Андреевский флаг — страница 10 из 26

…И снова они петляли по аллеям. Замедляя шаг, парочка остановилась у прозрачного ручья. Было душно, и они испили воды. По лицам катились бриллиантовые капли, глаза смеялись. Он поманил ее к себе и весело сказал:

– Бедный бережет обувь, богатый – ноги. Давай, не бойся! – Капитан протянул руку, и когда она подала свою, то заметила в его глазах какой-то особенный блеск. Заметила, пожалуй, впервые, и то, какими яркими, почти синими кажутся его светлые глаза на фоне загорелого лица.

Они перескочили через ручей, и Мария задала вопрос, давно не дававший ей покоя:

– А правда, что государь наш ростом с каланчу? – спросила она, стараясь заглянуть ему в глаза.

– Как, ты ни разу не видала Его Величество? Он же был у вас!

– Лишь однажды… но я, как на грех, была у тетки в Рязани…

Григорий потер лоб, словно что-то вспоминая, и, глядя сверху вниз Марии в лицо, вдруг улыбнулся простой улыбкой, расщепляя углы глаз на множество тонких морщинок:

– Да, государь наш высок[38], на зависть многим. Облик его поражает. Я ему буду, как ты мне – по плечо.

– И правда, что он силен, как Ахиллес[39]?

– И это правда, государь Петр Алексеевич разгибает руками подкову и цепь рвет, ровно та из голой пеньки[40].

– И ты сие видел? – Мария округлила глаза.

– Я – нет. А вот саксонский курфюрст Август Второй, оного ляхи избрали своим королем, – видел. Он, говорят, тоже силы неимоверной… коня на плечах поднять может!

– А Карл, шведский король?

– Тот очень молод[41], жидковат он будет против государя Петра Алексеевича, зато духом силен, как дьявол… Недаром вся Европа от него дрожит! Ан нашего государя чужой славой не запугаешь. Он сам кого хошь в полынью окунет и на печь посадит. Государь человек замечательный. Редкий, необычайный. Манеры его отнюдь не царские: походка стремительна, движения резки, глас громовой. В делах терпеть не может медлительности; не выносит пышных и долгих царских приемов и выездов. Ход его жизни скор, как и мысль. Того же он строго требует и от других.

– А что ценит в людях? – Интерес Машеньки, казалось, лишь нарастал.

Григорий изломил бровь, с удивлением посмотрел на невесту, словно сказал: «Тебе и впрямь интересно? Не шутишь?» Однако на поверку с охотой продолжил:

– В людях государь перво-наперво ценит ум и деловые качества. Я и сам глазам поверить не мог, ан потом свыкся. Среди его приближенных изрядно людей простых, не знатных родом, но вельми талантливых. Взять хоть Меншикова – сын дворового конюха, а гляди-ка, куда выбился! Да мне не в зазор. – Григорий раскурил шкиперскую трубку и, столкнувшись с Марией взглядом, порозовел в скулах; губы его тронула сокрытая до поры усмешка. Затянувшись, он вместе с табачным дымом выдал: – Первостепенно дело. Согласен я с государем. Он ведь и сам работал с простыми мастеровыми на верфях, сиживал за одним столом с купцами и матросами, едал из одного котла с солдатами, бывал на свадьбах простых горожан… и надо сказать: нос не воротил, губ не кривил, лишь бы толк был от сих знакомств. Я слышал как-то от одного пруссака… тот так отзывался о русском царе: «Он сам вполне солдат и знает, что требуется от барабанщика, равно как и от генерала. Кроме того, он инженер, пушкарь… кораблестроитель, токарь, оружейный мастер, кузнец». И это не все, душа моя. – Григорий вновь погрузился в сизые клубы дыма, а когда отмахнул их перчаткой, весело подмигнул: – Наш Петр Алексеич четырнадцать ремесел знает! Трудолюбив, как черт, и любознателен. Его быстрый ум легко постигает все важное и хорошее во всех науках и искусствах, коим он останется предан до конца дней своих, так-то!

Помолчали. Лунев прокурил табак, выбил о низкий каблук ботфорта трубку. Ветер шуршал над их головами, переворачивая зеленые резные листья клена. На краткий миг пропало солнце, съеденное кудлатой сине-свинцовой тучей, и на графский парк, на дом, на жениха и невесту, на бело-желтые розетки и чашечки цветов опрокинулась, клубясь и уплывая, прохладная мышастая тень. Откуда-то из-за дальних берез налетел ветер; струящийся между рябой листвой, он затрепал у розовых щечек, на шее растрепанные локоны, завитки смуглого пуха.

– Гриша? – придушенно окликнула Мария, срывая сиреневый колокольчик.

– Что?

– А матушка моя говорит… – Она заговорщицки понизила голос, дрогнула ноздрями. – Наш государь… черту служит. Они с сестрами называют его злодеем и мужем кровавым…

– Мария! – Его запальчивый голос обжег слух. Встретились глазами. Григорий потемнел взором. – Ты матушку свою, Евдокию Васильевну… остереги от сих заявлений! Как бы в полымя опалы… через свой язык не попасть! Царь весел и добр, да скор на расправу. За такие речи дорога одна – в Сибирь…

…Оба подавили поднявшееся в них тяжелое и смутное чувство тревоги, пошли молча, но вскоре Мария замедлила шаги. Она не оглядывалась по сторонам, но чувствовала угрюмую враждебность такого знакомого и родного с детства старого парка.

