Анатомия Луны — страница 20 из 45

-нибудь кусочек грунтовки оказывается федеральной трассой.

Позавчера в таких вот говнах на безлюдном шоссе он встретил пьяного вусмерть попа, облаченного в рясу и кепку рэпера. На белом минивэне его вынесло в кювет, и он, видать, только стараниями духа святого не врезался в дерево и не смял капот в гармошку – увяз в снегу и промерзших комьях грязи в пяти миллиметрах от ствола вяза. Сам поп сидел, понурив косматую голову, за рулем машины. А заметив периферическим зрением человека, вдруг вскинул бессмысленные, залитые по горло глаза и прогундел, дыхнув перегаром:

– Корабли плывут в Константинополь… далеко я, далеко заброшен, даже ближе кажется луна… едрить… – Это он ударился о дверцу, когда Федька Африканец его вытаскивал.

– Не трожь меня, константинополь. – Погрозил пальцем поп и, упав свиньей в снег на карачки, пополз в лес.

Пока усадил попа обратно, отобрав ключ зажигания и пристегнув ремнем к сиденью (пусть, на фиг, лучше сидит в машине, а как отстегнуться, поп, пожалуй, в таком состоянии и не сообразит), пока ездил за трактором в деревню, где пахло горьким дымом топящихся бань, пока ждал единственного на все село тракториста, который как назло ушел париться, пока тащился обратно, показывая трактору дорогу, пока вытягивали из говен белый минивэн – полдня прошло. Под проворачивающимися колесами растопился снег, комья почвы превратились в жидкое дерьмище. Наконец вытащили. И едва машина, изгвазданная по самые дверцы, всеми колесами встала на обледенелый асфальт, треснул выстрел – это трос порвался. Эх, везло попу. «Ну, а дальше сам», – кивнул Федор заблудшему пастырю, на лице которого пятнами Роршаха засохла грязь. С мировой печалью в глазах протрезвевший к тому времени поп спросил: «А ты, брат ты мой, сам-то кто?» – «Константинополь, отец», – без улыбки похлопал Федор его по плечу и сел наконец в пикап. Ох, твою ж бабушку. И все это с ящиком контрафактного виски в кузове под брезентом и травой в бардачке. В этот раз из лени не стал прятать дурь в запаску – решил, авось пронесет. Нельзя так делать. Но Федьке плевать – он уж давно тянет бога за яйца, испытывает на терпение.

В детстве он смотрел фильм про странного героя, у которого лицо было обернуто серой тканевой маской, а на ней шевелились, меняя форму, пятна Роршаха. Ему понравился тот герой, тот Роршах. У этого Роршаха внутри было страдание. И теперь, потягивая бонг, он вдруг вспоминает, как я сломала его косяк в тишине снегопада под фонарем – бессмысленный акт агрессии.

Он думает про меня с кривой улыбкой и хмурит брови. Он давно навел про меня справки. Вспоминая меня, он думает: «Странная рыжая Ло», – и почему-то это отдает страданием. Тем самым, роршаховским. Тогда он встает, с силой рвет ссохшиеся, не заклеенные на зиму оконные створки. Дым постепенно растворяется на свежем ветру из распахнутого окна. Но страдание никуда не исчезает. И он до полуночи не может заснуть. Вспоминает мою прокушенную губу и вкус моей крови. Третья группа, резус-фактор положительный – наркотик для психопатов.

* * *

Гнезда аистов, они порой разбухают до нескольких центнеров – птицы поколениями вьют их в одном и том же месте. Сухая трава, веточки, клейкая паутинка пауков-тенетников… Когда Гроб работает, он сдвигает на затылок свою вязаную черную шапку, лохматые волосы торчат во все стороны, шапка кажется натянутой на гнездо аиста. У него, когда он берется за карандаш или кисть, такой встревоженно-пристальный взгляд, будто он выронил из кармана миллион рублей и никак не может найти.

Той осенью с нами случилось что-то. Гаврила Гробин обогнал меня в росте, стал нескладен и сутул, в глазах проступило выражение какого-то вечного голода. После школы мы брали этюдники, уходили за город, к мусорным курганам, и там сидели день за днем, точно личинки цикад, превращающиеся в нимф, – такая странная стадия развития между детством и зрелостью.

Он частенько презрительно усмехался, рассматривая мои эскизы. Однажды я не выдержала и заметила, что он и сам не так хорош, как про себя думает. Эта торопливая манера не прорисовывать контуры и невнимание к мелочам – вслед за бульдогом Робертовичем я прицепилась к этому.

– Лучше вставь серьгу в ухо и подайся в пираты. Или научись делать гробы, ты же, мать твою, Гробин. Живописью не проживешь, а мертвецов мир поставляет конвейером, и любому порядочному мертвецу нужен гроб. – Он тогда побросал в этюдник кисти и тубы с краской и ушел, бросив меня одну на свалке. Он обиделся смертельно и не говорил со мной целый месяц.

А через месяц явился на свалку как ни в чем не бывало с кольцом в ухе.

Хорошо, сейчас я наберусь смелости и признаюсь, что там, на этой свалке, на самом деле происходило. Мы нашли драный пуховик и лежали под ним на мерзлой земле, трогая друг друга. Под этим грязным пуховиком сплетались в один ком беличьи косточки, набухающие почки, позвонки, волосы, руки, ноги. Я позволяла ему все это. Это же был Гаврила Гробин. Единственный такой на всей планете. Последний из могикан, нелюдимый, как Ван Гог. Он жался ко мне, громко дышал и не понимал, что ему со всем этим делать. А потом, выдохшийся и не нашедший удовлетворения, сидел под моросящим дождем.

