Они везут меня в чайхану и всю дорогу посмеиваются:
– Ну что, дала уже Федьке или не дала?
В задней комнате чайханы, за шторами, уперев локти в колени, сидит в кресле угрюмый Зайка. Не он задает мне вопросы. Он просто смотрит своим тяжелым взглядом сквозь меня, слушает и молчит. Может, он вовсе не разговаривает с теми, у кого нет тестикул, вырабатывающих тестостерон?
Вопросы задает Ольга. У нее прямая, как струна, спина и напряженный взгляд. Она неподвижна, как сытая змея. Ольга сейчас – образец мужественности. Несомненно, это поведение человека, у которого тестостерон в организме вырабатывается лошадиными дозами. Может быть, она получает его из воздуха, а может, во всем виновато какое-то особое молекулярное строение ее надпочечников? Скажи мне, боженька, как мне заиметь такие же стальные надпочечники? Как мне перестать рыдать в подушку по ночам и путать небеса с лужами в дневное время?
Их интересует только одно – кто убил индуса. Простой ответ «латинос» их не устраивает. Но я не знаю ни одного латиноса по имени в этом чертовом квартале. Что же, мне придумать ему имя?
Ольга включает ноутбук и показывает фото:
– Этот?
– Нет, тот был с пузом. Да нет же, вашу мать, с настоящим пузом, на которое страшно смотреть.
Ольга протягивает мне стакан виски:
– Успокойся, истеричка. – Продолжает показывать снимки. Поляки, молдаване, галичане…
– Сальвадорец, это был сальвадорец, с наколками, как у индейца, на лице… – наконец вздыхаю я. Ольга хмурится, она догадывается мгновенно, о ком идет речь, показывает мне фото – и я опознаю латиноса. Смотрю на его ацтекские татуировки. Они изумляют меня до слез, и я глотаю залпом виски из стакана.
Ублюдок опознан. Зайка раздосадованно взмахивает рукой, Ольга подхватывает меня за плечи, выводит в прокуренную чайхану, где уже начинает собираться сброд, и говорит:
– Ступай отсюда.
Я выхожу на улицу и слоняюсь без всякой цели по переулкам, вытирая сопли и слезы рукавом. А под вечер захожу в парадную доходного дома русских ублюдков и сажусь на ступеньку. Здесь, на этой ступеньке, я и буду ночевать. В мою квартиру под чердаком, там, где голуби курлыкают «урлурлу», там, где чужой мусор по углам, мне уже не попасть – я не заплатила хозяевам за месяц вперед, и меня выставили. Я на дне. Я пьяный парижский докер, подхвативший то ли чахотку и сифилис, то ли белую горячку и бесноватость, выгнанный вон даже из порта, никому не нужный, подыхающий в одиночестве на ступеньке в предбаннике ада.
Здесь во втором часу ночи меня подбирает подвыпивший Сатанов. Приводит к себе, дает мне помыться ржавой водой из душа. Уступает мне свой тюфяк, а сам устраивается на полу, соорудив нору из старых одеял. И до утра, сдавшись перед моим упорством – ведь я шантажировала его слезами и суицидом, – сочиняет истории про далекий остров Науру, где совсем нет рыжих.
Поучительная история упадка острова размером четыре на шесть километров, в самом центре планеты, в Тихом океане, у экватора… Они были совсем не такие, как ты, рыжая, но в чем-то чертовски на тебя похожи… Черноволосый народ науру среди кокосовых пальм, фикусов, лавров и панданусов жил, как за глухой стеной, в полной изоляции. Совсем как ты на своей Луне… Европейцы, приплывшие через Тихий океан, нашли их в чем мать родила, блаженных, черноглазых, темноволосых, прикрывающих свои прелестные бедра лишь пальмовыми листьями. Никого не трогая, они ловили свою рыбу, выращивали свои манго с ананасами. А потом вдруг в их тихую жизнь вторгся двадцатый век – Первая, Вторая мировая… На острове нежданно-негаданно обнаружили месторождения фосфоритов. Тут же нагрянули вездесущие тараканы господа – белые люди из Европы и Австралии. Перерыли весь остров, выкорчевали все пальмы, а науруанцы, безмозглые увальни, нежились на прибрежном песке и жрали крохи, что перепадали им от белых людей, торгующих их фосфоритами. Они не мешали бледным тараканам уничтожать свой остров. Им и крохи были жирны. Тараканы потихоньку сожрали, сровняли с землей их прекрасную Луну. Фосфориты вдруг закончились, и европейцы забыли дорогу к острову. Науруанцы оглянулись вокруг и увидели марсианскую пустыню. Черноглазый народ науру к чертям собачьим снесло мировым смерчем. Вычеркнутое из истории, выброшенное в мусорный бак племя. Бедные, оставленные господом мудаки.
Январь. Встает серое утро. В Пехотном догорают ночные костры в мусорных баках. У дверей булочной, на ступеньке, дремлет безногий Тулуз Лотрек с культями, обернутыми грязным черным полиэтиленом. В задней комнате чайханы Ольга кутается в плед. У нее пустые глаза. Она допивает второй стакан виски. На Литейщиков в кофейне курит четвертую сигарету подряд безносый Зайка. Здесь, в пустой запертой кофейне, за глухими шторами, он ждет вестей от своих.
Северо-восточный ветер и сухой трескучий мороз. Толпа индусов и русских молчаливо шагает к пирсам. Из костела на Тарповке, из того, что с печальным ангелом на щипце, из всех подворотен Латинского района выходят угрюмые латиносы и маршируют туда же – к пирсам.
