Дважды во время репетиций «Гамлета» я приезжал в Москву и оба раза заставал Анатолия подавленным, растерянным.
Брат не любил говорить о том, что еще не сделано, тоже отделывался общими словами. Обычно я не надоедал, но в этот раз, видя его тяжелое состояние, пристал:
– Да что ты киснешь? Первый раз, что ли, с ним работаешь? Что такого особенного он задумал? Как будто «Гамлет» первый раз ставится, в самом-то деле!
– Ты прав, ничего особенного он не придумал. Просто восстанавливает текст Шекспира.
– Как это – «восстанавливает»? Ты хочешь сказать, что переводы далеки от первоисточника?
– Конечно. Для этого достаточно почитать подстрочный перевод Михаила Морозова. Этого человека Маршак назвал «полпредом Шекспира на земле».
– И что?
– А то. Пастернак, например, писал стихи по канве Шекспира. Взять Офелию. Она так же борется за власть, как и все остальные. Она вовсе не ангел, а дочь царедворца.
– Допустим. Что дальше?
– Дальше то же самое и с другими.
– А Гамлет какой будет?
– Какой-какой. Увидишь. Нет, спектакль-то получится, если я им не напорчу.
– Опять! Сколько можно себя казнить!
– Нет, Леш, правда. Сил совсем нет. Я никогда так не уставал. Иногда думаю: зачем все это? Для чего и для кого? Бросить бы, уехать…
– Ну что ты все ноешь? Сам еще в Свердловске мечтал о Гамлете. А теперь…
– А теперь пошел бы на весоремзавод. Представляешь, в какой я сейчас был бы цене? Весы ремонтирую торгашам, везде свой – «дорогой-любимый». Знаешь, сколько мяса ты бы увозил в Самару?
Я невольно засмеялся.
– Перестань. Что хочет сказать спектаклем Тарковский?
– Очень трудно объяснить. Вот пойдем к нему в гости, ты и спроси.
– А на Таганке ты видел «Гамлета»?
– Нет. Высоцкий, Леш, такой актер… Очень легко попасть под его влияние. Потом посмотрю, когда выйдет наш спектакль.
В коридоре послышался громкий смех. Это пришли с репетиции молодые актеры. Дверь комнатки Анатолия была прямо против кухни. Там парни затеяли борьбу – все равно как школьники после уроков. Как же Толя работает?
– Ночами, Леша, когда они успокоятся, – ответил Анатолий на мой вопрос.
– Толя! – крикнул кто-то. – Я котлетки принес, не желаешь ли?
Анатолий встал.
– Идем, не отстанут…
На другой день мы пошли в гости к Тарковскому.
Он встретил нас приветливо, завел в просторный кабинет.
Его сын сидел у рабочего стола и листал какой-то огромный альбом.
– Поклонники подарили, – сказал Тарковский. – Это Дюрер. «Седьмая печать» вполне могла быть навеяна этим офортом. Нравится тебе, Толя?
Анатолий разглядывал офорт Дюрера «Всадник, смерть и дьявол».
– Нравится, Андрей Арсеньевич.
С первого знакомства и до последней встречи Анатолий называл Тарковского по имени-отчеству. Тарковский не один раз протестовал, но Анатолий стоял на своем: этим он подчеркивал, что относится к режиссеру как к учителю, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Он считал Андрея Тарковского гениальным художником, говорил об этом и на публичных выступлениях, и в частных беседах. Но это не мешало ему видеть недостатки Тарковского как человека.
– А все же это «роман с направлением», как сказал бы Достоевский. По-моему, «Седьмая печать» – самый слабый фильм Бергмана.
«Седьмой печати» я в то время не видел, но хорошо помнил, как Анатолий в деталях пересказывал мне эту картину, которая потрясла его.
– А вот к вам Бергман относится иначе, – сказал я. – Вы, конечно, читали его интервью в «Литературной газете»?
– Нет, я газет не читаю, – сказал Тарковский несколько испуганно, а его жена, накрывавшая на стол, посмотрела на меня с повышенным интересом.
– Бергман говорит, что, как перелистывают заново страницы любимой книги, так он снова и снова смотрит «Рублева». Еще он говорит, что из наших режиссеров вы ему ближе всех.
Тарковский улыбнулся:
– Между прочим, Толя, наш спектакль хочет записать на видео одна английская компания. Ведутся переговоры. Может быть, поедем в Лондон. У тебя как с иностранными языками?
– Да мне дай Бог русский как следует знать…
– Надо учить, Толя. Вообще художнику надо больше ездить, видеть, – он стал рассказывать о заморских чудесах – с юмором, весело.
Мне вспомнился один критик, которого я слушал на семинаре. Этот критик – немолодой, многоопытный, угрюмый по виду, отвечая на вопросы, отказал Тарковскому в таланте на том основании, что в его фильмах нет даже намека на улыбку. «Человек, лишенный юмора, – мрачно сказал критик, – это посредственность». И зал притих.
Тарковскому приходилось выслушивать мнения о своих работах и похлеще, и он, как говорил мне брат, болезненно реагировал на критику, хотя делал вид, что она его совершенно не волнует. Может быть, поэтому он научился говорить о своих работах как о произведениях, сделанных каким-то другим человеком.
