Анатомия Луны — страница 37 из 45

тер – все, что у нас есть. Здесь никто не пишет жалобы с требованием расчистить подвороти от мусора и потушить костры. Эти костры горят, и этот ветер дует прямо в наших душах. Здесь по весне, когда сходит снег, прямо на газонах находят трупы. Никто не жалуется – это жизнь. И я не знаю, почему все так. Может, мы умерли, Федька, и уже века торчим в аду? А твои Гималаи и Аравийское море – сказка и накрут. Там белое, здесь черное. Ты и впрямь думаешь, что все так просто? Да я вообще не об этом думаю, Ло. Знаешь, ублюдок, говорят, берег реки Катунь усыпан камнями, как рисом. Гладкие, серые и в трещинках, большие и мелкие, как куриные яйца, – много всяких камней. Сверху эти камни теплые, светлые, пахнут песком. А снизу они прохладны, сыры и темны, пахнут водой и почвой. И главного ты не понял: тебе кажется, что темная и холодная, отдающая тиной и сыростью сторона камней – это про нас, подонков и мудаков квартала 20/20, а светлая, пахнущая теплым песком, – это про них. Поройся у своего старика-химика под раскладушкой, выуди пыльный допотопный пленочный фотоаппарат, представь – тебе же ничего не стоит, у тебя тибетский дым в башке, – представь, что ты у Катуни фотографируешь камни. Что ты увидишь на негативе? Еще не уловил мою мысль? Уловил, Ло, уловил… Давай-ка лучше скрутим косяк, а потом разок на наших грязных простынях? Или сначала разок, а потом косяк, как считаешь? Ты не уловил, ублюдок… Да, понял я тебя, Ло, он ржет, на негативе ты светлая… Ло, иди сюда, не брыкайся своими холодными пятками. Да нет, я про то, что между светом и тьмой, между раем и адом нет разницы. Дьявол фиолетовый, как и бог. Я их обоих видела в ту среду. А ты их ни с чем не спутала? А то ведь, знаешь, в ту среду много чего было. Ты весь день валялась, как корюшка свежего посола, на этих простынях. Знаешь, что я с тобой тогда делал?.. Какая же ты прелестная скотина, гад… Он сворачивает косяк… Ло, аккуратней затягивайся, а то опять у тебя начнется… Ничего, ты же меня вытащишь из ада? Знаешь туда дорогу? Мы же с тобой оба темные. Тут ведь светлых не водится. Только корюшка и подонки. Даже солнечные лучи огибают наши широты. Распоследний февральский лучик при виде нас дрожит и уползает, лишь бы не пасть на наши лица. Нам достаются мерзейший климат, слякоть, ветер, пурга и простуда… Говорил же, Ло, аккуратней.... Федор, ты тут? Чем мел лучше сажи, скажи? Да ничем, девочка. Вот и я о том же, Федор. Ведь это не мы пауки в банке, это они. Знаешь, чем лучше человеческому виду в целом, тем хуже каждой его особи в отдельности. Процветание вида зарабатывается страданием, потом и болью одного. Здесь такая страшная свобода, Федька. Как будто тебе смерч дует в лицо, и ты задыхаешься от своей безграничной опасной и больной личной радости. А там каждая пядь земли, куда ни ступи, занята, окультурена, экономически обоснованна: здесь жри бургеры, а тут паркуйся, не перепутай, дружок, и главное – следи в оба, чтобы колеса ненароком не наехали на разметочную линию, а то за все ответишь. И все это под камерами слежения, которые нужно сносить терпеливо, как чуму в Средние века – данность господня, ничего не поделаешь. Спутники с орбиты снимают тебя, улыбнись, мудак! Приближают твое лицо – каждый потный прыщик, каждая сальная пора видна. Умные программы решают за них, что им надеть, где ездить, что почем купить, с кем трахаться, когда посрать и что пожрать, определяют, сколько в них воды, жира и мышц и говорят а-та-та, если они и дальше жиреют. А они ведь жиреют, Федька, – эволюция продолжается. Такие, как мы, отбракованы их цивилизацией. Они ожиревшие хомячки, с тройным подбородком, с брюхом и ляжками, как у цыплят-бройлеров, и где-то под всем этим утонул сморщенной горошинкой головастик – средство воспроизведения себе подобных, которым они с ленцой изредка пользуются. Зачем? Их и так слишком много на этой планете. Все, чем они озабочены, – как перевести негатив в позитив, научиться мыслить гладенько, политкорректненько. Это дерьмо, Федька, такое дерьмо… Ведь позитив – это негатив негатива. Мир полон боли, а они полны отрицания своей боли. Твою мать, их гребаный мир давно превратился в виртуальную реальность. И все они, смиряясь с этим, спешат по своим делишкам аккуратными цивилизованными голубками. А по ночам, после дневных протокольных улыбок, после привычной лавины дерьма они заходят в сеть и в играх-симулякрах мочат друг друга, содрогаясь сальными ляжками и свиными животами от шальной сладострастной ярости, мочат из «АК-47» и «мосинок», «томпсонов» и «маузеров», фаустпатронов, рубятся мечами, мачете и топорами, баллистическими ракетами накрывают континенты – и только тогда, успокоенные, ложатся в постель. А нет, перед сном еще есть дело, иначе не заснуть, – нужно перемыть кости говнюку-соседу, что припарковался слишком близко к тебе, тому самому, которому три часа назад мило улыбнулся и которому не сказал ни слова про гребаное авто. Нет, не все играют в симулякры. Некоторые от безысходности, чтобы снять красный уровень тревоги, дрочат в кулак. А самые отъявленные просто стреляются. Болит голова – стреляются в голову, как Кобейн. Болит сердце – стреляются в сердце, как Ван Гог. Темные там не выживают. Только здесь, под этим ветром, они еще смогли бы пожить. Этот свободный ветер – наркотик для нас, психопатов… Хватит чесать языком, Ло. Я же все понимаю, девочка. Просто зачем? Об этом вслух не говорят, об этом молчат, глядя ночью в потолок… Федька, почему наши предки дошли до вечной мерзлоты на Таймыре? Черт знает, Ло. Просто мы такие. Мы лучше всех умеем терпеть. Впрягаемся в лямку и тянем. Наша боль становится нашим топливом. У всех боль отнимает силы, а для нас она становится источником энергии. Вот и я о том же, ублюдок. Мы другие. Мы там, среди них, не вытерпим, мы сдохнем там быстрее, чем здесь… Мне плевать, Ло, пусть следят за мной со спутников, пусть выписывают штрафы за неправильную парковку, а на то, что у них там в головах, мне насрать. Уж поверь, я себя буду чувствовать прекрасно среди безобидных хомячков, дрочащих по ночам в кулак, – блин, да и что в этом такого, Ло? Я и сам этим занимаюсь. Вот ты странная, ржет он. Просто если можно не сдохнуть от ножа или пули – то я выбираю это не сдохнуть. Так почему ты не бросил все, не сбежал до сих пор? Уезжай, Федька, завтра же. Только без меня. Он закуривает сигарету и сидит, ссутулив большие плечи, сдвинув брови, смотрит на свои труханы на подоконнике. Ладно, Ло. Хочешь всерьез? Меня все это тоже прожигает – как семимиллиметровым в печень. Но не идеализируй эти подворотни. Здесь каждый – просто мусор и больше ничего. Срань и подонки, на все способные – на кражу и грабеж, на мокрое дело, на изнасилование хором. Свобода, говоришь? Ну да, свобода, если знаешь, что с этой свободой делать и как со всем этим жить – как, засыпая, перестать видеть мертвецов на снегу. Я – подонок, Ло. Я такой же, как все остальные. У меня все это, наверное, в крови. Вот тебе правда. Для ублюдка верность банде – все равно что присяга. И даже не в Зайке дело, а в парнях. Как я Рубанку в глаза посмотрю, если его когда-нибудь встречу среди просмоленных рыбацких лодок у Аравийского моря… Он усмехается. Ты всего это не понимаешь, Ло. Ты вообще не приспособлена выживать. Ты просто больная на голову сука с патологической тягой пострадать. Но мне всей этой достоевщины не надо. Слышишь? К хренам собачьим. Так что я куплю тебе холсты, гребаные подрамники, что там тебе еще нужно? Теплые шерстяные тапочки? И не высовывайся. Залегай в спячку, грызи оконные рамы, вой на луну, бейся своей рыжей башкой об стену – что хочешь делай, но ты отсюда не выйдешь до самого апреля. Тебе все ясно? И вот еще что, – он выставляет указательный палец перед моим лицом, – ты обо мне вообще ничего не знаешь. У кого из нас двоих тут непросмоленные мозги, так это у меня. Просто время такое – надо пережить зиму.

