Но мне тут же приходит в голову, что Джеймс Уайтхаус тоже рассчитывал на абсолютную безопасность в стенах куда более надежных и аристократических – палаты общин, на верхушке политического истеблишмента, занятый разработкой и проведением через парламент ни много ни мало законов страны. Я думала о неприкосновенности, которую обеспечивала Уайтхаусу должность, и о том, что с него наконец удастся сорвать маску и посадить его с помощью тех самых законов, которые принимали он сам и его предшественники. Министерский статус не уберег его от скамьи подсудимых в Олд-Бейли: Уайтхаус привлечен к ответственности наравне с уголовниками, нарушившими одно из самых серьезных табу, установленных обществом, наравне с убийцами, педофилами и насильниками.
Я думаю о том, что правосудие не всегда свершается. В недавнем отчете прокуратуры прямо сказано: в трех четвертях дел возникают проблемы с обеспечением доказательств. Главный вопрос – все ли улики, необходимые для отправления правосудия, собраны, вся ли информация, которая может сыграть на руку защите или подорвать позицию обвинения, в наличии, не вскроется ли с запозданием что-то в ходе процесса?
Работники системы уголовного правосудия могут назвать не одно дело, развалившееся в суде по причине того, что главный свидетель, как слишком поздно выяснялось, дает противоречивые показания или не так надежен, как казалось. Иногда вдруг появляется новая информация (порой из социальных сетей), которая идет вразрез с версией гособвинения. Все мы боимся неожиданностей со свидетельского места, связанных с тем, что следователь и гособвинитель не имели времени ознакомиться с показаниями и приобщили к делу непроверенные материалы. Потенциальные доказательства пересылаются почтой или с нарочным, поэтому материалы теряются, задерживаются на почте, забываются курьером. Судебные ошибки случаются и из-за спешки, когда кто-то пытается ускорить ход разбирательства.
Но это палка о двух концах. В случае проблем с обеспечением доказательств иск может вообще быть отклонен до начала фактического разбирательства, и заведомо виновные уйдут от наказания через лазейку в законе. Мне кажется, я не выдержу, если что-нибудь подобное случится на процессе Уайтхауса. Если и есть крупица сомнения в обоснованности иска Оливии Литтон – она признала, что сама вошла в лифт с Джеймсом Уайтхаусом, сама целовала его и вначале ей все даже нравилось, в ее пользу свидетельствуют кровоподтек на груди, явно насильно содранные колготки, трусики с порванной резинкой и брошенная Уайтхаусом фраза, еще более оскорбительная из-за презрительной интонации.
Я так и слышу его вкрадчивый шепот, который мог бы даже показаться нежным, если бы в тот момент Уайтхаус не был далек от нежности как никогда: «Нечего было передо мной бедрами вертеть». Я уверена, я просто знаю, что он сказал это в лифте. Такие вещи не придумывают.
К тому же именно эти слова он сказал мне.
Мы встретились в моей квартире на Эрлс-Корт. Эли редко сюда приезжает: добираться из Чизвика нелегко, хоть я и живу в ближайшей к ней части Лондона. Я не голодна, но все же купила салатов в «Маркс и Спенсер». Желудок сжимается от тревоги, к горлу подступает желчь вместо приступов острого голода, которые я всегда ощущаю около восьми. Я наливаю себе большой бокал вина и смотрю, как белые пики пены льнут к стеклу. Вино холодное, а на вкус просто нектар – ароматный сансер. Жадно отпив глоток, я усаживаюсь на краешек кожаного кресла. Кожа блестит, потому что, как и вся моя мебель, это кресло относительно новое – не с историей, как я хотела, чтобы благородная потертость намекала на солидную родословную. К тому же оно слишком мягкое – мне трудно в нем расслабиться.
А может, я не могу избавиться от напряжения из-за сознания, что поступаю неправильно? По крайней мере, с позиции профессиональной этики. Я знала это, еще когда Брайан подал мне документы по делу, любовное послание без розовой ленточки, с надписью «Государство против Уайтхауса» на папке.
В самом начале процесса обвинение обязано раскрыть информацию, опровергающую основания для иска или способную помочь защите, и поступать так вплоть до вынесения вердикта. Надо ли говорить, что поддерживать обвинение против давнего знакомого, пусть он и не помнит о вашем знакомстве, – это злоупотребление служебным положением. А если вы к тому же не забыли, что он вас изнасиловал… В общем, вы понимаете, чем это пахнет.
Коллегия адвокатов, которая может лишить барристера мантии, не прописывает прямо, что мы не имеем права поддерживать обвинение в случае личного знакомства с обвиняемым – видимо, считая такую оговорку излишней, но предъявляет абсолютно четкие требования к нашей работе: мы не только должны вершить правосудие, но и делать это в соответствии с законом. Умолчав о знакомстве с подсудимым, я трижды нарушила профессиональный кодекс: пренебрегла своим долгом перед судом в части отправления правосудия, не проявила честности и принципиальности, ну и, наконец, мой поступок подрывает репутацию нашей профессии в глазах общества. Подозреваю, что все это произведет на адвокатскую коллегию весьма невыгодное впечатление.
