Анатолий Солоницын. Странствия артиста: вместе с Андреем Тарковским — страница 14 из 42

Анатолий волновался. Волнение передалось и мне. Про себя я решил: ну, заведу такой разговор, чтобы не ударить в грязь лицом. Покажу, что и мы не лаптем щи хлебаем.

Нас встретил человек невысокого роста, по виду почти юноша. Жесткие черные волосы, жесткая черная щеточка усов.

Очень темные, с блеском глаза.

Он заговорил о чем-то житейском, но очень быстро разговор переключился на литературу. Я только что прочел «По ком звонит колокол» и был в восторге от Хемингуэя. Спросил, нравится ли ему роман. Он улыбнулся насмешливо:

– Это вестерн.

Кажется, от удивления у меня открылся рот.

– Вам не понравилось?

– Что значит «не понравилось»? Я же говорю: вестерн. Такая американская литература, где все ясно, как в аптеке.

Вот это да! Он рисуется или говорит искренне?

Тогда я заговорил о повести Стейнбека «О мышах и людях» – недавно прочитал ее в журнале. Может, такая литература ему больше по душе?

– Это написано еще хуже. Игры в психологию, – он посмотрел на брата. – Понимаешь, Толя, интересно искусство, которое касается тайны. Например, Марсель Пруст.

Он стал пересказывать сцену из романа «В сторону Свана».

Мальчик едет по вечерней дороге. Три шпиля собора в глубине долины по мере движения путника поворачиваются, расходятся, сливаются в одно, прячутся друг за другом. Мальчик ощущает странное беспокойство, оно томит его душу. Почему? Что его мучает? Мальчик приезжает домой, но беспокойство не проходит. Тогда он садится к столу, записывает свое впечатление.

И душа его успокаивается.

– Понимаешь, Толя? – говорил режиссер, увлеченный рассказом. – Тут прикосновение к тому, что не передается словами. И в нашем фильме мы будем идти в эту же сторону. Труднее всего придется тебе, потому что твой герой примет обет молчания. Понимаешь?

Анатолий слушал режиссера с напряженным вниманием, впитывая, как губка, все, что тот говорил.

Речь зашла о кино, и этот по виду такой молодой человек стал размышлять глубоко и сильно. Он развивал мысль о том, что фильм не должен пересказывать сюжет. У кино – свой язык. Надо отыскивать свою пластику, ритмы и через них, а не через театральные диалоги открывать человека. Сейчас предстоит показать жизнь человека, который без остатка отдает свою душу Богу.

Слова были как будто хорошо знакомы и в то же время совершенно новы.

Когда мы вернулись в комнату Анатолия, брат сказал:

– Он ставит такие задачи, что мозги плавятся. Не знаю, выдержу ли. Эх, кино… Помнишь, у Бальмонта: «Поэзия как волшебство». Похожую формулу и мой режиссер внедряет: «Кино как волшебство». Он-то чувствует себя способным на создание великой картины. А я никогда так себя не почувствую.

– Вот и хорошо. Что мне в твоем мэтре не понравилось, так это его самоуверенность.

– Ну, бывают свойства и похуже… Спи, завтра съемка…

Притяжение

Мы вышли из автобуса и огляделись.

– Сюда, – Толя показал вправо, и мы пошли к невысоким деревянным домикам, за которыми возвышались каменные своды дворца Андрея Боголюбского.

Было тепло и тихо. Деревенская улица очень напоминала наш Двенадцатый Вокзальный проезд в Саратове, и я сказал об этом.

Толя улыбнулся:

– Да, Леша, это наше, родное. И как подумаю, что мог всего этого не увидеть, – он показал на дворец, – прямо страшно становится. Мы как в темноте живем, ничего не знаем и не помним. Знаешь, кто такой Андрей Боголюбский? Только не ври.

– Не знаю.

– Вот. А ведь это великий человек переломного времени. Закат Киева, возвышение Владимира, сюда переносится центр Руси. Стой. Мы с тобой поднимаемся по ступенькам, которым почти восемьсот лет. Да не торопись, здесь он полз, когда его убивали.

– Кто убивал?

– Да их человек двадцать было, а главарем, как пишет летописец, был Петр, зять Кучки. Они к князю ворвались, стали бить его мечами, а было так темно и тесно, что закололи своего. Представляешь, как страшно убивали! Ушли, а потом слышат стоны – поняли, что не добили князя. Стали его искать по кровавым следам, нашли. По-моему, князь Андрей как раз тут и сидел… Петр-предатель отсек ему руку. А рядом стоял Анбал, ключник, то есть самый доверенный человек… Да ты прочти «Убиение Андрея Боголюбского» – мороз по коже!

Мы вошли во дворец. Обычное запустение царило там, но слова брата заставили меня иначе смотреть на мертвые камни.

– Этот самый Анбал, – продолжал Анатолий, – у князя Андрея вечером меч украл. А меч был святого Бориса, который предпочел смерть, но на старшего брата руку не поднял. Вот тут какой клубок.

– Очень уж кровавый.

– А ты как думал. Это же Средневековье, борьба за трон. А мы историю привыкли представлять по оперным спектаклям. Вот и Тарковского уже начали бить: зачем жестокость показываешь?

