Анатомия любви — страница 17 из 38

— Благодарю, коллеги.

— Поздравляю, Семен Борисович, — весело отозвалась операционная сестра.

— Спасибо, — еще раз проговорил Семен и только после этого поднял глаза вверх.

Со стеклянного куполообразного потолка операционной прямо на него смотрела Аделина Драгун, еле заметно кивнувшая ему головой.

Инна

К психологу она не зашла, решила, что сделает это через три дня, когда вернется на работу. С Владом Александровским удалось договориться без проблем, тот с удовольствием согласился подменить ее на операции с Кайзельгаузом.

«Теперь нужно как-то незаметно прошмыгнуть к выходу, чтобы не наткнуться на Семена, — думала Инна, направляясь к выходу из корпуса. — Очень некрасиво получилось, как будто я специально отпросилась, чтобы на его первой операции не стоять».

Разумеется, ей не повезло — на Семена она в буквальном смысле налетела в одной из аллей, и пришлось объясняться, а потом бежать стремглав, словно дезертир с поля боя.

«Теперь он будет думать, что я сделала это нарочно, — с досадой думала Инна, выйдя за шлагбаум и ожидая такси. — Неудобно получилось… Но это лучше, чем если бы что-то пошло не так. Ничего, потом как-нибудь разрешится…»

Она хотела поехать в лагерь за сыном, но потом подумала, что Даня не будет рад ее приезду, тому, что она оторвет его от повседневных занятий и игр с друзьями, а после разговора о запрете на поход это было, конечно, не самое удачное решение. Да и с этим походом, конечно, нужно что-то решать, а посоветоваться не с кем. Матери она ни за что не расскажет о своих опасениях, к чему волновать пожилого человека, а с дочерью после вчерашнего вообще вряд ли можно о чем-то говорить.

«Ну и натворила я дел, — с тоской думала Инна, глядя в окно машины. — Как теперь быть с Алиной, не представляю… И Даня с его походом… отпущу — вся изведусь, не отпущу — он станет вести себя как Алина, начнет врать и скрывать… Что мне делать, как теперь во всем этом разбираться?»

Дочери по-прежнему не было дома, она даже не появлялась, это Инна поняла, едва переступив порог квартиры. Тревога внутри все нарастала, а пойти с этим было не к кому — даже в полиции еще не примут заявление об исчезновении.

При воспоминании о полиции Инну передернуло — ее опыт столкновения с сотрудниками был скорее отрицательным, и повторять его не очень хотелось. Но если Алина не появится, выбора не останется.

«Хоть бы позвонила, — в очередной раз без результата проверяя телефон, думала Инна. — Ну ладно, звонить не хочешь — пришли сообщение, что жива. Нет же — ей непременно нужно, чтобы я нервничала и чувствовала себя виноватой… Почему я всю жизнь перед кем-то в чем-то оправдываюсь? Всегда виновата, а в чем, сама не пойму».

Чувство вины на самом деле преследовало Инну почти все время, что она себя помнила. Сперва в детском саду — она ненавидела манную кашу, комкастую, приторно-сладкую, в буквальном смысле застревавшую в горле. Но воспитательница Елена Геннадьевна, молодая женщина с лицом немецкой резиновой куколки, не выпускала из-за стола никого, кто не показал ей чистую тарелку. Инна могла просидеть так до начала занятий или до того момента, как нужно было идти на вечернюю прогулку, если кашу давали за ужином. Это было очень унизительно — вот так сидеть на глазах у всей группы и молча ронять слезы в тарелку с ненавистной кашей, и Инна научилась прятать ее в карманах, а потом, прячась в туалете и отчаянно боясь быть обнаруженной и неминуемо наказанной, вываливать содержимое в унитаз.

Разумеется, однажды за этими манипуляциями Инну застала няня, заорала, как паровозная сирена, и за ухо выволокла «преступницу» в самый центр группы:

— Вы только гляньте, Елена Геннадьевна! Да это что же делается-то?! Их тут, понимаешь, кормят, а эта зараза кашу в унитаз вываливает! Да ты знаешь, что вон в Африке дети голодают?! — и она, вывернув карман, в котором еще оставалось немного каши, сгребла ее и намазала Инне на лицо.

Воспитательница, сидевшая за своим столом, громко сказала:

— Достаточно, Нина Петровна, я вас поняла, — и няня, все еще пылая от возмущения, удалилась в свою раздаточную. — А ты, Калмыкова, будешь до обеда вот так ходить. Я тебя отучу врать и еду выбрасывать.

Инна рыдала от стыда, стоя в кругу детей, которые показывали на нее пальцами и хохотали, ненавистная каша жгла щеки, как будто была не холодной субстанцией, а раскаленными углями.

Воспитательница разрешила Инне умыться только перед обедом, когда та уже даже не плакала, а тихо скулила без слез. Дети потеряли интерес к жестокой забаве довольно быстро, но Инна так и стояла посреди группы, вымазанная манкой.

За обедом она не могла есть, но понимала, что просто должна сделать это, если не хочет, чтобы наказание повторилось, потому с трудом впихивала в себя борщ и рыбу с картошкой. Во время тихого часа ее начало рвать, да так, что Елена Геннадьевна не на шутку испугалась, вызвала медсестру, а та велела срочно звонить родителям — все знали, что и отец, и мать Калмыковой врачи.

