Андреевский флаг — страница 23 из 26

…Внутри у Афанасия все стянулось в тошнотворный узел: рядом с их шюпкой на воду упала опаленная огнем обложка Библии.

– Отец Киприян!.. – Крыков сцепил пальцы в замок. – Да живее вы, злыдни! Жарь, мать вашу-у!!

Новое ядро с жутким гулом пролетело над головами русских и разбило тяжелую волну в нескольких саженях перед носом шлюпки…

Лейтенант Юхан Пломгрен искусал в кровь губы; держа обнаженную шпагу в руке, метался он по пушечным палубам, кричал в уши оглохшим дечным унтер-офицерам:

– Мерзавцы, картечь! По шлюпкам – картечь! Убью, идиоты!!

Но было поздно: влажно заблистали лопасти весел; русские затабанили ход шлюпок, днища загремели о прибрежную гальку.

Глава 10

…На затылке, где пуля стесала полоску кожи, боль извивалась червем, и Луневу пришлось остановиться, чтобы перевести дух. Он присел, поставив фонарь на ящик, ощупал рану. Затылок, шея и воротник были маслянистыми и липкими от крови.

Сейчас он находился на средней палубе, но стоило торопиться; обвалившийся румпель[118] и палубный настил капитанской каюты запруживали проход, не давая возможности добраться до трапа, ведущего вниз.

– Черт! – Григорий с болезненной гримасой поднялся, подцепил фонарь. «Придется пробираться в сторону якорного битенга[119], к другому спуску». Ноги захлюпали по жиже. Вода медленно прибывала. Он поднял фонарь выше. По брусу, тянущемуся вдоль переборки, на уровне его головы кралось несколько мокрых крыс. Попав в луч света, они замерли, угрожающе сверкая красными бусинами глаз. Инстинкт гнал их из трюмов наверх. Капитан слышал мерзкий писк и сырое шуршание – хвостатые твари, всполошенные его появлением, смыкались за спиной.

Он прошел еще саженей тридцать, перешагивая через вывернутые ударами волн сосновые бимсы. Журчание воды и звон капели. Григорий направил свет на разверстую крышку люка – до нее было еще футов десять. Обойдя бухту каната и набрякшие влагой мешки с мукой, он сильнее вытянул перед собой руку. Слабый желтушный свет фонаря бросал золотые заплаты на плотную ткань темноты. Наконец он разглядел трап, ведущий как в галерею для ремонта обшивки, так и в трюм, через который можно было добраться до крюйт-камеры[120].

Ботфорты вступили на скользкие ступени, разогнав крыс, когда он почувствовал за своей спиной холод. Ощущение, что за ним кто-то следит, становилось невыносимым. Вытащив из-за пояса мушкет, Григорий огляделся. Нет, он никого не увидел, но слух – Лунев мог поклясться – ловил сгущающийся шорох за пределами освещенного круга, будто свет фонаря не давал чьим-то рукам протянуть пальцы к его горлу. «Чертовы нервы…» По спине пробежала неприятная волна дрожи, но в это же время он услышал приглушенный залп, сделанный со «Святой Бригитты».

«Господи, помоги мне!»

Черный провал люка скрыл Григория.

В трюме воды было не менее четырех футов. Мокрый по грудь, с едва тлеющим фонарем, он наконец добрался до порохового склада. Успокаивало одно: просмоленные бочки стояли в несколько ярусов, так, что верхние ряды были еще сухими.

– Вот и на месте!.. Вот он – мой перекресток семи дорог… – Он с облегчением сунул мушкет за пояс. Нервный хохот вырвался из груди. – А вот и я. Да, Гришка… отучать тебя по погребам лазать, похоже, так же глупо, как пытаться отучить собаку выкусывать блох.

По телу расползлась каменная усталость, веки наливались свинцом. Он бросил на полку потухший пальник, раскурил трубку и вдруг зло, нервно, почти враждебно спросил себя:

– Какого черта?! Зачем ты здесь, знаешь?

И сам же ответил, задерживая взгляд на двух верхних ярусах бочек:

– Знаю! Потому и здесь.

…Григорий уселся на крышку пороховой бочки, свесивши насквозь промоченные ноги в ботфортах; крохотный лепесток пламени масляного фонаря подрагивал в его расширенных зрачках. В эти сотканные из оголенных нервов минуты – мысли разбегались, душа мучительно просила ответов, исповеди… В памяти вдруг ярким пятном промелькнуло лицо судового священника… Лунев жадно затянулся трубочным табаком. Ему привиделось, будто из сырого мрака трюма проступила полная фигура отца Киприяна. В жухлом свете фонаря вырисовывалась поповская скуфья, мрачно надвинутая на брови…

* * *

– Ну и блажной же вы, преподобный. – Григорий перекрестился, кивнул попу. – С неба вас, что ли, ангелы спустили, святой отец? Вы-то зачем здесь?

– Пути Господни неисповедимы. А ты разве не рад? Не твоя ли душа ответов просила? – Батюшка призрачным пятном задержался у опрокинутых ящиков; хлипкий свет фонаря размывал и туманил его очертания; все реальные предметы будто отступили в тень, в глубину.

Капитан заинтересованно посмотрел на попа, сердито вытиравшего вспотевшее лицо.

– Вы что?.. Тоже решили спасти людей? Жизнью пожертвовать?

– Я просто следую заповедям Христа… – Отец Киприян огладил ладонью наперсный крест. – А вот ты, чадо, похоже, все без Божьего благословения дорогу торишь.

– Отчего же? – с озлобленной удалью усмехнулся Лунев и оживил заскучавшую трубку. – Я тоже следую заповедям.