От дворца Андрея Боголюбского мы пошли к храму Покрова на Нерли. Анатолий повел меня не по туристской дороге, а через поле, по тропе. Вился над нами жаворонок, пел горластый. Небо было ясным и синим, а впереди, на взгорке, стояла белая церквушка. Я не понимал, зачем мы идем к ней – такой маленькой, казалось – обыкновенной.

Анатолий ничего не говорил, шел впереди, не оглядываясь.

Лишь однажды остановился и сказал:

– Смотри вперед внимательно, – и показал на церквушку.

Идти было хорошо, потому что все вокруг дышало покоем, теплом.

Церковь приближалась, становилась все выше и выше, и вот тут душа моя дрогнула. Я во все глаза смотрел на церковь – она становилась все белей, все звонче, все прекрасней… Ее стройность была нежной, почти неземной.

Мы подходили к храму все ближе и ближе, и чудо продолжалось. Теперь я видел не церквушку, а творение великих зодчих, которое неведомо почему было величаво и скромно одновременно.

Анатолий оглянулся, увидел слезы в моих глазах и радостно улыбнулся.

– Вот где душа-то русская поет… Ах ты, девушка моя, красавица… – он разговаривал с храмом, как с живым существом.

Долго мы не уходили от храма. Я думал: как же посреди жестокости, кровавой междоусобицы могло вырасти это чудо?

Теперь яснее мне становился замысел фильма, характер героя, который Анатолию предстояло воплотить на экране. Понятней стали и мучения брата, его сомнения в своих силах, в самой возможности показать иконописца, способного на такой духовный подвиг. Ведь шедевры Рублева и храм Покрова на Нерли – явления одного духовного ряда.

Прошло много лет с той поры. И вот я читаю воспоминания Николая Гринько, «батьки Гринько», как называл Николая Григорьевича Анатолий. Написал их замечательный актер по моей просьбе.


«…Нашим основным эпизодом в картине было объяснение Андрея и Данилы Черного (моя роль) перед уходом из Андроникова монастыря. Гонцы сообщают Рублеву, что великий князь призывает его расписывать храм. Андрей соглашается, невольно радуясь, что именно его призывает великий князь. На какое-то время он забывает обо всем другом – в том числе и об учителе Даниле Черном. А ведь им предстоит расстаться. Данила и Андрей дороги друг другу, а тут между ними возникает отчуждение. Для Данилы, разумеется, обидно, что его обошли, что ученик даже не посоветовался с ним, а сразу дал согласие делать работу. С другой стороны, радостно, что к Андрею пришло признание.

Андрей в келье у Данилы просит принять исповедь. Он уже понимает, что допустил оплошность, что своей поспешностью ранил душу учителя. Он начинает говорить, заботясь лишь об одном, – нельзя, чтобы нить, связывающая их, оборвалась.

Весь эпизод надо было сыграть с той простотой и задушевностью, которые исключают сентиментальность. Речь должна была идти о родстве высшего порядка – духовном братстве.

Я, уже привыкший к необычайной требовательности режиссера, уже снявшийся в его “Ивановом детстве”, с тревогой смотрел на молодого дебютанта. Сможет ли он выполнить непростые задания режиссера? Мне очень хотелось, чтобы у него все получилось.

Включились осветительные приборы, заработала камера. И с такой сердечностью, с такой робостью и любовью зазвучал Толин голос, что сразу же отозвались самые лучшие чувства, какие есть во мне… Сами собой полились слезы…

Не зная, куда деть руки, Рублев тер пальцами стол.

Пальцы у Толи были длинными, как у пианиста. Камера Вадима Ивановича Юсова все видела. Свет был поставлен “рембрандтовский” – черное пространство вокруг персонажей, высветленные, с черно-серыми оттенками лица…

И эти Толины пальцы, и светлые, с затаенной болью глаза, и свет лучины, и голос его, и собственные слезы – все помню, все…

Сейчас, когда думаю об этом эпизоде, мне он кажется просто пророческим – в самом начале нашей дружбы была заложена горечь прощания.

Его природное обаяние было главным подспорьем в работе.

А если говорить о его чисто актерских способностях, то я бы выделил трудолюбие.

Анатолий Солоницын был для режиссеров идеальным исполнителем. Потому что ради работы он готов был на любое самоотречение.

В “Андрее Рублеве” герой Солоницына дает обет молчания. Анатолий более месяца не произносил ни единого слова.

Когда Рублев заговорил – в самом финале новеллы «Колокол», в эпизоде с Бориской (а до этого он хранил обет молчания), – слова должны были вырваться, родиться, а голос должен звучать хрипло, надтреснуто. Конечно, режиссер мог озвучить этот эпизод, пригласив какого-нибудь пожилого актера. Но Анатолий считал, что артист обязан все делать сам. Толя перевязал себе горло шарфом и так ходил перед озвучанием, и финальные фразы у него действительно родились и прозвучали с особой силой, выстраданностью, болью и надеждой…»


«У него как у человека было одно удивительное, редкое качество – притяжение, – рассказывает актер Михаил Кононов. – Как будто он был окружен особым полем, вроде магнитного, и это поле притягивало к себе. Хорошо помню, как я приехал на съемки во Владимир. Не знаю, как случилось, но только с первой же съемки я потянулся к нему, как, думаю, тянулись к нему и другие люди. Причем замечу, что его окружали хорошие люди. И это не случайно. Потому что мы всегда ищем идеал – и в жизни, и в искусстве. Например, мы стремимся посмотреть великую картину. Подолгу стоим около нее. Приобщаемся к миру художника…