На повороте Григорий снова обеспокоенно посмотрел ей в глаза. Машенька хотела что-то сказать, но на ресницах внезапно нависли росинки слез; жалко дрогнули губы.

Она, судорожно сглотнув, шепнула:

– Боюсь.

– Чего? – Он живо глянул по сторонам. По молчаливому, ветвистому парку разливался гречишным медом теплый вечер; от медных стволов, освещенных закатным солнцем, – тяжелые длинные тени. В прогретых травах мирный стрекот и гуд неутомимых кузнечиков и полосатых пчел. – Душа моя, Бог с тобой. Пригрезилось что?

Щеки Машеньки побледнели, губы стали багряными, как кровь, зрачки незаметно расширились, затемнив глаза, и она едва слышно прошептала:

– Война… Мне страшно… За тебя боюсь, за наше счастье… А ты? Тебе не страшно?

Он потер ладонью переносье, развилку бровей, ответил с натянутой улыбкой:

– Живы будем – не помрем. Так уж мир устроен, не нам его менять, дорогая. Любовь и разлука во время войны – родные сестры. В лучшее надо верить, радость моя.

Лунев замолчал. Она, испуганная этим молчанием еще пуще, тайком посмотрела на его твердый профиль: прямой нос, упрямый подбородок, покрытые серой тенью глаза, в которых уже тлел далекий и чужой рассвет грядущего дня.

* * *

– Гриша! – Мария сорвала с себя маску сдержанности, чувства хлынули наружу бурлящим потоком: она целовала его лицо, прижимала к себе, точно боялась потерять, словно хотела навек вобрать в память любимые черты; в сбивчатые паузы заполошно шептала нежные, пропитанные тревогой и страхом слова, и дрожь ее ощущали его руки.

– Господи, прости дуру!.. Но у меня… у меня… дурное предчувствие… Не уезжай! Слышишь?! Оставайся у нас. Подай прошение об отставке… Батюшка премного поможет. Он устроит… он пособит! Гришенька, родненький! Умоляю, не оставляй меня! Отчего молчишь? Пророни хоть слово!

Лунев сдвинул брови, пытливо всмотрелся в бледное мокрое лицо.

– Вздор! Бабий вздор! Глупая, успокойся! – жестко и прямо обрубил он; рука твердо легла на золоченый эфес шпаги. – Ты сама послушай себя… О чем глаголешь? К чему призываешь? Кого?! Нет, не годится! Что ж я – государев слуга, наукам военным обученный… долг свой и клятву верности должен забыть? И сие в годину, когда швед нам грозится смертью и гибелью? Дудки, Марья Ивановна! Краше пулю в лоб. Честь одна, как и жизнь. Худо, худо вы изучали «Всеобщую историю» Пуфендорфа[42], что батюшка вам исправил. Не страницы, видно, трудились читать. Картинками забавлялись больше. А как же Спарта? Благородный царь Леонид[43]? Как же триста его героев, коими мы так с тобой восхищались?! Ужли я только в книгах о чести и долге должен читать, сидя под твоей юбкой?

– Гриша-а!

– Не терзай ты меня боле! Даже не думай! Слезы из меня не выжмешь, а зерцало любви нашей можешь разбить.

…Они присели под разлапистым дубом; у ног их шелестела, шепталась зеленая трава. Мария закрыла лицо ладонями. Суровая отповедь обожгла душу. Крепким, рассчитанным ударом упала обида.

Кусая с досады ус, Григорий сбоку поглядел на любимую; она сидела, не изменив положения, только убрала ладони от раскрасневшихся глаз. В тонких пальцах качался сорванный колокольчик.

– Прости… Не хотел я. – Он не решился тронуть ее плечо. Его расстроенный взгляд предательски цеплялся за стиснутую корсетом полуобнаженную грудь, скользил вверх по шее… Под прозрачной тонкой кожей чувствовалось едва уловимое пульсирование крови в голубоватых жилках; глаза под опущенными веками были окружены густой стражей длинных черных ресниц. Янтарно-розовые отсветы вечера лежали на кротко приоткрытых губах, на точеных ноздрях, трепетно и обиженно вздрагивавших в лад дыханию.

Григорий беспокойно хрустнул пальцами: «Дурак, нашел с кем копья ломать…» Он снова коротко, с болью взглянул на суженую. Сердце сжалось и будто замерло.

Печать небесной чистоты лежала на этом нежном, влекущем лице, и в то же время веяло от него отчаянием и скорбью. «Мой грустный ангел… растроганный, любящий и уставший, присевший отдохнуть от огорчений. Бог мой, да она совсем дитя… – Лунев усмехнулся в кулак. – Что тут прикажешь, одно слово: барышня…»

– Ах, будет тебе, право, дуться… тень на плетень наводить! – Он весь извелся от ее молчания. Для него было невозможно не смотреть на нее… Григорий, всегда умевший в трудную минуту принимать волевые решения, сейчас ловил себя на мысли, что как мальчишка пьянел от муки, терял рассудок, не в силах оторвать глаз от любимой. Быть снова рядом, прикасаться, ласкать ее – только одно это всепоглощающее желанье захлестнуло его. – Любимая… разве не слышишь? Только взгляни на меня, и я уйду… Завтра дорога… Не след так прощаться. Бог знает, быть может… в последний раз видимся, и мне уж скоро суждено накормить воронов своим телом.