И все-таки Андерсен был готов мириться с житейскими неурядицами, если бы к ним не добавлялось психологическое давление со стороны ректора, упрекавшего его в полной бездарности и обвинявшего в интеллектуальном зазнайстве. Ему вторила госпожа Хенриетта Вульф, жена командор-капитана, в своих эпистолярных порицаниях по-матерински костерившая Андерсена за те же грехи, но не так уж несправедливо писавшая еще 15 ноября 1823 года:
«Природа наделила Вас здравым умом, но ребенком Вы росли без призора, когда же достигли возраста, в котором могли проявить свои природные способности, и люди нашли, что жаль дать погибнуть тому хорошему, что есть в Вас, и они стали хвалить Вас и даже кое-что для Вас сделали, Вы составили себе — не скажу слишком высокое, но слишком выспренное представление о своих способностях и дарованиях. Между тем Ваши стихи однообразны, идеи и образы беспрестанно повторяются, а если Вы забираетесь в высшие сферы, то — простите матери, я ведь говорю с Вами сейчас как мать, — Вы впадаете в выспренность и ложный пафос. Талант Ваш сказывается только в юмористических стихах и прозе, и это нахожу не я одна, но многие, с кем я говорила по этому поводу. Вообще, милый Андерсен, пожалуйста, не воображайте себя ни Эленшлегером, ни Вальтером Скоттом, ни Шекспиром, ни Гёте, ни Шиллером и никогда не спрашивайте, по стопам которого из них Вам лучше идти. Ни одним из них Вам не быть! Такое чересчур смелое и тщетное стремление легко может совсем погубить те добрые, здоровые зачатки, которые есть в Вас и которые обещают, что из Вас выйдет полезный и дельный человек»[75].
Но Андерсен не желал становиться всего только «полезным и дельным человеком», как настаивали на том и госпожа Хенриетта Вульф, и Йонас Коллин, и, в конце концов, даже сам Симон Мейслинг. Легко представить себе, с какой горечью он читал повторения материнских наставлений госпожи Вульф, с которыми она опять обращалась к нему в письме от 4 января 1827 года:
«Да, пора Вам возбуждать к себе не одно участие, но и уважение. Ваша поэзия, а также и проза — однообразное нытье. Будьте человеком, сильным и духом и телом! Не думайте постоянно о себе самом — это вредит и духу, и телу, — а прежде всего не говорите так много о себе и не выступайте так часто в качестве певца или декламатора, вообще умерьте свой пыл. Позвольте мне сказать Вам, что Вы плохо читаете по-немецки, а еще хуже по-датски, что Вы и читаете и декламируете аффектированно, тогда как воображаете, что читаете с чувством и воображением. Приходится быть настолько жестокой, чтобы сказать Вам: все смеются над Вами, а Вы не замечаете!»[76]
Следует признать, что с точки зрения житейской госпожа Хенриетта Вульф была абсолютно права и от всей души хотела Андерсену только добра. В ответ на его жалобы и стенания в другом письме от 8 марта 1827 года она писала ему:
«…все это только последствия того, что Вы вечно носитесь с самим собой, со своим великим „я“, воображаете себя будущим гением. Милый мой, должны же Вы понимать, что эти мечты несбыточны, что Вы на ложной дороге. Ну вдруг бы я вообразила себя императрицей Бразильской, неужели бы я, увидев всю тщетность моих попыток уверить в этом окружающих, не образумилась бы наконец и не сказала самой себе: „Ты — госпожа Вульф, исполняй свой долг и не дурачься!“ И неужели я не согласилась бы, что „лучше хорошо выполнять маленькую роль в жизни, нежели плохо большую“ только потому, что я сама забрала себе в голову этот вздор?»[77]
И верно, Андерсен никогда бы не стал великим писателем, если бы последовал советам госпожи Вульф. Но он стал им, отчасти потому — что им не последовал. Хотя в январе 1827 года он пребывал в глубоком отчаянии. Мейслинг внушал ему мысль не только о незначительности его таланта, но и о его полном ничтожестве, и отчасти ему это удавалось. Как сообщает Андерсен в автобиографических записках, он хотел тогда умереть: «С этой мыслью я ложился спать по вечерам, с ней просыпался утром». Возможно, под влиянием этих настроений он пишет крайне эмоциональное стихотворение «Умирающее дитя»:
Как устал я, мама, если бы ты знала!
Сладко я уснул бы на груди твоей…
Ты не будешь плакать? Обещай сначала,
Чтоб слезою щечки не обжечь моей.
Здесь такая стужа, ветер воет где-то…
Но зато как славно, как тепло во сне!
Чуть закрою глазки — света сколько, света,
И гурьбой слетают ангелы ко мне.
Ты их видишь?.. Мама, музыка над нами!
Слышишь? Ах, как чудно!.. Вот он, мама, вот
У кроватки — ангел с белыми крылами…
Боженька ведь крылья ангелам дает?..
Все цветные круги… Это осыпает
Нас цветами ангел; мамочка, взгляни!
А у деток разве крыльев не бывает?