Выпал первый снег, а занятия по-прежнему оканчивались в полдень, и мы выходили из класса, узнав много нового о малых голландцах, о средневековой технике масляной живописи на досках, волноломах, молах, шлюзах, эллингах, доках и брюхоногих моллюсках. В тот день Робертович вдруг окликнул Гаврилу Гробина и увел обратно в класс. У него к Гробину был серьезный разговор – о важности академического рисунка.

Ничего не поделаешь – я пошла домой одна. По старому району, мимо древних и темных купеческих домов на каменных фундаментах, с деревянными вторыми этажами. Когда-то у нас полно было купцов третьей гильдии – так, нищеброды в масштабах империи, промышлявшие мелкой торговлей в лавках. Вот они-то и понастроили этих домишек. Их почерневшие бревенчатые стены источены жуками-дровосеками. У этих дровосеков усы как из проволоки. Изумительно длинные, они сферически огибают плавные продолговатые тела жуков. Насекомые прекрасные и странные, как инопланетная форма жизни. На первых этажах темных домишек когда-то жили кухарки да сторожа, на вторых – сами хозяева, а в мансардах под крышами большую часть года пустовали летние комнаты, открытые всем сквознякам. Наверное, июльскими ночами из мансард лились звуки гармошки. То тише, то громче – маниакальную русскую душу раскачивало и штормило. Купцы устраивали дискач.

В заснеженном парке меня настиг Ванька Озеров со своей шоблой. «Эй, Ло, показать тебе кифоз?» – они полны щенячьей радости. Сдергивают с меня шапку и закидывают на ветку дерева. Хватают за лямки рюкзака. Но рюкзак я не отдаю – я вцепилась в него и буду защищать до последней капли крови. Тогда они толкают меня в сугроб и, счастливые, убегают.

Я – амеба, ползающая в снегу. Я – самое беспомощное одноклеточное во вселенной. Я ничего не могу. Только лить горючие слезы.

Самая обескураживающая странность земной эволюции – количество генетической информации, зашифрованной в ДНК амебы. Геном этого одноклеточного создания раз в двести длиннее человеческого. А все потому, что в нем миллионы раз повторяется одна и та же информация, совершенно бессмысленная для высших существ. Каждая пара нуклеотид во мне в тот момент повторяла миллиарды раз, по кругу, не имеющее смысла и несбыточное заклинание: «Будь проклят ты, Ванька Озеров. Будьте вы прокляты, все подонки на свете».

Мы не очень-то любили людей – всех вас, сидящих за столиками кафе и просматривающих новостные ленты в сети, лайкающих какую-то хрень и проводящих жизнь там, где жизни нет. Видео с котиками, селфи на белом песке средиземноморского пляжа, каждый вечер просмотр и выкладывание фото и впечатлений дня, а потом вы подсчитываете лайки. Вы лечитесь от стресса цветотерапией – акварельные пятна, водянистые мазки… Медитация, фитнес, бег по утрам, дыши ровно, дружок, никакого стресса. Да вы хоть видели себя? Смотрели на себя хоть раз по-настоящему? Остановитесь, когда будете проходить мимо стеклянной витрины. Гляньте на свое отражение среди случайных уличных бликов, торопливой толпы, автомобильных фар, огоньков рекламы. Вы видите? Нет, вы ни хрена не видите… Вы роботы – уже не люди.

Да очнись же ты, сотри эту нелепую улыбку, выйди из сети. Оторвись от своего мудацкого гаджета. Ты завтра сдохнешь. Так понятнее? От чего ты бежишь в своих офигенно дорогих кроссовках по утрам? Я тебе скажу, но ведь ты не поверишь… Твое тело, выбрасывающее в кровь кортизол, а потом эндорфин, в отличие от тебя, все еще помнит: жизнь – боль, и малая доза эндорфинов – твое единственное счастье. Эволюция – это мутация, что корежит твои гены. Осторожней, дружок, скоро ты изменишься до неузнаваемости и уже не сможешь выжить в самом великом и жесточайшем из миров – в обычной земной реальности. Тебя с самого детства обманывали. Ты ничего не значишь для этого мира. Ты – мусор. Не заблуждайся насчет себя. Тебе лишь кажется, что ты прекраснодушен и толерантен. Ты все тот же – жестокий, тупой, завистливый, ублюдочный мусор, животное гомо сапиенс. И если завтра по всем информационным каналам объявят, что с Земли нужно валить, что совсем скоро она превратится в обугленный шарик, засыпанный черным пеплом, ты свалить не сможешь. В космический корабль, что отправится к другим берегам, сядет лишь один процент землян – те, у кого восемьдесят процентов всех денег этой планеты. Тебе в космическом корабле места нет. Ты с остальными девяносто девятью процентами останешься подыхать на этой Земле. Усталый господь не выйдет из темного угла, не взмахнет равнодушной рукой. Ты так и сдохнешь, ненужный, непрощенный. Так от чего же ты бежишь в своих офигенно дорогих кроссовках, жалкое ты, кашляющее от простуды, замерзающее под промозглой моросью, брошенное на этой ветреной планете двуногое?.. Хочешь, пойдем с нами, бедняга? Давай вместе искать потерянный ключ от заветной божьей кладовки, давай узнаем, ради чего все это, давай попробуем увидеть отблеск иного, лучшего мира.... Но ведь ты не пойдешь, ты опять будешь лайкать, лайкать, лайкать, лайкать…