– Слышала, тебя кинул Раджеш? Сколько он тебе должен?
Федька усмехается и продолжает смотреть все с той же странной улыбкой в уголках губ.
– И что, спустишь? Почему не сказал Зайке?
– Не хочу второго Хосе, – вздыхает он.
– Федор! – У Ольги в глазах требовательное беспокойство. Она нервно стискивает пальцами стакан и залпом допивает виски.
– Да не спущу, не волнуйся.
– Я тебе всегда говорила: ни один индус, ни один таджик, ни один гребаный латинос не может русского…
– Это не твои мысли. Это слова Зайки.
– Малыш, ты же не дурак. Так нельзя, – вздыхает она. – И прекрати на меня так смотреть. Я тебе не по зубам.
Он усмехается и отводит взгляд. Смотрит на зашторенное окно. Тяжелая штора покачивается от сквозняка. Похлопывая ладонью по кожаному подлокотнику кресла, он просит:
– Посиди со мной.
Ольга ставит стакан на стол и с грустной улыбкой подходит. Присаживается на подлокотник. Федька вдруг спрашивает:
– Как думаешь, если я завтра заведу с Зайкой разговор… Он меня отпустит?
– Не время, Федор. У него сейчас другим голова забита. Будет только хуже. Завтра Зайка встречается с Шимоном. Может быть, наконец договорятся о перемирии до весны.
Ольга проводит пальцем по шраму и свежим кровоподтекам на его скулах, вздыхает и говорит:
– Все образуется. Мы поставим их на место. Всех. Только ты не твори глупостей. Реши с Раджешем. И оставь эту рыжую, уже все знают, все говорят. Оно того не стоит. Тебя пора окатить холодным душем, пока ты на пустом месте не нашел себе проблем на задницу.
Он закрывает глаза, откидывает голову на спинку кресла.
– Не молчи. Тебе не пять лет. Дай мне слово.
Федька отрицательно чуть покачивает головой, не открывая глаз.
– Федор, так не годится… Знаешь, из-за кого случился этот бой? Из-за этой чертовой Ло. Она видела, как Хуго замочил индуса. Она сидела здесь, вот на этом стуле. И ей не хватило мозгов отвертеться, сказать, что она ничего не помнит. Могла бы, идиотка, что-нибудь придумать, сослаться на стресс. Не опознай она Хуго, ничего бы не было. Не связывайся с такой.
– Не пользуйся больше этими духами, – устало говорит он. Вдруг открывает глаза, смотрит на нее в упор и выставляет указательный палец перед ее лицом. – Все было бы! Не обманывай себя.
Тогда Ольга встает. Подходит к громоздкому шкафу цвета венге. Приподнявшись на цыпочки, достает с самого верха завернутый в простыню холст в рамке размером шестьдесят на восемьдесят. Разворачивает и ставит картину к стене – прямо перед Федором. Он, упершись локтями в расставленные колени, угрюмо и долго разглядывает нервные мазки – гнойно-мутный свет фонарей Пехотного переулка и его буро-зеленые тени.
– Это его картина. Тебе нравится? – наконец произносит Ольга.
– Я не разбираюсь в живописи.
– Я спрашиваю не о том. Тебе нравится?
– Нравится, – хрипло отвечает он и отворачивается к окну. А там тяжелая коричневая штора колышется от сквозняка, и некуда деться от этого тошнотворного запаха пионов.
Это единственный холст, который Ольга за всю свою жизнь купила. В прошлом году у Гробина, когда тот долгой зимой едва сводил концы с концами, пил за чужой счет, брал краски в долг, искал еду в мусорных баках.
– Раз нравится, оставь Гроба в покое. Не трогай его девку. – У Ольги гневно изогнуты брови, индейская женщина берется за томагавк. – Ты не понимаешь. Мы со своими обрезами, кастетами, шмалью все до единого тут, в этом квартале, сдохнем, никому не нужные, как крысы. А он со своими картинами останется.
– Да я кладу на него с прибором. – Федор встает и идет к двери.
Ольга измученно опускается на стул и вслед Федьке бросает:
– Помощь с Раджешем нужна?
– Сам разберусь, – отвечает он и выходит.
С ночи дует штормовой северо-западный ветер, гремит где-то в кровле и, кажется, вот-вот сорвет ее к чертям собачьим. В щели окна задувает так, словно прикладываешь ухо к огромной трубе и слушаешь вздохи и уханье воздушного потока. Сатанов, на тюфяке которого я ночую четвертую ночь, ворочается на холодном полу, кашляет и дышит со свистом в своей норе из одеял. Где-то, за несколько километров отсюда, замерзший залив холоден и сумрачен, а в открытом море волны вздыбливает на пять метров, оттуда наползает тьма – господь, омраченный чем-то, гонит на нас шторм – казнь египетскую. С утра обрушивается такая метель, что на улице собственной вытянутой руки не видно. Затворы дамбы закрыты. В сквере Фукса валит деревья, на Говенской стороне, по слухам, сорвало кровлю с какого-то заброшенного здания у реки.
Сатанов надрывается в кашле так, что вот-вот изрыгнет на пол легкие. Кутается в одеяло, идет ставить чайник. Он бледнее гниды. Понуро присел на подоконник и ждет благословенного кипятка.
– Мы словно в вороньем гнезде… ловцы ветров… китобои…
– Ты бредишь, Сатанов?