* * *

К вечеру моя голова становится ясной, и я завожу серьезный разговор с Африканцем:

– Федька, надень штаны. Я тебе расскажу, почему я не могу уехать из этого квартала.

Он со смехом отмахивается – ему лень. Что ж, придется каяться в грехах перед ублюдком без штанов. Мой голый духовник лежит на грязной простыне, покачивает ступней, закинутой на колено, и усмехается:

– Брось, Ло. Ну какие у женщины могут быть грехи? Она ноги раздвинула – вот и весь ее грех.

Нет, не весь… Я ведь… Черт, я ничего никогда не могу сказать прямо и потому, как обычно, начинаю издалека…

Это был холмистый приморский городок на полуострове, у бухты. Курортное местечко, где летом нищеброды, такие как я, могли подзаработать, делая уличные портреты. На пляжах никакого песка, одна галька. Узкие мощеные улочки, петляющие то вверх, то вниз. Двухэтажные домики. Красные крыши. Миллион магазинчиков с бочковым вином и сувенирных лавочек с морскими раковинами и футболками цветов флага республики. Платаны и кипарисы. Местные на скутерах – автомобиль не везде проедет. Там был крошечный музей, в пыльной каморке-мансарде, весь персонал которого – хозяйка, коллекционирующая виниловых кукол да чучела птиц. Я туда устроилась смотрителем на летний период за возможность ночевать здесь же, в музее, в спальнике. Ни кондиционера. Ни вентилятора. Ни посетителей. Расплавленный, как стекло, асфальт бульвара за окошком. Пол чуть прохладней раскаленной сковороды. Штук двадцать кукол и одно чучело ворона с обсидиановыми глазами-бусинами. Помню, ворон подозрительно наблюдал за мной всю дорогу: идешь к окну – следит, заныриваешь на ночь в спальник – обсидиановые бусины тут как тут, ни на секунду не упускают тебя из виду.

Вечерами я рисовала туристов на бульваре. Самое хлебное место – конечно, набережная. Но там было людно, как в Китае: занят каждый квадратный метр. Карманники, мошенники, уличные художники, все подъедатели крошек, как голодные птицы, слетались на морскую набережную, где было не протолкнуться меж вспотевших загорелых туш.

А на бульваре торговали холодной газировкой и пирожками. Прохаживались пузаны в шлепанцах. Кричали мальчишки с острыми лопатками и кожей цвета поджаренной хлебной корки. Я раскладывала этюдник у бара, где по вечерам собирались педерасты. Там на открытой террасе, среди ленивых чаек сидел мосластый старикан с бородой Маркса, в ковбойской шляпе, крокодиловых сапогах, в костюме, с рэперской цепью на шее и в очках