За Инной пришел папа, помог ей умыться и одеться и повел к себе на работу, благо его больница находилась всего в одной автобусной остановке от детского сада. Инна шла молча, молча же сидела потом в ординаторской приемного отделения, не прикасаясь к листкам бумаги и авторучке с множеством цветных стержней, выложенным перед ней на стол папой, которому срочно нужно было осматривать поступившего больного.

Отец заподозрил неладное, когда они пошли домой. Инна, прежде всегда весело болтавшая с ним после «рабочего дня», как называл ее пребывание в детском саду отец, за дорогу не произнесла ни слова, и Алексей Максимович, свернув с тротуара, увлек дочь за собой в небольшой скверик, где стояла карусель. Он усадил Инну, сам сел напротив и тихо сказал:

— Ну, рассказывай.

Она подняла на него полные слез карие глаза и замотала головой.

— Почему? Мы ведь договаривались, что всегда и все нужно рассказывать папе и маме, и хорошее, и плохое. Особенно — плохое, Инка, потому что только мама с папой смогут помочь не совершать такого дальше. И только папа с мамой за тебя заступятся и поймут. Рассказывай.

— Мне стыдно, — пробормотала Инна и заплакала.

— Ничего, дочка, это не страшно. Ты расскажи, может, там и стыдиться нечего?

И Инна, захлебываясь рыданиями, выложила ему все про манку, которую не могла проглотить, про няню, вытащившую ее из туалета за ухо, про размазанную по лицу кашу и насмешки ребят, про то, как пришлось через силу заталкивать в себя обед и потом мучиться от рвоты и от ожидания наказания еще и за это.

Алексей Максимович слушал дочь внимательно, не перебивая, только губы его все сильнее сжимались в нитку, да взгляд становился каким-то чужим и холодным.

Когда Инна умолкла, он встал с карусели, погладил дочь по голове и сказал:

— Ничего тут нет стыдного или страшного. Человек не должен делать что-то через силу. Идем домой, все будет в порядке.

Уже лежа в постели, Инна слышала, как папа в кухне зло спрашивает маму:

— Ты знала, что она не ест манку — почему не сказала воспитателям?

— Леша, ну это ведь садик, не будут же ей отдельно готовить.

— Рая! Ты что — не понимаешь? Она вынуждена была изворачиваться, прятаться, врать — потому что эта садистка поставила ее в такие условия! Что с того, что ребенок не может съесть какое-то блюдо? Вот так унижать? Я не позволю! Завтра же пойду туда, дойду до заведующей, и я не я буду, если эта молодая грымза не вылетит с работы с треском!

— Леша, Леша, остынь! — увещевала мама. — Ну подумай — кому нужен скандал? Ее не уволят, а нам придется Инку из сада забрать, ей же там вообще жизни не будет!

— То есть ты хочешь все замять и заставить нашу дочь и дальше терпеть такие издевательства? Ну нет уж! Лучше пусть она вообще в сад не ходит, до школы осталось всего ничего, как-нибудь выкрутимся. Но я не позволю, чтобы моего ребенка так унижали и так ломали ей психику, понятно тебе, Раиса? — Инна услышала, как папа хлопнул по столу ладонью, потому что зазвенели чашки, а мама примирительно произнесла:

— Ты, Леша, не волнуйся так… надо все обсудить, когда эмоции улягутся… И потом — ну сам ведь говоришь, скоро школа, ничего, потерпит пару месяцев. И утренник у них выпускной, ей стихи дали…

— Ничего, стихи нам почитает, а терпеть что-то ради выступления моя дочь не будет. Все, я сказал.

Папа оказался тверд в своем решении, и назавтра Инна в садик не пошла, а отправилась вместе с ним на работу — мама взять ее не могла, так как работала в инфекционной больнице, куда, разумеется, детей не пускали. А в ординаторской приемного отделения Инне принадлежал папин стол, целая кипа медицинских бумажек вроде бланков анализов, которые она с серьезным видом заполняла и прокалывала дыроколом.

Но даже заступничество отца не помогло Инне избавиться от чувства жгучего стыда, и она испытывала его всякий раз, проходя мимо забора, огораживавшего территорию детского сада.

Аделина

Если я думала, что разговор с Иващенко восстановил мир в нашей семье, то где-то просчиталась. Матвей был по-прежнему хмур и неразговорчив, когда вернулся из института и, бросив под вешалку сумку с ноутбуком, сразу ушел в кабинет, даже ужинать не стал.

«Мужской климакс — страшная вещь», — подумала я про себя и решила, что первая на контакт не пойду. В конце концов, не я начала все это, а если я не чувствовала своей вины, то и мириться первой не шла — ну так уж сложилось.

Я взяла мамины конспекты и улеглась с ними в спальне, пытаясь сосредоточиться на исследовании приживаемости тканей в разных температурных условиях, но это никак не удавалось. Нет, все-таки тяжело делать что-то, когда внутри неспокойно. А неспокойствие было результатом ссоры с мужем, это я понимала прекрасно.

Вздохнув, я сунула ноги в тапочки и пошла в кабинет, постучала.

— Не заперто.

Матвей сидел за столом и что-то набирал на клавиатуре стационарного компьютера.