Меня затрясло. Буквально. Неконтролируемая дрожь охватила меня второй раз в жизни – первый случился, когда я скребла себя ногтями в ванной в Оксфорде. Это был дистиллят настоящего страха. Приступ продолжался минут пять. Бокал с вином дрожал в руке, пока мне не удалось поставить его на стол, сильно звякнув ножкой и едва не разбив. Колени стучали друг о друга, хотя я сжимала их, пересиливая страх. Я велела себе дышать глубоко и успокоиться. То, чего я страшусь больше всего – предательства, разоблачения, – не случится, потому что Эли меня любит. Она поймет. Я смогу ее убедить, я же отлично умею убеждать. Да и в любом случае она не дура. Постепенно дыхание у меня выровнялось. Эли поймет. Иначе и быть не может.
Да, я обязана была сказать, что знаю Уайтхауса – вернее, знала. Я обязана была добровольно передать дело коллеге и надеяться, что он станет поддерживать обвинение не менее ревностно, чем я. Однако при данных обстоятельствах я не смогла этого сделать. Не смогла отойти в сторону, передоверить другому нечто столь важное. Когда речь идет об изнасиловании любовницы, пусть и бывшей, шансы добиться осуждения малы, и я не могу рисковать, не надавив незаметно пальцем на чашу весов Фемиды. Я не верю, что кто-то станет заниматься этим делом так же горячо и беззаветно, как я.
Потому что меня заботит соблюдение естественного права. Я за торжество справедливости. Я хочу заставить кое-кого ответить за преступление, совершенное больше двадцати лет назад, и сделать все, чтобы у него больше никогда не было возможности это повторить. У меня есть и более эгоистичный мотив: из-за этого человека я пережила боль и отвращение к себе, мои права были грубо попраны, я навсегда осталась униженной, отчаявшейся, непоправимо изменившейся. Я верила, что он остановится, если я его попрошу, но эта вера разлетелась вдребезги, как тонкий винный бокал о средневековую брусчатку. Я до сих пор не могу никому довериться, открыться до конца. Я не хочу, чтобы Уайтхаус избежал наказания за то, что сделал с Оливией, и имел возможность совершать подобное в будущем с другими женщинами. Но еще я не хочу, чтобы он ушел от ответственности за то, что сделал со мной.
Эли вошла с раскрасневшимися щеками, слегка растрепанная. Румянец появился либо оттого, что она бежала ко мне от метро, либо, что вероятнее, от волнения перед важным разговором.
Я хотела ее поцеловать, но она уклонилась, нагнулась, чтобы поставить сумку, стянула пальто и отвернулась, вешая его на крючок. Против обыкновения, Эли молчала. Обычно во время наших встреч она трещит без умолку, потому что мы обе ограничены временем и стараемся втиснуть как можно больше новостей в выкроенные два-три часа. Молчание – роскошь, которая приходит с ежедневной близостью, но даже когда мы каждый день виделись в общежитии и недолго снимали одну квартиру, мы никогда не молчали, тем более подчеркнуто сухо. Мы обе были слишком заняты, к тому же Эли экстраверт по натуре, а я очень любила ее компанию.
Эли смотрит на меня холодно, и это необычно, потому что она – самая преданная подруга на свете, пусть в последнее время мы и видимся реже. Однако в ее больших голубых глазах читается обида – и огорчение.
«Бальзам прекраснодушия», в отсутствии которого Алистер с такой горечью меня обвинял, у Эли в крови. Я ищу в ее глазах сочувствие, ведь она – воплощенное сердоболие. Я улыбаюсь, но улыбка у меня получается нервной. В ней нет и следа уверенности, которой я отличаюсь в суде. Эли опускает глаза, сжав губы, и не улыбается в ответ.
– Хочешь вина? – Алкоголь всегда облегчал самые сложные разговоры – например, когда я призналась, что ухожу от Алистера, или когда мы впервые встретились после моего перевода из Оксфорда.
Это случилось через полтора года, и я уже была не Холли, а Кейт. Помнится, Эли была потрясена переменой во мне. Я вся состояла из острых углов: локти, коленки – и скулы под осветленными, выпрямленными волосами. В пабе Эли меня не узнала, и мы замаскировали взаимную неловкость и замешательство, заказав водки с апельсиновым соком. От крепкого спиртного языки сразу развязались.
– Еще? – спросила тогда Эли.
– А почему бы и нет? – отозвалась я, и мы быстро уговорили шесть порций.
Ковер кружился и вставал на дыбы, прокуренная комната норовила куда-то провалиться. Спотыкаясь, мы вышли из бара в холодный декабрьский вечер, игнорируя улюлюканье и свист, раздавшиеся нам вслед, и хохотали с самозабвением молодых женщин, уклонившихся от непрошеного мужского внимания.
– Отчего же нет, – отозвалась сейчас Эли с наигранным безразличием и присела на край дивана, положив руки на колени и плотно переплетя пальцы.
Я щедро налила ей золотистого сансера. Эли посмотрела на бокал, подняла его и сделала глоток. Распробовав вино, она заметно расслабилась, и вот уже передо мной всего лишь мрачная, а не ледяная Эли. Я сижу в кресле сбоку от нее и жду, когда она заговорит.