Анатомия Луны — страница 36 из 45

-обскуру. А потом кладет посеребренную пластину с моим изображением рядышком с портретом бородатого Диогена. Загребает ладонью холодный марсианский грунт и втайне от всех удобряет Федькины кусты каннабиса.

«За что, господь? Нам так трудно в твоем аду…» – упрекаю я его. Он со смехом отмахивается: «Терпи, сукина дочь. Видишь лестницу? Каждая ступенька – большое человеческое горе. Зато это лестница к Сириусу». – «Господь, мне не надо так высоко…» Но он уже растирает в ладонях пахучие шишки марсианской конопли и философски дымит: «Думаешь, мне оно было надо?»

Я стою у окна. Смотрю на ночные пирсы. Говорю Африканцу:

– Там, на улице, сальвадорец в бекеше…

– Ну, родился человек сальвадорцем, бывает. Не конец света, – откликается Федор. Он разводит удобрения в воде и поливает свой мангровый лес. – А что он делает, Ло?

– Сидит на перевернутом ящике у костра, пушку свою разглядывает.

Африканец подходит к окну, долго смотрит на фигуру в бекеше у костра. Наконец говорит мне:

– Больше не выходи из квартиры, Ло.

Я лишь улыбаюсь. Тогда он выставляет перед моим лицом указательный палец и повторяет строго и зло:

– Не выходи из чертовой квартиры.

* * *

Он садится в пикап. Едет в утренних сумерках вдоль пирсов. Над рекой чернота – привычная в доску: конец февраля. У Канаткина моста ржавая буханка Санджи выруливает налево, не уступив дорогу. Индусы эти, мать их… Как мурзилки на базаре, ездят с выпученными глазами и при этом умудряются, сукины дети, ни хрена не видеть. Африканец вовремя тормозит и сигналит с разъяренным надрывом. Санджи останавливает буханку. Оба приспускают стекла.

– Ты че, ослеп, козел?

– Прости, друг, сигарету в бардачке искал, потом зажигал, а потом задумался… дел столько… приходи на свадьбу, Раджеша на своей сестре женю.

– А Раджеш в курсе? – Санджи обидчиво зыркает цыганскими глазами исподлобья. Федька вздыхает, хмурится, чешет затылок.

– Да ладно, – обещает он индусу, – приду, если дел не будет.

На Тарповке латиносы жгут костры в мусорных баках. На Литейщиков свисают с кровель метровые льдины. Африканец сосредоточен и хмур. Сегодня все решится. Жить или, к дьяволу, пропадать. Может быть, мы еще рванем через континент, на Алтайские горы. Пойдем по хребту, по конской тропе, через колючие заросли – воин, сменивший обрез на рюкзак, и банши с исцарапанными крапивой лодыжками. Так и не добравшись до вершины – ну ее к чертям, – воин опрокинет банши на лопатки. Здесь, на поросшем травой склоне, под звенящей жарой можно стянуть майки и все остальное, показать небесам снежное острогрудое тело, крепкую ложбинку позвоночника чресла, сплетенные пальцы, ключицы и ступни – все в капельках пота, исхлестанное метровой травой, искусанное прилипчивыми насекомыми, честно влекущее многотрудную жизнь, которую ты, господь, как ярмо, повесил. Можно делать детей среди этой травы, под соснами, не выпуская банши, пока не взмолится о пощаде, курить дурь, смотреть с высоты на крошечную деревушку в долине, да хоть лиловый чабрец собирать – какая, на хрен, разница. Главное, спуститься до темноты и не попасть под внезапный проливной дождь, что здесь, в горах, холоден, как воды Ледовитого океана. А может, то будут Гималайские горы или Мэйн Базар в пыльном Дели, этот крикливый, кишащий гудками, мусором и попрошайками муравейник. А еще лучше – туда, где снежные бедра банши покроются загаром и горячим песком. На берег Аравийского моря, весь усыпанный узкими рыбацкими лодками. Черные, просмоленные, они остаются на плаву десятилетиями, а то и дольше века. С рассветом выходят в море низкорослые смуглые добытчики барракуды, тунца, гропера, каранкса, устриц и лобстеров. У всех лоснящиеся ладони и пятки, выбеленные соленой волной. Их приучили к морской рыбалке колонизаторы-португальцы века назад. Тем они по сей день и живут, сбывая морских гадов и рыбу на местном рынке. Но все будет не то без этой реки, покрытой колючим льдом, без этих бесконечных промозглых ветреных сумерек. Он знает – от тоски по этим сумеркам не избавиться вовек, так и будешь жить – будто здоровенный шматок из души вырвали и зарыли где-то в снегах у залива, где у прибрежной линии застывшая свалка вспученного льда. Но достаточно помнить – когда осточертеет солнце и проклятый вечерний оглушающий стрекот из всех кустов, мы плюнем на все и вернемся на берега своей промерзшей Ост-Индии, чтобы сдохнуть в здешней февральской заснеженной тьме.

