушно смотрел на меня. Я запомнила его глаза – карие, почти черные. Еще увидела, что на правой щеке у него две оспинки, а на левой – одна. Я про эту встречу никому ничего не рассказывала. За неосторожное слово можно было пострадать.
Был, например, такой случай. Нам не советовали попадаться на глаза Берии – из-за его неравнодушного отношения к женщинам. Одна наша сотрудница встретила его в коридоре. Он обычно в холодную погоду, когда шел на улицу, закутывал лицо шарфом по самое пенсне. Лаврентий Павлович прошел мимо, ничего не сказал. Но через несколько минут ее вызвал к себе начальник охраны Берии полковник Саркисов. Потом она рассказывала, как за ней прислали машину, как она была у Берии в особняке, что подавали на ужин и все прочие детали. Пропала она после этого мгновенно. Куда, как – мы не знали и не спрашивали. Мне трудно судить, часто или редко такое случалось. Но такое бывало.
Работала у нас великолепная стенографистка. Хорошо писала и имела потрясающую память. Когда об этом стало известно, ее вызвали к руководству и спрашивают: “Вот вчера вам диктовали материал. Вы помните, о чем там говорилось?” Она сказала, что, конечно, помнит. И повторила все дословно. На следующий день ее в Кремле не было.
В аппарате Совнаркома отдельными отраслями занимались отделы и группы. Меня назначили в группу торговли, занимавшуюся снабжением фронта и населения. К нам поступало огромное количество документов – докладов, писем, телеграмм. Я сидела за столом, и меня за кипами бумаг не было видно. Мы каждый документ регистрировали и писали на карточке, прикалывавшейся к документу, его краткое содержание. Ведь руководству прочесть такое количество почты было немыслимо.
Нас все время учили. Проводили какие-нибудь курсы, занятия. И потом, нашу работу постоянно проверяли. У нас в Управлении делами Совнаркома была, например, инструктор по делопроизводству, которая приходила и контролировала, что и как мы делаем. День был ненормированным. Никаких выходных, отгулов и отпусков у нас во время войны не было. Приходили мы к девяти утра, а уходили, когда все члены Политбюро разъезжались с дачи Сталина с совместного ужина, а это случалось не раньше четырех часов утра. Правда, во время ночной работы нас бесплатно поили чаем с сушками.
Меня постоянно вызывали, чтобы продиктовать какой-либо документ или решение. И как-то меня вызвали к Алексею Николаевичу Косыгину, он тогда был зампредом Совета министров СССР и министром легкой промышленности. Он готовился к выступлению на каком-то крупном совещании, и почему-то в его секретариате не оказалось стенографистки. К нему отправили меня. Все шло гладко до момента, когда он сказал слово “контейнер”. Я слышала его в первый раз, не знала, как оно пишется, и остановилась. Он посмотрел на меня, объяснил мне, что это такое, и мы продолжили. Я думала, что после этого вернусь к себе в группу. Но когда ему потребовалось диктовать в следующий раз, он попросил прислать меня. А вскоре, в феврале 1949 года, меня перевели в секретариат Косыгина. Он был требовательным, но спокойным и, главное, исключительно порядочным человеком. Я уже не первый год работала в Кремле и знала обстановку в секретариатах других зампредов. Каганович, говорили, был очень жестким, мог за ошибку ударить своего помощника по лицу. Стенографистки, секретари его очень боялись. А Косыгин и Микоян, когда я у них работала, ничего подобного себе не позволяли.
Анастас Микоян с пятью внучками и собакой Тимошей, которая прожила в семье у Нами 17 лет. 1969 год
Анастас Микоян в 60-е годы
У Косыгина проходило большое совещание по снабжению, на котором присутствовал Микоян. Такие совещания всегда писать было трудно. Все горячатся, перебивают друг друга. А записывать Микояна было особенно тяжело. Речь у него была правильная, логичная, литературная, но говорил он с очень сильным акцентом. Но я ведь работала в группе торговли, знала всю проблематику и поняла, о чем он говорит. Так что все записала. И вскоре меня назначили на работу в его секретариат. Он всегда очень много работал сам и своим примером заставлял работать всех вокруг. Если он в чем-то сомневался, то советовался со знающими людьми. У него в приемной всегда толпился народ. Тридцать-сорок человек в день было его нормой. Он все время старался найти наилучшие решения. Он рассказывал мне потом, как в начале войны распорядился отправить эвакуированный из западных районов хлеб в Ленинград. Хранить его там было негде, и Микоян предложил ссыпать зерно в подвалы домов. В случае бомбежек и пожаров в домах сгорел бы только слой в пять сантиметров, а остальное могло идти в пищу. Но Жданов дал телеграмму Сталину о том, что Микоян заваливает город хлебом. Анастасу Ивановичу позвонил Сталин и спросил: “Ты что там хулиганишь?” Вот так Ленинград и остался в блокаду без хлеба.
Анастас Иванович говорил мне, что он в присутствии Сталина сказал, что не одобряет какое-то принятое решение. После этого его перестали приглашать к Сталину на дачу. Когда все члены политбюро шли в кинозал в Кремле, его не звали. Он говорил, что ждал ареста каждый день, но никому не показывал вида. Мы в аппарате, во всяком случае, ничего не замечали.
Хрущев был не очень симпатичным человеком, иногда грубым. Анастас Иванович не показывал вида, но внутренне Хрущева не воспринимал. Я не раз присутствовала при таких ситуациях. Анастас Иванович диктует мне текст своего предстоящего выступления. Вдруг по “вертушке” звонит Хрущев (звук у “вертушки” громкий, в кабинете все слышно) и спрашивает: “О чем ты собираешься сказать?” Микоян объясняет, что хочет затронуть вопросы, которые ему уже докладывал и которые тот одобрил. “А знаешь что, не надо, – говорит Хрущев. – Я сам об этом скажу!” Я видела, что Микояну это заимствование его мыслей было неприятно. Не нравилась ему и причастность семьи Хрущева к государственным делам. Анастас Иванович рассказывал мне, что во время отдыха на юге они с Хрущевым принимали иностранную делегацию. Во время обеда Хрущев начал рассказывать о наших успехах в сельском хозяйстве. Потом повернулся к жене и спросил: “Матушка, сколько зерна мы собрали в прошлом году?” Раздражала Анастаса Ивановича и манера Хрущева скоропалительно, без достаточной проработки принимать решения.
Мало кто знает, как и почему провалился заговор Молотова, Маленкова и Кагановича в 1957 году. Хрущев сумел тогда собрать своих сторонников на пленум ЦК и удержался у власти. Помог ему Анастас Иванович. Он раскрыл заговор и доложил о нем Хрущеву. А когда Хрущева снимали в 1964 году, Микоян сказал, что Хрущева надо разгрузить, но оставить у руководства партии.