– Ну, вряд ли они могли научить тебя искусству убивать! Видал я нонче, как ты со шпагой управлялся. Не каждая баба так с веником совладать сможет.

– Что ж, видно, я был не лучшим Его учеником, – усмехнулся Григорий. – Эх, ежели б не проклятый риф… Как все нелепо! Глупо, черт возьми!

– Погоди, сыне, про то уж молитва спета. Я ж сюда явился не с крысами Евангелие читать. Тебе и осталось-то – искру поднести, как песьи дети пожалуют. Поговорить с тобой желаю да душу твою грешную причастить. – Внимчивые глаза его сузились, словно всматриваясь в далекие воспоминания. – Ты говори, раб Божий, спрашивай… Я буду твоим поводырем.

– Батюшка, – с доверительной нотой в голосе начал Григорий, – лестно ли умирать за победу? Грех ли сие, нет?! Ведь жизни себя лишать… – Глаза Григория светились тем лихорадочным жаром веры, который горит в очах смертельно больных, жаждущих чудесного выздоровления.

– Не знаю… – Отец Киприян тяжело вздохнул. – Ты говоришь о сложных вещах, сын мой. Зато я твердо знаю другое… Так уж издревле повелось на Руси. Кто за Родину сражается, защищает дело правое, на жертвенный подвиг решается… тот бессмертен в доброй памяти и Богом прощен. Тебе ли не знати, ратному вою? От веку не бывало на Руси богатырей-предателей, трусов! И то истина! Вот и весь сказ. Да разве в самом тебе нет крепи? Стоит ли думать о сем на пороге Вечности?

– Благодарю, отец Киприян… – искренне ответил Григорий; вынул изо рта потухшую трубку и посмотрел на чубук, раздумывая, стоит ли его раскуривать или пора набить новую порцию табака. – Все верно, не судьба голову ищет – сама голова. Скоро уж конец веревке…

– Н-да, – горько выдавил батюшка. – Ты, похоже, ничего не боишься… А любишь ли кого? Какая у тебя радость в жизни?

Капитан замолчал, напрягая слух, а потом горячо молвил:

– Знаете, отец Киприян, иногда ныряешь в себя так, что перестаешь видеть дно. И вот тогда становится жутко: кто я, что я? Разное видится… многое пугает. Да только не тот я, батюшка, вернее, не весь таков. Вот и хочется в жизни сделать нечто крупное, важное, гордое… Верите мне?

– Как не верить, сыне? На пороховой бочке сидишь. Токмо не темней лицом, будто семерых съел. Бают люди: на сердитых воду возят. Вот ежели б в иной час ты исповедовался, сын мой, дал бы совет от сердца: берегись, такой характер, как твой, не гнется – ломается… Да только сие теперь уж не нужно. Время грехи отпустить да честью и верой окрепнуть. Смерти нет, сыне! Се не Афонька Крыков с народишком, а ты уходишь от них пред очи Господа нашего! Понимаешь ли? Ради их же спасения, ради достоинства православного и христианской любви! Ради воинской доблести, ради флага Андреевского!

Поп замолчал, точно прислушиваясь к своему гласу.

Григорий сидел притихший, уронив голову на грудь. Ранее он никогда не верил в крепкую, действенную силу молитв. Но теперь, под покровом придавившей его темени грядущего – молитва стала единственным щитом и опорой от сводящего с ума напряжения. Реальность, казалось, становилась запутаннее бреда. Он зачем-то пощупал свое ухо, крутнул ус. «Только бы не сорваться… не пасть духом… дотянуть!» В голове тысячами колоколов били молитвы Заступнице Богородице, защитнику всех моряков Николе Чудотворцу и всем прочим святым. «Ладно, будет печалиться… с кислой рожей в рай не пускают». Он выбил прогоревшую трубку о каблук и, уже обращаясь к священнику, сказал:

– Что ж до любви, преподобный… есть она у меня. Первая – светлая вечная память об усопших родителях, что жизнь подарили мне… Царствие им Небесное. И вторая – как водится, самая, самая! Машенька – ясный денечек мой… Урожденная графиня Панчина Мария Ивановна… – поправился он и тихо, задушевно молвил: – Как солнечный луч, поселилась она в моем сердце, навсегда озарила его. Признаться, я уж и не чаял, святой отец… Сколько уж их упало в жизни моей… звезд с неба. – Григорий грустно усмехнулся. – А вот же, поймал будто одну – самую светлую… согрел ладони и душу… ан нет! И той, как видишь, не удержал. Понять пытаюсь самого себя… Странная штука жизнь, не так ли? Ведь был, бы-ыл у меня выбор!.. Но и приказ был получен от капитан-командора! И клятва любимой была дана: возвратиться со щитом либо на щите.

– Как? Не понял! – Священник удивленно приподнял брови.

– Да так… это я о своем, – отмахнулся Григорий.

– Так вы не венчаны?

– Если бы… Помолвлены только. Я и вкус губ-то ее лишь дважды помню.

…Капитан, сыграв желваками, прикрыл глаза. Горячечная память отбросила его назад: безоблачны были первые часы свидания, их счастья. Созданные друг для друга, слишком долго томились они друг без друга и теперь самозабвенно отдавались радости встречи… И радость сия заполняла их сердца. Вот и сейчас он мысленно видел ЕЕ. Машенька, прищурив густые ресницы, смотрела на яркое синее небо и улыбалась; лучистая радость мерцала в ее глазах… А он, пьянея от близости любимой, шептал ей на ушко нежную чепуху, смотрел в ее прелестные глаза и читал в них наивный вопрос: «Милый, дорогой, единственный… ты любишь и любим! Так о чем же ты можешь грустить? Не печалься так, а то, ей-Богу, расплачусь».