В Пехотном, у чайханы, он останавливает пикап и, черт, на всякий случай крестится. Все, твою мать, пора.

Зайка ждет в задней комнате, за тяжелой шторой. Сидит в кресле, сложив красные руки бакенщика на животе. Смотрит тяжелым взглядом: знаю все наперед, ублюдок, что скажешь, но послушаю… Ольга с прямой спиной, в белоснежной блузе и юбке в пол примостилась на краешке стула. Приподняв и без того изогнутую бровь, смотрит колючим взглядом: пришел-таки, а я ведь предупреждала, что не время. Федька-ублюдок один стоит. Сесть не приглашали. Зайка вздыхает:

– Ну говори.

– Что сделать, чтоб ты меня отпустил?

Главарь русских ублюдков качает головой, угрюмо смотрит на свои унты.

– Ты и сам знаешь, времена для банды тяжелые. Каждый крепкий ублюдок на счету. Вот зачистим от латиносов Тарповку… Еще что сказать хотел или на этом закончим?

Тарповка – район хлебный. Зайка штурмует ее много зим. А теперь жалеет, что согласился на перемирие с латиносами. Оно проклятым шимоновцам нужнее, чем русским. Шимон ужом стелился, выклянчивая передышку до мая. Даже на контрибуцию согласился – четверть месячной дани с хлебной Тарповки. Неспроста такой прогиб – надолго нельзя эту катавасию с перемирием затягивать.

– Тогда я кончу Хосе безрукого, – говорит Африканец, неожиданно выдергивая Зайку из задумчивости.

Ольга вскидывает голову:

– Да ты знаешь, чего нам это перемирие с Шимоном стоило?

– Я не буду ждать, пока безрукий мою женщину нагнет.

– Какую еще твою? – Ольга усмехается и качает головой. – Ты про рыжую истеричку? Да она через два дня от тебя к Гробу сбежит. А ты из-за нее подставляешься, Федор. А ведь я предупреждала…

Федька смотрит на нее налитыми злобой глазами и молчит. А в башке точно блохи прыгают. Ольга, что ж ты за сука, твою мать… ты, сука, вся такая умная… а ты знаешь, чем это закончится?.. оно мне, на хрен, надо?.. на пальцах вам всем доказывать… что они с твоей шмарой сделали?… а ты приведи доводы, брат… наглые ублюдские глаза… будут блефовать тебе в лицо… а она сказала… а он сказал… а мои парни другое говорят… свидетели есть?.. на хрен идите, я его убил и точка, не шмара она… разве?.. давай разложим, порешаем, брат… мы тебе обстоятельно, на пальцах, докажем… слово ублюдков, что шмара… это под дых…

Но Федька молчит. Я, рыжая банши, внепланово стала его слабым местом. Поэтому он молчит упорно.

Зайка тоже молчит, наблюдает – и за Ольгой, и за ублюдком. Наконец шумно вздыхает и говорит то, что ни Ольга, ни Африканец не ожидали:

– Кончай безрукого. А ты заткни хлебало, Оленька. Ублюдок, бери стул, садись.

