Анатолий Солоницын. Странствия артиста: вместе с Андреем Тарковским — страница 18 из 42

– Может, вспомните, у кого он живет?

Дежурный подумал и сказал:

– Простудили они его. Потому он в больнице.

– Как простудили?

– А так. Поливали водой, будто, значит, дождь. А погода была дрянная. Ты поверни направо и ступай до самого конца улицы – там как раз больница.

Да, всякую я предполагал встречу, но только не такую…

В палате лежало человек восемь. У кого рука перевязана, кто за живот держится, а у одного молодца был крепко подбит глаз.

Анатолий лежал с воспалением легких. Опять исхудал, опять нос стал как будто еще больше…

– Ничего, для роли это даже хорошо, – он улыбался. – А то есть артисты с загривками, как у бычков. Изображают голодающих революционеров.

– И шевелюры носют модные, – подхватил парень с подбитым глазом.

– Во – знаток! – донеслось с соседней койки. – Все знает. Особливо про любовь.

Раздался гогот, улыбался и парень – стало ясно, что пострадал он из-за любовного соперничества.

…Анатолий поправлялся быстро, но все же уходили драгоценные дни, отпущенные на съемки, и он, недолечившись, стал работать.

Играл он Игната – казака, который устанавливал в станице советскую власть. Налетела банда, схвачен Игнат. Каково же ему узнать, что верховодит бандой младший брат. Приказывает расстрелять Игната…

В эти дни снимали последнюю ночь Игната перед казнью.

К хате, где со своим другом ждет Игнат утра, приходит жена с сыном. Поднимает парнишку и через плетень передает его отцу – проститься. Часовой резко поворачивается: нельзя! Игнат смотрит на часового. Берет сына и прижимает его к себе. Потом возвращает матери…

Как всегда, к съемке долго готовились. Съемка особая, «режимная» – ночью. Важно умело установить свет, рассчитать движение камеры по рельсам, чтобы все снять без перебивок, одним планом.

Молодые режиссеры долго «разминали» эту сцену. Объясняли, что надо передать дыхание этой бескрайней степи, как дыхание самой жизни, ради которой завтра идти умирать Игнату. Говорили и другие правильные слова. Толя внимательно слушал, кивал.

Ночь выдалась прохладная, земля была сырая. Анатолий сидел на ящике, кутаясь в какой-то старый, задрипанный бушлат.

Мне показалось, что этот бушлат существует еще со времен шолоховского Давыдова. В кадр Анатолий должен был войти босиком, в исподнем белье. Пока шли репетиции, подготовка к съемке, мне было поручено подавать Толе этот самый бушлат и ботинки.

Наконец, все было готово.

Первый дубль. Часовой повернулся слишком резко.

Второй дубль. Часовой повернулся нормально, но не на том месте, где нужно.

Третий дубль. Осветитель не вовремя поправил прибор.

Еще дубль. Камера почему-то качнулась…

Раздражение, нервозность нарастали, как бы витали в самом воздухе. Как же тут сосредоточиться? Как думать о жизни и смерти?

Я наблюдал за братом, но не мог понять, что он чувствует сейчас. Скорее всего – усталость. Мне же хотелось одного – чтобы все закончилось. Ясно, что Толя замерз, ясно, что болезнь может вспыхнуть завтра же…

Команда режиссера. Анатолий пошел к плетню. Остановился часовой. Анатолий повернул голову, и глаза его наполнились какой-то просветленной решимостью… Это были совсем не его глаза. Он смотрел на часового недолго, но так, что нельзя ему было запретить попрощаться с сыном.

– Снято! – крикнул в мегафон Владимир Шамшурин.

Я бросился к Анатолию, стал кутать его в бушлат.

– Не торопись, – сказал он. – Как, получилось?

– Да, да, – я подталкивал его к автобусу, совал ему термос с горячим чаем.

Собрались нескоро, хотя все спешили. Но вот, наконец, поехали к станице.

Режиссеры обсуждали план завтрашней съемки. О чем-то шушукались, посмеиваясь, молодые гримерши. Ворчал на своих ассистентов оператор. Толя молчал. Я думал: что же произошло? Почему поведение Анатолия перед камерой оказалось иным, чем во время репетиций, первых дублей? Мне даже показалось, что Толя и сам не предполагал, что так поведет себя во время съемки.

Мне показалось, что взгляд его выразил нечто большее, чем прощание с сыном, чем безмолвный разговор с часовым.

Как же все это происходит? По каким законам?

Автобус бодро ехал по ночной дороге. А черная степь и черная ночь были как сама тайна жизни, и лучи фар освещали только накатанную колею.

Пределы

Утром, направляясь к Дону, я увидел странного человека: он был в шортах, в майке, сплошь исполосованной надписями и увешанной разнообразными значками. Значки украшали и летнюю шляпу – наподобие тех, какие носят наши солдаты, служащие в южных районах страны.

Я поприветствовал незнакомца – больно интересен он был. Не останавливаясь, поглядывая на часы, он попросил проводить его до гостиницы. Объяснил, что совершает пеший переход между Софией и Москвой. В Вешенской у него встреча с Шолоховым. Путешественник оказался болгарским журналистом, который по пути следования дает репортажи в свою газету.

Распрощались до вечера. Я подумал: «М-да… А попадет ли он к Шолохову?»

В тот август Михаил Александрович был очень занят. Самые разнообразные депутации, в том числе и чрезвычайно ответственные, одна за другой прибывали к нему. Молодые режиссеры пообещали взять меня с собой к писателю, но ему было не до кино…

Болгарского журналиста звали Христо. Уверенный, что Шолохов примет его с ходу, он даже телеграммы о своем прибытии не дал, не говоря уже о предварительной договоренности.

Вечером я застал Христо в том доме, где мы жили с Анатолием. На столе стояла громадная сковорода жареных маслят – в тот год их было очень много в сосновых лесопосадках за станицей. Толя разливал по стаканам «Солнцедар» – увы, кроме этого вина, ставшего потом нарицательным обозначением «чернил», никакого другого напитка в Вешенской не было.

Анатолий пригласил к себе Христо, чтобы тот не отчаивался и приятно провел время, – Толя откуда-то уже узнал, что болгарскому журналисту «ничего не светит» в смысле встречи с Шолоховым, и поэтому все заботы о путешественнике взял на себя.

– Понимаете, мне дорог не то что день – каждый час… Я график путешествия готовил три года… У меня медицинские наблюдения… Редактор строг… Что же делать, ребята?

Да, положение Христо было «хуже губернаторского», но Толя его успокаивал: ничего, завтра все будет в порядке…

Христо пригубил «Солнцедара», и лицо его перекосилось – в Болгарии кто же не знаток вин…

– Прости, Христо, завтра мы найдем хорошего вина… Грибочки вот ешь, – вовсю старался Толя. – А для начала, знаешь что? Дай репортаж о съемках нашего фильма.

Глаза Христо заблестели – сам-то он не догадался о таком репортаже.

На другой день Христо был деятелен – всем интересовался, всех расспрашивал, потом закрылся в своем номере – писал репортаж. Толя успокоился – ну, вроде все в порядке. Утром, когда поехали на съемку, Христо не было видно. Не появился он и днем. Значит, решили мы, он у Шолохова.

Христо пришел вечером, грустный и расслабленный.

– «Солнцедар», – сказал он, – какое поэтическое название…

Толя не выдержал и засмеялся. Усадил Христо, стал рассказывать какую-то веселую историю. Он умел это делать, да еще с показом – я до сих пор жалею, что для Анатолия не нашлось комедийной роли.

Христо смеялся, печаль его как рукой сняло. Потом говорили о кино, литературе и, конечно, не могли обойти книги Шолохова.

– Анатоль, а что тебе больше всего у него нравится? – спросил Христо. – Ты его любишь?

Толя помолчал, улыбнулся задумчиво.

– Знаешь, Христо, для меня настоящее искусство начинается там, где писатель или художник раздвигают границы уже известного о жизни. Вот наши историки знали, например, что мудрого Бориса Годунова не любил народ. А почему? Пушкин дал свой ответ: потому что его власть основана на крови. Обрати внимание: на крови всего одного ребеночка! Когда я играл Годунова, для меня как актера, да и как человека важнее всего было показать, как болит совесть у человека, как она не дает ему покоя – у него больная совесть, нечистая, а это значит, что любить его народ не может. Понимаешь? Вообще эта тема одна из очень важных для русского искусства. Достоевский, например. Помнишь, о чем спрашивает Иван Карамазов Алешу, когда рассказывает ему о Великом Инквизиторе? Нет? Он спрашивает, согласился ли бы Алеша построить всемирное счастье, если бы надо было зарезать всего одного ребеночка. И Алеша отвечает: нет, не согласился бы. Об этом и Шолохов говорит, только по-своему, конечно. Для меня самая сильная сцена в «Тихом Доне» – это когда Григорий валится на землю и рыдает, не в силах забыть зарубленного им молоденького красноармейца. Ты пойми: Григорий, рубака-казак, воин, столько всего прошел и вдруг – мучается, места себе не находит, как только вспомнит этого красноармейца. Он страдает точно так же, как Годунов, нисколько не меньше, понимаешь? И как Иван Карамазов, потому что Иван хоть и не убивал рукою, но убил идеей своей – фактически направил на убийство Смердякова. Григорий совсем не философ, но душа его, природа сама такова, что он не может не понять, что вершит несправедливое дело… Он интуитивно философ, потому и страдает. Шолохов показал, что так называемый «простой человек» может испытывать такие же чувства, такие же страдания выносить, как царь, как философ, понимаешь? Вот ведь в чем сила Шолохова, и как же его не любить…

Притихший Христо во все глаза смотрел на Анатолия. Я думаю, он не предполагал, что актер может рассуждать о таких проблемах.

Говорили еще и о другом, но память сохранила именно это.

Христо ушел, а мы еще долго не спали. Вышли на улицу покурить. Ночь была прохладная и звездная.

– Как подумаешь, сколько тут всего на Дону было, голова кругом идет, – сказал Толя. – И как все же хорошо, что нашелся художник, который сказал об этом… Я думаю, на этой земле не мог не родиться Шолохов. Писал вроде про обыкновенных казачков, а душою вышел за пределы земли…

Вечером следующего дня в столовой мы встретили Христо.