– Нет, рыжая, наблюдательная бочка на фок-мачте китобойного судна называлась вороньим гнездом. Смотри, как штормит, какой ветер… нас всех, к чертям, снесет в открытое море…
Он достает из-под стола чекушку с дрянным коньяком. Подносит к губам, кашляет как проклятый и протягивает мне. Я лишь качаю головой.
– От этого ты и сдохнешь, Сатанов.
В коридоре хлопает дверь, и, не разувшись, вваливается прямо на кухню заметенный, похожий на снеговика Борис. Сразу же хватает бутылку со стола и прикладывается к сатановскому пойлу. Роняет на табуретку свое слоновье тело и вздыхает:
– Шторм пришел…
– Был у Гробина? – спрашиваю я.
Борис разглядывает лужицы на полу, что натекли с его ботинок, утирает заснеженным рукавом лицо.
– Пьет Гроб. Вчера, сегодня с самого утра. Нажирается. А чайхана закрыта. Вот вам главная новость, господа.
– Почему? – спрашивает Сатанов.
Борис пожимает плечами.
– Ублюдки мутят чего-то. Вчера бой был на пирсах, не слыхали? Столько кровищи, у ангелов глаза полезли из орбит…
Я дрожащей рукой тянусь к чекушке. Глотаю эту мочу цвета жженой сиены. Резкий вкус отчаянья. Задыхаясь от жжения в горле, шепчу:
– А с Африканцем что, он жив?
Они смотрят на меня удивленно и молчат: откуда им, на хрен, знать. Они только сейчас, вдруг, начинают догадываться. Я выдала себя с потрохами. Под их гробовым молчанием я выхожу в коридор, надеваю ботинки, беру свое пальто, возвращаюсь на кухню и прямо у них из-под носа забираю с собой чекушку с мочой. Они молчат. Я хлопаю дверью.
В Пехотном – январская чернота и метель ревет. Ветер замутил бесконечную нескладную симфонию из жестяного дребезжания водосточных труб. Ни души. Двери всех лавок, рюмочных, булочных, подвалов, иллюминаторы-окна всех окрестных домов-шхун – все наглухо задраено. Шторм пришел, мать его. Я стучу, дергаю за ручку тяжелую дверь чайханы – бесполезно. А мне-то не много нужно – только узнать, теплы ли еще его большие, потрескавшиеся от ветра губы.
Снова возвращаюсь к доходному дому, поднимаюсь по обшарпанным ступеням парадной и стучу в квартиру Ольги. Стучу настойчиво, и Ольга открывает. Кутается в шаль, мрачная.
– Чего тебе, Ло?
– Где Африканец?
Она впускает меня, но не дальше прихожей. Поправляет на мне ворот пальто, как мать в детстве. Говорит:
– Ступай-ка отсюда. У меня дела. Сегодня Зайка встречается с Шимоном.
– Скажи, где он?
– Не знаю, Ло.
– Скажи, скажи, скажи, молю тебя Христом-богом, индусским Шивой, фараоном Рамзесом вторым. Скажи, мать твою, сука ты!
Ольга усмехается. Смотрит долгим взглядом, вдруг кладет теплые ладони на мои ледяные щеки и наконец говорит то, что давно хотела сказать:
– Не пудри парню мозги. Он тебе ни к чему. Тебе с ним и поговорить будет не о чем. Не для тебя он, понимаешь? И мир ублюдков не для тебя, не стоит тебе в него соваться.
– Я с ним не говорить собираюсь! – отталкиваю я ее руки.
– Ох, Ло… Возвращайся к Гробину.
– Гробин меня выгнал.
– Просто иди к нему. Он простит.
– Да что ты о нем и обо мне знаешь!
– Успокойся, Ло, – ровным голосом предупреждает Ольга.
– Пошла ты! Пошли вы все!
Я бегу по крутым ступеням в черноту январского мироздания, где столбы метели кружат, как смерчи. Пью горькую мочу из чекушки. И мне уже плевать на стыд. Встречу Африканца вон в той подворотне – там же узкое тело и лоно мое, снег своей кожи и медь волос предам на растерзание воину, пусть все, что сможет, со мной сделает.
Федька Африканец выходит из парадной и поднимает ворот бушлата. Метель занесла пирсы сугробами, а северо-западный ветер, ревущий без передышки, сдул с этих сугробов все лишнее, превратил в обледенелые пики – словно Тибетское нагорье встало над колючей ледяной рекой. У Федьки еще болят ребра и синяки чернеют на лице. Чистить пикап ему лень, и он, смахнув рукавом снег со стекол у боковых зеркал, садится в промерзшую тьму машины, погребенной под метровой рыхлой шапкой. Натужно скрипнули дворники по обледенелому стеклу.
На крышу и брезент пикапа нахлобучен снежный ком. Сквозь штормовую черноту Африканец катит через Канаткин мост на Говенскую сторону. Там, в заваленных мусором переулках, живут индусы, эти смуглолицые крикливые пожиратели риса и дала из бобов с кари, прожигающего кишки, любители бетелевой жвачки, от которой краснеет слюна. В своей части квартала индусы устроили такую срань, что сам господь и за семь лет не выскребет. Вполне довольные жизнью, они обитают на своей помойке и страдают лишь от морозов и ветра, пронизывающего до костей.
Грязно-рыжий шестиэтажный дом на Зелейной – с эркерами, с башенкой на фронтоне, с индусскими лавками и забегаловками в первом этаже. Внутри – заплеванный лабиринт из темных лестничных пролетов, облупившихся стен, замурованных каминов, широких коридоров с облезшими колоннами, с бурыми дверьми квартир.