торыми она встречалась во время ее пребывания» в больнице Св. Елизаветы и в Дальдорфе, и все это вместе с бесчисленным количеством воспоминаний из своего детства. Однако при всякой попытке принудить ее к продолжению беседы она «часто избегала подробного ответа на вопросы, говоря, что ей слишком больно обсуждать свои воспоминания, или же, что она плохо себя чувствует и не способна найти подходящие выражения». Она настаивала – и при этом снова говорила неправду, – что не может прочесть все, что написано на немецком языке. Это, несомненно, странное утверждение, если учесть, что все собранные факты говорят об обратном. Бонхефферу не удалось установить «первопричину» очевидных провалов в памяти или добиться восстановления ее языковых способностей. Он написал: «Не присутствует ни одного из всех ожидаемых симптомов, которые должны были бы сопровождать поражение краниальных центров, ответственных за коммуникативные способности». Он высказывал соображения по поводу того, что по своей природе подобная сдержанность является скорее результатом умственной деятельности, а не телесного повреждения, результатом, намеренного, хотя возможно и неосознанного ухищрения с ее стороны, отражающего желание «подавить неприятные воспоминания» {32}.
Что это означало? Если считать, что Нобель и Бонхеффер были правы, то ранения, полученные фрау Чайковской в голову, были не такими тяжелыми, как это утверждают те, кто поддерживал ее. Это никоим образом не отразилось на ее очевидной неспособности уверенно говорить на русском, английском или французском языках или на ее способности хранить в памяти события. С этим утверждением согласился также и Эйтель, поскольку он тоже не смог обнаружить ухудшения ее умственных способностей в результате внешнего физического воздействия и таких ранений в голову, которые повлияли бы на ее память {33}. Если это был просто вопрос «воли», как думал Нобель, то остается выяснить: притворялась ли фрау Чайковская, что у нее нелады с памятью, или же она действительно страдала каким-то неизвестным психическим заболеванием, которое ограничивало ее возможности? Что сторонники, что противники претендентки – они в одинаковой мере видели в этом проявлении то, что хотели видеть – одни больную Анастасию, а другие – прожженную мошенницу.
В те полные сомнений месяцы подобные представления постоянно реяли над головой фрау Чайковской, поскольку никто из тех, кто окружал ее, действительно не знал, чему верить, а чему нет. Находясь в санатории Stillachhaus, сама претендентка чувствовала себя одинокой и несчастной. Она считала, что все оставили ее. Скорее всего она так и оставалась бы в комфортабельной изоляции в санатории, если бы не новое вмешательство Жильяра. Весной 1927 года он убедил графа Куно фон Харденберга добиться изгнания фрау Чайковской из Баварии, утверждая, что она является преступной самозванкой {34}. Когда об этом стало известно Зале, он попросил герцога Георга Лейхтенбергского, проживавшего в Баварии русского эмигранта и дальнего родственника Романовых, чтобы тот походатайствовал за претендентку и защитил ее интересы. Герцог дал согласие и пригласил последнюю пожить в его загородном поместье Зееон. Как он это объяснил, целью приглашения было «предоставить ей убежище в дружественно настроенной русской семье» до тех пор, пока ее вопрос не будет решен {35}.
Потребовались определенные усилия, прежде чем фрау Чайковская согласилась с этим предложением. {36} «Лейхтенбергские! Что это за Лейхтенбергские?» – вот что воскликнула она, услышав это предложение в первый раз. Правда, позднее Ратлеф-Кальман настаивала на том, что она тут же узнала это имя и пустилась в подробное перечисление ветвей родословной, хотя это не подкреплено никакими свидетельствами {37}. Хотя ее пребывание в санатории Stillachhaus не было счастливым, но она и до этого вела беспорядочную жизнь, переезжая от одних эмигрантов к другим, из одной больницы в другую. Она чувствовала себя усталой, одинокой и совсем не уверенной в том, что будет ждать ее в Зееоне. Оставят ли там ее в покое, будут ли о ней заботиться и позволят ли ей поступать так, как ей хочется? Или же, как это было, когда она жила в семье фон Клейстов, из нее сделают сценическое представление для нескончаемого потока недоверчивых и скептически настроенных эмигрантов, которые будут задавать вопросы и подвергать все сомнению? Но в условиях возможного судебного преследования и при отсутствии дома и средств к существованию, ей выбирать не приходилось. Как только спустились сумерки, возвещавшие о наступлении вечера 1 марта 1927 года, фрау Чайковская сошла с поезда в маленькой деревне Прин-ам-Химзее, где ее ожидал совершенно неизвестный ей герцог Лейхтенбергский. Она тряслась, сидя молча в глубине довольно потрепанного открытого экскурсионного автомобиля, который ехал через застывшие от мороза поле и лес, через невысокие холмы по узким, обсаженным деревьями дорогам к замку Зееон. Его стены, призрачно белые в лунном свете, постепенно выступали из темноты – ненадежное убежище в ненадежной жизни, которую она вела.
11
«Какое-то непонятное очарование»
Позднее фрау Чайковская скажет, что Зееон – это «самое очаровательное место в Германии» {1}. Изначально монастырь, основанный в X веке монахами-бенедиктин-цами, он представлял собой комплекс белостенных зданий с красными крышами, безмятежно раскинувшийся в тени деревьев острова у самого края альпийского озера Клостерзее. Фактически здесь было две церкви: часовня Св. Вальбурга, расположенная внутри стен расположенного при ней кладбища, и большой собор Св. Ламберта, санктуарий которого украшают фрески эпохи Ренессанса, а две его башни увенчаны луковицами, характерными как для Баварии, так и для императорской России. В зените славы, пришедшейся на XVIII век, Зееон был свидетелем частых посещений Моцарта, который сочинил несколько музыкальных произведений, посвященных этому аббатству, но в 1803 году монастырь был ликвидирован, и в конце концов собственность была приобретена семейством Лейхтенберг. С годами бывшие монастырские здания были перестроены в удобный загородный дом {2}. Все это представляло собой любопытную путаницу дворов и крытых галерей, где большие и величественные залы, украшенные лепниной и фресками, соседствовали с комнатами, заваленными мебелью разного стиля и всякими безделушками и походившими на комнаты «в дешевом немецком пансионе» {3}.