Или уж в могилке вырастут они?
Для чего ты ручки сжала мне так больно
И ко мне прильнула мокрою щекой?
Весь горю я, мама… Милая, довольно!
Я бы не расстался никогда с тобой…
Но уж только, мама, ты не плачь — смотри же!
Ах, устал я очень!.. Шум какой-то, звон…
В глазках потемнело… Ангел здесь… все ближе…
Кто меня целует? Мама, это он![78]
Над чрезмерным мелодраматизмом этих стихов (перевод на русский достаточно адекватен) всласть посмеялись и Шарлотта Эленшлегер, и новая поклонница таланта Андерсена младшая Хенриетта Вульф, дочь его покровителей Вульфов, ставшая впоследствии самым верным другом поэта. Тем не менее стихотворение, впервые напечатанное вместе с параллельным текстом на немецком языке, скоро приобрело популярность и было напечатано в переводах на несколько языков, в том числе и в России (в 1856–1901 годах оно было напечатано в семи различных изданиях)[79]. Андерсен осмелился вставить его в письмо Йонасу Коллину, оправдывая нарушение запрета на творчество тем, что стихотворение «вылилось само собой» всего за несколько минут и написать его труда не составило. Из чувства долга он также показал его Мейслингу, который, вызывая своего ученика в ректорский кабинет, часто называл его «ослом» и «бездарью».
«Поверьте мне, — передает его слова Андерсен, — если б в вас была хоть малюсенькая искорка таланта, я бы не мог не разглядеть ее, я ведь сам пишу и знаю, что это такое. Но вы демонстрируете всего лишь полный разброд мыслей, глупость и сумасбродство! Если б вы обладали поэтическим даром, видит Бог, я поощрил бы вас, простил бы вам, что вы полный осел во всех школьных предметах и в грамматике, но вами движет идея фикс, которая доведет вас до сумасшедшего дома»[80].
В письмах 1826–1827 годов Андерсен не раз жалуется Коллину на ректора, не забывая всякий раз подчеркнуть, что Мейслинг, при всей его грубости, желает ему только добра. Более того, в 1826 году он пишет ректору письмо, в котором объясняет особенности своего поведения и просит о понимании и снисхождении. Описав в самых жалостливых словах свое положение бедного мальчика из народа и свои мытарства в Копенгагене, Ханс Кристиан продолжает:
«Вы задаете мне вопрос — и кровь тотчас приливает мне в голову, из страха ошибиться я отвечаю невпопад, после чего мною овладевает отчаяние: „Из меня ничего не выйдет! Пропащий я человек!“ — и тогда я уж вовсе молчу как убитый. Вы сказали на днях, что я никогда еще не учился так дурно, как теперь, но Бог свидетель, это не от недостатка прилежания. Нет, это все мое отчаяние, недостаток бодрости духа и спокойствия. Наверное, я должен бросить учение, которое мне не дается, но за что же тогда я возьмусь? У кого найду сочувствие и интерес ко мне, если я оттолкну от себя самое высшее — образование? Мне стыдно будет показаться на глаза людям, которые желали мне добра и ожидали от меня только хорошего. Совесть не упрекает меня в лености; я делал, что мог, и виною всему только моя бестолковость и беспокойный нрав. Мое заветнейшее желание продолжать учение, оставаться на той же дороге, на которую поставили меня Провидение и добрые люди. Окажется это невозможным — я буду бесконечно несчастен. Господи! Что же тогда будет со мной! Я ведь не буду тогда годен ни на что! Эта мысль убивает меня. Лучше мне было не родиться»[81].
Но увещевания не действуют, и отношения ученика и учителя становятся невыносимыми. Всякий раз после очередной стычки Андерсен теряет уверенность в себе и начинает сомневаться в своих способностях. Тогда, может быть, ему лучше вообще оставить гимназию и поступить куда-нибудь конторским служащим? Уехать, например, в датскую Вест-Индию[82], где письмоводители наверняка нужны?
Коллин писал ему в письме от 19 августа 1826 года:
«Будьте благоразумны и успокойтесь, Андерсен! Принимайте вещи такими, каковы они есть на самом деле, а не такими, какими Вы их воображаете. Неприятности на дорогах жизни непременно встречаются, но отсюда не следует, что с них надо сворачивать. И особенно с дороги образования. Ее надо пройти до конца. Письменное суждение о Вас, которое ректор довел до моего сведения, чрезвычайно благоприятно, и потому Вам не следует терять головы или стойкости, когда он разговаривает с Вами серьезным и строгим тоном; он ведь Ваш непосредственный начальник, и Вы должны его слушаться. Всего наилучшего!»[83]
Коллин, по-видимому, не понимал остроты положения, в котором оказался или, вернее, в которое позволил себя вовлечь его подопечный. Чиновник просто не верил словам Андерсена, объясняя их его преувеличенной экзальтированностью. И то сказать! В своих докладах Коллину Мейслинг почти всегда своего ученика хвалил! Впрочем, он не мог поступить иначе. Хороший воспитатель не расписывается в своей некомпетентности!