Я слушал, смотрел на Тарковского, на брата, поражаясь полной противоположности их отношения к своим делам: если Анатолий весь был как бы соткан из сомнений, бесконечных вопросов к самому себе, работы свои называл «рольками», то Тарковский являл собою почти абсолютную уверенность в том, что он делает все как надо. По крайней мере, такое он производил впечатление.
Актеры очень ценят волевых режиссеров. «Этот знает, чего хочет», – с уважением говорят они.
Профессия, конечно, наложила свой отпечаток на характер Тарковского. Свою незащищенность, ранимость он умело прикрывал категоричностью, иногда даже резкостью суждений. Не любил он и объяснять свои замыслы – особенно когда натыкался на непонимание, директивные приказы чиновников от кино.
Да и надо было скрыть глубинный, религиозно-нравственный смысл его фильмов. Много лет он вынашивал замысел экранизации «Идиота» Достоевского. Рассказ должен был вести Достоевский – эта роль предназначалась Анатолию. Еще он должен был играть Лебедева – того человечка, который крутится вокруг Рогожина, а потом и князя Мышкина.
Но замыслу Андрея Тарковского так и не суждено было осуществиться. А какие потрясающие проекты возникали у него потом! Он мечтал о фильме «Гамлет», хотел поставить, уже на Западе, фильм о Франциске Ассизском, мечтал о своем театре. И все это могло стать фактом искусства, все могло воплотиться и на экране, и на сцене, если бы не было того диктата партии, власти, которая всех нас загоняла в «определенные рамки», часто нестерпимо давила…
Как же больно обо всем этом говорить! И все же таланты наши трудились вопреки давлению сверху, пробивались к свету, создавали такие могучие произведения искусства, которые потрясали мир…
В общежитие мы вернулись поздно, улеглись валетом на Толиной тахтушке.
– А все же Гамлета буду играть я, – сказал Анатолий. – И не где-нибудь, а в Москве. Для русского актера это посерьезней, чем играть в Лондоне или Париже…
Не знаю, волновался ли я так когда-нибудь, как в тот февральский вечер, на премьере «Гамлета». Как будто мне самому предстояло выйти на сцену.
…Черная ночь медленно растекалась, и на подиуме, выдвинутом к авансцене, произошло какое-то движение. Покрывало колыхнулось, руки любовников сбросили его.
Это Клавдий и Гертруда.
На галерее, замыкавшей сцену, показались тени стражников, охраняющих Эльсинор.
Трижды пропел петух.
Действие набирало разбег. Вот Горацио привел Гамлета, чтобы показать ему Призрак.
Гамлет в черном камзоле, в высоких сапогах. Волосы его светлы, лицо сосредоточенно. Он готов познать тайну – уже не юноша, а человек в расцвете сил и лет, спокойный, знающий цену и себе, и людям.
Тайна открыта. Душа Гамлета содрогнулась. Одну за другой узнает он мерзости Эльсинора, видит мать в любовном угаре, короля-фата, пьяного, блудливого…
А вот и Офелия.
Ее появление вызывало почти шоковую реакцию.
Да, она дочь своего отца, лукавого царедворца. Да, она, как все эти люди, бьется за свое место под солнцем, за Гамлета, который должен стать ее мужем и королем. Но чтобы она выглядела такой…
Впрочем, если согласиться с тем, что Офелию используют как приманку и что она согласна на такую роль, почему бы ей не стать любовницей Гамлета?
Позже я узнал, что знаменитый английский режиссер Гордон Крэг, приезжавший во МХАТ на постановку «Гамлета», именно так трактовал образ Офелии. «Она похожа на того несчастного поросенка, которого ставят на берегу Нила для ловли крокодилов. Она действительно жалкая девушка», – объяснял Крэг Станиславскому. Станиславский, согласившись с Крэгом, все же не решился из чистой девушки, к которой привык наш зритель, делать «приманку».[2]
Идею Крэга реализовали его ученик Питер Брук и актриса Мэри Юр. Но Тарковский пошел по этому пути еще дальше.
В начале трагедии она была чувственной, даже грубой, а в сцене безумия происходило преображение: Офелия Инны Чуриковой становилась возвышенно одухотворенной.
Знал ли Тарковский о Крэге, Питере Бруке, так трактовавших образ Офелии? Даже если и знал, то нет ничего дурного в том, что, опираясь на традицию выдающихся режиссеров нашего века, он бесстрашно шагнул вперед.
«Мышеловка».
Бродячие актеры готовятся разыграть сцену убийства короля.
Чувственная, с привкусом вульгарности музыка. Барабанный бой подчеркивает накаляющуюся страсть. Обольстительная, в красном трико, танцует на подиуме Маргарита Терехова. Крутится вокруг нее король – его изображает тот же актер, что играет Клавдия.
Преступники сами показывают, как они совершили убийство. Эффект достигался поразительный, в зале вспыхнула овация.
Но что же Гамлет? Почему он не действует, когда вокруг рушится мир? Тихий, сосредоточенный, он все думает, думает, словно придавил его камень, который он не может сбросить с плеч.
Здесь традиция Станиславского видна в полной мере. Как и традиция Качалова, игравшего Гамлета в спектакле великого режиссера.
«Качалов сводит Гамлета с пьедестала, на который поставили его столетия, – написал Валерий Брюсов, откликаясь на спектакль Станиславского. – В исполнении Качалова датский принц – самый обыкновенный человек… То, что произошло с Гамлетом, по толкованию Качалова, – не более как обыкновенное житейское происшествие, какие случаются не так редко.