Если фрау Чайковская опасалась того, что в Зееоне она будет находиться под постоянным наблюдением и станет объектом бесконечных расспросов, она, должно быть, испытала большое облегчение, узнав, что в семье Лейхтенбергов никто и ничего не ждал от нее. Ее поселили в уютной комнате, куда вела лестница, охраняемая чучелом бурого медведя, она даже ела чаще всего в одиночестве у себя в комнате {4}. Ее новые хозяева, как писал один из посетителей, были настолько «типично русскими», что «они вполне могли сойти со страниц» произведений Гоголя или Чехова {5}. Герцог Лейхтенбергский Георгий Николаевич де Богарне, высокий и красивый мужчина с седыми усами и довольно неожиданной шепелявостью, был правнуком царя Николая I и потомком Евгения де Богарне, пасынка Наполеона I. {6} Георгий, который родился в 1872 году в Риме, служил в русской императорской гвардии, и в 1895 году он женился на княжне Ольге Репниной-Волконской. Унаследовав Зееон, герцог Лейхтенбергский перевез свою семью в Баварию, однако, когда в 1914 году разразилась Первая мировая война, они из патриотических соображений вернулись в Россию. Когда тремя годами позже в России началась революция, семья бежала в Германию и стала жить в Зееоне, постоянно балансируя на грани финансовой катастрофы. Когда деньги кончались, хозяева продавали наполеоновскую шпагу с драгоценными камнями или какой-нибудь покрытый пылью ценный фолиант из библиотеки. Выбора не было, поскольку это помогало держать в узде армию кредиторов {7}.
Как вспоминал один из его знакомых, герцог производил «впечатление очень доброго, но суетливого и довольно неуверенного в себе человека». Герцогиня Ольга, наоборот, была женщиной невысокого роста, но полной сил, с бьющей через край энергией и замашками «армейского старшины», которая, по совершенно непонятной причине, особенно если учесть всю тяжесть испытаний, которая выпала на их долю в России, оказалась увлеченной революционными идеями {8}. Эта очень интересная пара жила в Зееоне вместе со своими пятью детьми: герцогом Дмитрием (все звали его Димой), и его женой Екатериной; а также герцогиней Еленой, герцогиней Натальей и ее мужем, бароном Владимиром Меллер-Зако-мельским, и еще с герцогиней Тамарой и герцогом Константином {9}. Несмотря на наличие родственных связей с семейством Романовых, герцог Лейхтенбергский не был приближенным Николая II, и его встречи с семьей императора были не частыми; его жена лишь изредка видела их издали на дворцовых церемониях {10}.
Как этого пожелала фрау Чайковская, она мало общалась с семьей герцога Лейхтенбергского. Единственным членом семейства, с которым ее встречи можно было назвать регулярными, являлся сам герцог, но даже эти встречи были нечастыми. Бывало, она отказывалась видеться с хозяином дома более недели {11}. Только после 18 июня, дня рождения Анастасии, она наконец дала согласие вместе со всей семьей садиться за стол для ежедневного приема пищи, и это само по себе уже было необычно {12}. Зееон посетили четыре женщины, которые должны были выступать в качестве компаньонок претендентки: Агнесс Вассершлебен, бывшая старшая медицинская сестра из Stillachhaus, Фэйт Лэйвингтон, домашняя учительница из Англии, учитель музыки Вера фон Клеменц и Мария Баумгартен, пожилая эмигрантка из России. В ходе своего одиннадцатимесячного проживания здесь импульсивная и вспыльчивая фрау Чайковская ухитрилась отдалить от себя всех четверых из-за постоянной смены настроений и обвинений окружающих в предательстве {13}.
Если не считать случайных встреч в коридорах в первые сто дней пребывания в Зееоне, Чайковская лишь дважды видела всю семью в сборе, когда она посещала церковную службу и присоединилась к ним на пасхальной литургии. Данное обстоятельство породило новые противоречия. Дело в том, что для великой княжны, воспитанной в традициях русского православия, претендентка продемонстрировала удивительно мало интереса к религии, не очень убедительно ссылаясь на то, что после казни семьи Романовых она находится в постоянной борьбе со своей совестью. В декабре 1925 года, когда фрау Чайковская находилась на излечении в клинике Моммсена, она вместе с Ратлеф-Кальман, писателем-эмигрантом Львом Урванцевым, который председательствовал в комитете в поддержку ее претензий, и сестрой Урванцева Гертрудой Шпиндлер, занимавшейся поиском свидетельств пребывания Чайковской в Бухаресте {14}, она в первый раз посетила службу в русской православной церкви, расположенной на берлинской улице Находштрассе. После того как служба закончилась, Николай Марков, глава Высшего монархического совета в Берлине, сразу же подтвердил, что претендентка осеняла себя крестным знамением, проводя рукой слева направо, согласно католическому, а не православному обряду {15}. Услышав это, все три ее сторонника – Ратлеф-Кальман, Урванцев и Шпиндлер – выразили протест, утверждая, что претендентка крестилась так, как это установлено правосла