Русские с индусами против латиносов. Они сходятся у реки, там, где бронзовые сфинксы с черепами вместо лиц прилипли, твари, своими поджарыми животами к обледенелому граниту. Две молчаливые толпы – стенка на стенку. Где-то в небесах, у астероидного пояса вблизи Юпитера, господь потирает руки, заводит старый патефон, и все мироздание оглашается исступленной «Одой к радости» – ублюдки слышат тугой звон крови в ушах. Набат ярости, словно вселенский оркестр, гремит в их головах. Русские и индусы, как по команде, сдергивают разномастные шапки, повязывают на головы черные косынки. Латиносы скидывают в снег свои бекеши и рэперские кепки, сжимают кулаки в черных полуперчатках. А русские ублюдки вдруг сотрясают воздух фанатичным ревом «ура-а-а!» и бьют подошвами о покрытую льдом и снежной крупой мостовую – устрашающе, в такт, словно в гигантские барабаны. Это буханье как вой кельтских карниксов, приводит в замешательство врага. Враг должен дрогнуть.
«Руби, убивай, парни!» – раздается вдруг, и две орды схлестнулись. Разбивают челюсти кулаками, сталкиваются лбами, вгрызаются зубами в яремные вены и ушные раковины, пинками в грудь толкают врагов в сугробы, чтобы добить на снегу ударами в голову. Здесь нет правил. Нет милосердия. Падать нельзя – рухнувших и дрогнувших беспощадно добивают, пока кровавой харкотой не оросится снег и последние всполохи мирского света не погаснут в помутневших глазах. Это жестокое мочилово. Рубильня, в гуще которой свалка разъяренных самцов, хруст сломанных челюстей, запах пота и крови да озверелые крики: «Руби!», «Мочи!», «Убивай!» Юркие индусы дерутся подло. Норовят пихнуть сзади, в крестец, и отбежать. А уж какой-нибудь русский ублюдок, оказавшийся рядом, за них отдувается, махаясь с остервенелым латиносом.
Господь, вполне довольный зрелищем, подманивает пальцем задумчиво стоящего в сторонке Питера Брейгеля Старшего:
– Ну что, слабо написать на своем холсте такое? – Брейгель хмурится, опускает глаза. Господь, ошалевшая ты гнида, что такое ты творишь?
В этом бою нет проигравших и победителей. Ублюдки – и поляки, и сальвадорцы, и индусы, и русские – ползают в кашице снега, окровавленного и оплавленного от жаркого пота бойни. Свои оттаскивают своих – тех, кто не в состоянии встать и идти сам.
Рубанок примерз щекой к кровавому пятну на снегу. Федька Африканец отдирает его от наста. Закидывает безвольную руку Рубанка себе на шею. Прерывисто дыша на морозе – изо рта и ноздрей, как у коня, валит пар, – тащит размякшую тушу к Пехотному. Рубанку отбили башку. Отбили хорошенько – оклемается только недели через две.
Парень-индус, худой, как подросток, бредет, спотыкаясь. Зажимает рану в брюшине. Его полоснули под ребро. Хватается за ноги фонарей, за ограды, стены и углы домов. Падая и поднимаясь, все идет и идет, и тихонько дышит. К вечеру он добирается до своих трущоб. Ползет по ступенькам парадной. Ступени в плевках, красных от бетелевой жвачки. Квартира тесна для всей его многочисленной родни. К нему кидается мать. Бабки, тетки поднимают вой. Мужчины угрюмо качают головами. Младшие братья удивленно смотрят из углов. Парня укладывают на железную койку с продавленной сеткой. И на ней, вначале страдающим, а потом равнодушным взглядом глядя в потолок, он умирает целые сутки. Индусский Индра, бог войны и дождя, не смотрит на него сквозь просветы пыльных жалюзи. За окном уже темно, как в заднице дьявола. Возрождать убитых и врачевать искалеченных Индра и не думает.
Это не бог создал нас. Это мы создали бога. Нам так хочется верить, что кто-то незримый и всемогущий говорит с нами, знает все наши мысли, может дать нам защиту. Но мысли бога – это наши мысли, чувства господа – в наших дрожащих нервах.
До глубокой ночи они возят раненых и покалеченных в больничку. Чайхана полна молчаливых ублюдков. Забинтованные головы. В руках вот уже несколько часов не проходит дрожь – эхо боя. Стаканы с водкой. Краткие угрюмые фразы. Приглушенный свет – не надо, ради Христа, сейчас ничего яркого, беспощадно обнажающего запекшуюся кровь на одежде и лицах. Жестяной вентиляционный короб дрожит от сквозняка – приближается шторм с залива.
Зима выдалась жесткая. Только в декабре три сражения с латиносами, вот и январь начался с боя. В водосточных трубах застыли глыбы льда. Мерзлую кладбищенскую землю не берут лопаты – хоть тротилом взрывай.
Далеко за полночь измотанная Ольга подходит к Африканцу. Он сидит и смолит один косяк за другим, – ничего не помогает, мозг трезв и страшно ясен, как морозное утро после Верденской мясорубки. От Ольги, в черной альпаковой юбке, с шалью на плечах, с осунувшимся лицом, пахнет пионами – и от этого к горлу подкатывает тошнота.
– Пойдем выпьем, – говорит она ему.
Они уединяются в задней комнате чайханы. Задернутые шторы. Теплый оранжевый свет настольной лампы под абажуром. Дрожащей рукой она разливает виски. Позвякивает горлышко бутылки о края стаканов. Они пьют и долго молчат. Вдруг Ольга закрывает лицо руками. Плечи слегка подрагивают. Эта минутная слабость проходит, как только Африканец, скрипнув кожаным креслом, ставит свой стакан на пол. Она отрывает от лица ладони. Ее брови сдвинуты, а в чуть раскосых индейских глазах застыли слезы, которые она утирает краем шали. Он смотрит на нее с задумчивой полуулыбкой. А Ольга говорит: