Анатомия ненависти. Человек как враг — страница 19 из 36


Мы были созданы для растительной жизни, для того, чтобы медленно расцветать, а не губить себя скоростью и гигиеной, вызвавшей к жизни избыток этих почти бесплотных и асептических существ, этого муравейника, в котором все шевелится, но ничто не живет. Поскольку определенная доза грязи необходима организму (физиология и грязь термины взаимозаменяемые), перспектива абсолютной чистоты в масштабе всей планеты внушает законное опасение.

Грязные и безмятежные, мы должны были бы держаться общества животных, прозябать подле них в течение еще нескольких тысячелетий, вдыхать запах хлева, а не лабораторий, умирать от болезней, а не от лекарств, вращаться вокруг пустоты и тихо в нее погружаться. Отстраненность, которая должна была бы быть нашим долгом и чаянием, мы подменили событийностью; а ведь всякое событие затрагивает и терзает нас, поскольку нарушает наше равновесие и вредит нашей длительности.

Чем менее вероятным делается наше будущее, тем больше мы предаемся тому, что ведет нас к погибели. Цивилизация – наш наркотик, мы настолько отравлены им, что привязанность к ней представляет из себя феномен привыкания, являя смесь экстаза с отвращением. Такова, какова она есть, она прикончит нас, нет никаких сомнений на этот счет.

Отказаться и освободиться от нее мы не сможем, и сегодня это менее вероятно, чем когда-либо прежде. Кто примчится на помощь, чтобы освободить нас от нее? Антисфен, Эпикур, Хрисипп, считавшие уже слишком сложными античные нравы, – что сказали бы они о наших, и кто из них, будучи вкорененным в современную жизнь, оказался бы обладателем достаточной выдержки, чтобы сохранить в ней свою безмятежность? Во всех отношениях более здоровые и более уравновешенные, чем мы, древние могли бы обойтись без мудрости, однако они ее все же выработали. Нас полностью разоблачает как раз то, что у нас нет ни потребности, ни способности обрести собственную мудрость. Разве не знаменательно то, что первый из наших современников, обожествлявший природу и яростно разоблачавший порочность цивилизованного человека, был полной противоположностью мудреца?

Диагноз нашей болезни поставил безумец, более необычный, более ненормальный, чем все мы, вместе взятые, явный маньяк, предтеча и прообраз наших химер. Не менее знаменательным представляется нам недавнее появление психоанализа – садистского метода, направленного на то, чтобы скорее усилить нашу боль, чем успокоить ее, и странным образом искушенного в искусстве заменять наши простые, бесхитростные недомогания недомоганиями изощренными.

Любая потребность, обращенная к поверхности жизни и скрывающая ее глубину, придает цену тому, что ее не имеет и не может иметь. Цивилизация со всеми своими атрибутами покоится на нашей склонности к ирреальному и бесполезному. Согласись мы сократить наши потребности, свести их лишь к самым необходимым – и она бы рухнула в одночасье. Поэтому, чтобы продлить свое существование, она стремится пробуждать у нас все новые потребности и бесконечно множить их, ибо всеобщая практика атараксии имела бы для нее более тяжкие последствия, чем самая разрушительная война. Добавляя к естественным, неизбежным неудобствам еще и дополнительные, она вынуждает нас страдать вдвойне, множит наши муки и усиливает наши физические недостатки.

Да перестанут нам твердить, что она исцелила нас от страха! На самом деле совершенно очевидна прямая зависимость между увеличением наших потребностей и нарастанием наших страхов. Желания, источник потребностей, порождают у нас постоянное беспокойство, невыносимое, но совсем в ином смысле, чем дрожь, сотрясающая нас в естественном состоянии, в момент возникшей опасности. Мы уже не вздрагиваем время от времени, мы дрожим постоянно. Что же мы выиграли, заменив страх тревогой? И кто стал бы колебаться, выбирая между кратковременной и постоянной, непреходящей, паникой?

Безопасность, которой мы кичимся, скрывает непрекращающееся беспокойство, которое отравляет каждое настоящее и будущее мгновение, делая первые недействительными, а вторые невозможными. Желания смешиваются со страхами, и счастлив тот, кто не испытывает ни того ни другого! Но едва в нас рождается первое, как неукоснительно появляется и второе, соблюдая эту обидную и болезненную последовательность.

Постараемся же выносить жизнь, рассматривать каждое впечатление, которое получаем, как впечатление, навязанное извне, которое нас не затрагивает, и переживать происходящее так, будто оно не имеет к нам никакого отношения… «Ничто из того, что со мной случается, ко мне не относится, это не мое», – говорит наше «Я», когда убеждает себя, что само оно не отсюда, что ошиблось миром и что альтернативой безучастности может быть только ложь.

* * *

Устремленное к внешней видимости, каждое желание, заставляющее нас сделать хотя бы шаг за пределы нашей сущности, приковывает нас к новому предмету и ограничивает наш горизонт. Тем не менее, по мере того как желание обостряется, оно позволяет нам распознать ту болезненную жажду, проявлением которой оно является. Когда оно утрачивает естественность из-за нашего цивилизованного образа жизни, то, становясь нечистым по своей сути, оно расстраивает и загрязняет все, вплоть до нашей субстанции. Порочно все, что примешивается к нашим глубинным императивам, все, что смущает и тревожит нас без необходимости. Даже смех и улыбки порочны. Зато добродетельно все, что побуждает жить вопреки цивилизации, все, что подстрекает сбивать и замедлять ее ход.

Что же касается счастья, если у этого слова вообще есть смысл, то оно состоит в сведении потребностей к минимуму и в стремлении к бездеятельности, в потусторонности, возведенной в принцип. Наше единственное прибежище: отказаться не только от результатов деятельности, но и от самой деятельности, стремиться к непродуктивности, оставить нерастраченной значительную часть нашей энергии и наших возможностей.

Виновные в том, что хотели реализовать себя за пределами своих способностей и достоинств, потерпевшие неудачу из-за излишних усилий, непригодные для создания чего-либо подлинного и завершенного, из-за напряжения ставшие ничтожными, мы кажемся великими в своем изнеможении, в полном истощении ресурсов, мы растрачиваем себя, не принимая в расчет ни свои силы, ни возможности. Отсюда усталость, возросшая от самих усилий, которые мы прилагали, чтобы приучить себя к цивилизации, ко всему тому, что вызвано ее постепенным разложением.

То, что разложение заложено и в самой природе, невозможно отрицать, но оно, без временного ограничения, является злом незапамятным и неизбежным, к которому мы привыкли, как к чему-то обязательному и естественному, тогда как разложение цивилизации – творение наших рук и нашего воображения – особенно тягостно от того, что представляется нам случайным, отмеченным выбором или фантазией, заранее сознаваемой или несознаваемой обреченностью.

Справедливо или нет, но мы полагаем, что это зло могло и не возникнуть и что если бы все зависело только от нас, оно бы и не возникло. И это, в конце концов, делает его в наших глазах еще более отвратительным, чем оно есть. Мы безутешны оттого, что вынуждены его сносить и сталкиваться со всевозможными тяготами, которые из него вытекают, в то время как могли бы удовлетворяться неприятностями куда более тяжкими, но в конечном счете более сносными, из тех, что уготованы нам природой.

Если бы мы были в состоянии вырваться из власти желаний, мы освободились бы и от ударов судьбы, будучи выше других существ, вещей и самих себя, не желая больше единения с этим миром, пожертвовав своей человеческой особостью, мы обрели бы свободу, неизбежно ведущую к анонимности и самоотречению. «Я никто, я победил свое имя!» – восклицает тот, кто, не желая больше унижаться и оставлять следы, пытается вести себя в соответствии с советом Эпикура: «Скрывай свою жизнь».

Мы без конца возвращаемся к мудрецам древности, как только речь заходит об умении жить, секрет которого утрачен за две тысячи лет сверхъестественного и конвульсивного милосердия. Мы возвращаемся к ним, к их уравновешенности и приветливости, едва спадает с нас исступление, которое привило нам христианство. Любопытство, которое они в нас порождают, соответствует отступлению нервной горячки и переходу к выздоровлению. И еще мы возвращаемся к ним потому, что расстояние, отделяющее их от мира, оказывается протяженнее самого мира, и они предлагают нам такую форму отрешенности, какую мы напрасно искали бы у святых.

Превращая нас в фанатиков, христианство помимо своей воли готовило нас к тому, чтобы мы разродились цивилизацией, жертвой которой оно само и стало: не благодаря ли ему у нас появилось слишком много потребностей и слишком много запросов? Эти запросы и потребности, сугубо внутренние поначалу, стали видоизменяться и обращаться к внешней среде, а рвение, порождавшее столько внезапно невостребованных молитв, не имея возможности ни исчезнуть куда-нибудь, ни остаться без употребления, оказалось вынужденным перейти на службу новым богам, творя при этом символы, согласовывающиеся с их ничтожеством.

В результате мы получили подделку бесконечности, получили абсолют без метафизического измерения и за отсутствием экстаза получили скорость. Эта громыхающая железная громада, олицетворение нашей непоседливости, и призраки, которые ею управляют, это шествие машин, эта процессия одержимых! Куда их влечет, что они ищут? Какой ветер безумия гонит их? Всякий раз, когда я решаю отпустить им их грехи и у меня возникают сомнения насчет законности отвращения и ужаса, которые они мне внушают, мне достаточно бывает вспомнить сельские дороги в воскресный день, и зрелище этой моторизованной нечисти укрепляет меня в моих чувствах. Пешочком уже не походишь, пешеход среди этих паралитиков за рулем выглядит недоумком или изгоем: скоро, наверное, он будет казаться монстром. Нет больше контакта с землей, все, что с ней связано, стало для нас чуждым и непостижимым. Утратив всякие корни, а помимо этого и способность переносить пыль и грязь, мы порвали не только с внутренней сущностью вещей, но даже и с их внешней оболочкой. Цивилизация на этой стадии развития могла бы