Африканец садится. Зайка тяжелым долгим взглядом смотрит. Наконец произносит:

– Безрукого кончишь в апреле, не раньше. Вот с этого-то в апреле все у нас и начнется. Нам долгое перемирие ни к чему. Подготовимся, парни соберутся с духом, из больнички вернутся. Хороший будет повод все размочить. Расклад понял?

Федор смотрит в пол. Зайка играет желваками, он давно знает одну истину: остерегайся того, кто никогда не перебивает тебя. Ему молчание ублюдка не нравится, и он рявкает:

– В глаза мне смотри и говори, что понял!

– Понял. Но я не знаю, как до апреля дотянуть.

– Как-нибудь дотянешь. Я тебя пятнадцатилетним пацаном к себе взял. Справишься. – Зайка встает, похлопывает Африканца по плечу и идет к шкафу. С глубокой верхней полки достает старую винтовкумосинку», гладит по цевью. – Какая красавица, а? Знаешь калибр?

– Знаю. Семь шестьдесят два, – хмуро отвечает Федька.

– Верно, ублюдок. Три линии – так наши деды говорили. Замочишь безрукого в апреле. И только попробуй раньше. Я тебе тогда сам лично вот из этой дедовской красавицы башку начисто снесу. Все понял?

– Понял.

Федор выходит из чайханы под снежную крупу, присыпающую переулок. Опрокидывает мусорный бак, добавляет ему, уже поверженному, пинка армейским ботинком. Садится в пикап и долго сидит, уткнувшись лбом в руль.

Планета плоская. Абсолютная плоская – как блин. Нет никаких Гималаев, нет Алтая, нет Аравийского моря. Все начинается Пехотным переулком и заканчивается Говенской стороной. Да еще река… В апреле она будет, как вспоротая вена, вся забурлит от ледохода.

* * *

Мартовский ветер гонит тучи над рекой. Изредка мелькнет слепяще яркое солнце и тут же исчезнет. Весна дразнит наши расстроенные нервы. Патроны в ржавом чайнике у ножки стола. Наша разбросанная одежда – след во вчерашний день. По этому следу можно восстановить вечер субботы во всех подробностях. Вон там, в проеме кухни, нас накрыло, и мы, выбросив один на двоих окурок в раковину, начали стягивать одежду. Юбка в углу коридора. У плинтуса змейкой тянется носок. А вот нас неверно качнуло на порог пустующей комнаты – ремень Федьки у дверного косяка. Джинсы повисли на краю дивана.

Берег Аравийского моря, говоришь, просмоленные лодки?.. Это мозги у тебя, ублюдок, вконец просмоленные от тибетской дури. Сырой песок у линии прилива, морские раковины, стебли водорослей, похожие на диковинных насекомых, – это твой личный повторяющийся накрут, он всплывает безумной фантазией, когда ты отрешенным взглядом смотришь в точку, я понимаю, от этого не избавиться, оно берет за горло, оно в крови, отпечаталось на подкорке мозга, как вызубренная в детстве считалочка. Но только не обманывай себя. Это накрут. Это не реальность. Реальны твое окно в серых бороздках прошлогоднего ливня и мартовская река за ним. Простыни, Федька, у нас уже грязные, это да. Это реально. А у тебя даже стиральный порошок – и тот похож на кокаин. Да ты и сам как здоровенный косяк, и вексель у тебя, когда я рядышком, вечно торчит, как козья ножка. Нет, просмоленных рыбацких лодок нам не видать. Нам вообще отсюда не выбраться. Просто потому, что мы не хотим из всего этого выбираться. Мы тут все как раненые птицы на камнях. Мы на этих камнях будем трепыхаться, пока не подохнем, а взлетать с них и не собираемся. Вы, ублюдки, полили кровью эти пирсы, даже торосы розовые от нее на закате. То, за что пролита кровь, не бросают. Зимние костры, снег и ве