1
Андрей Иванович с размаху всаживал длинный лом в мерзлую землю. Нужно было пробить заледенелую корку, а дальше дело пойдет легче. Он сбросил с себя черный полушубок, потом положил на него и зимнюю шапку. Жесткие, с проседью волосы спустились на влажный, с глубокими морщинами лоб. Твердые желтоватые комки разлетались вокруг. Поднимая и с силой опуская тяжелый лом, Абросимов издавал хриплый звук: «Ухма-а!» Конечно, летом копать землю сподручнее, но смерть не выбирает время — пришла, взмахнула косой, срезав под корень кряжистый ствол или тонкую былинку жизни, и полетела себе дальше…
…Андрей Иванович рыл могилу своему старинному приятелю — первому парильщику в Андреевке и большому знатоку законов Спиридону Никитичу Топтыгину. Париться Спиридон всегда приходил к Андрею Ивановичу. На что крепкий мужик Абросимов, но и то чертом соскакивал с полка, когда, наподдав на каменку из ковшика, забирался туда Топтыгин. Два березовых веника выхлестывал до голых прутьев Спиридон Никитич. И только в последний год стал сдавать — неизлечимая болезнь уже точила его изнутри, — парился недолго, а потом пластом лежал на низкой деревянной лавке, не в силах подняться. И седая борода его растрепанным веником свисала почти до самого пола.
За неделю до смерти Топтыгин попросил Абросимова истопить баню и попарить его, сам он уже не мог поднять веник. Андрей Иванович выполнил его последнюю просьбу: укутанного в тулуп на санках привез в баню, помог взобраться на полок, осторожно попарил исхудавшее, желтое, как воск, костлявое тело. Старик щурил в закоптелый потолок помутневшие глаза, охал, блаженно стонал и даже, перекрестившись, попросил бога послать ему легкую смерть прямо тут, на полке. Но бог не внял. Умер Топтыгин дома, на печке. Умер тихо, не сразу и заметили.
И вот Андрей Иванович роет ему могилу. Не на кладбище, что напротив Хотькова, а на вырубке, за клубом. На хотьковском кладбище места не оказалось для старика Топтыгина. Он первый в Андреевке, кто будет похоронен на новом кладбище. Махая ломом, Абросимов подумал: странная у него судьба — первый дом построил в Андреевке и первую могилу роет на свежей вырубке. Место тут хорошее, кругом сосновый бор, почва песчаная. Летом будет много птиц: птицы любят селиться на кладбищах. Живые, поминая мертвых, рассыпают на шатких столиках меж могил крупу и крошки… Люди нарождаются и умирают. Год-два — и новое кладбище заселится. Андрей Иванович заметил, что люди и тут проявляют жадность: хоронят одного, а ограду ставят с расчетом на пополнение.
Отбросив лом, Андрей Иванович взялся за лопату: мерзлота кончилась, пошел рыхлый, зернистый песок, иногда попадались коричневые корни — он их с маху перерубал острым ребром. Непривычно было видеть на белом снегу желтую землю. Рубаха взмокла на спине, стало жарко. Абросимов воткнул лопату в землю, сгреб ладонями с пня снег и растер им побагровевшее лицо.
Тихо вокруг. Кажется, мороз спадает, или, разогревшийся от работы, он его не чувствует?
Смерть одного за другим уложила в могилы его сверстников. После троицы похоронили плотника Потапова, который помогал ему строить дом для старшего сына Дмитрия, в бабье лето сковырнулся Ширяев, по первому снегу отвезли на хотьковское кладбище Ильина… После него и закрыли старое кладбище.
Хоть Спиридон Никитич и считался приятелем Андрея Ивановича, а всю жизнь завидовал ему. Как-то давно еще, выпив после бани, признался, что ох как люба была ему Ефимья Андреевна! Грешным делом, в отсутствие Андрея Ивановича сунулся как-то к ней, но получил поленом по горбине — до сих пор спина то место помнит… В другой раз сказал, что завидует редкостной удачливости Абросимова: всех девок выдал замуж, и зятья как на подбор, дом у него — полная чаша, да и работа на переезде у Андрея Ивановича не бей лежачего!..
Почему он, Абросимов, никому не завидует? Или зависть — это удел слабых людишек? Ну что за жизнь прожил Топтыга? Двое сыновей, как ушли в армию, так и не вернулись домой; жаловался Спиридон, что письма и те редко пишут. Хорошо хоть на похороны приехали… Пьют второй день и даже не пошли могилу копать. Жена Топтыгина рано умерла, во второй раз так и не женился, бобылем свой век доживал. Одна и радость была — попариться в баньке да хорошо выпить.
И хозяин покойник, царствие ему небесное, был никакой: картошка у него в огороде самая захудалая в поселке, источенная червяком-проволочником. Из-за сорняков ее и не видно, а ухаживать за ней Топтыга ленился, даже не окучивал. Из живности держал только тощую белую козу и куриц. Промышлял в лесу с ружьишком, так и тут не повезло: бабахнул из обоих стволов в кабана — и в руках лишь приклад остался, разнесло ружьишко вдребезги, а ему два пальца на правой руке оторвало и глаз повредило… И тонул он на рыбалке, и горел в собственном доме.
И почему на долю одного человека выпадает столько напастей, а другой век проживет и горя не знает? К примеру, Петр Корнилов и его дружок Анисим Петухов. Оба работают на пилораме, в свободное время охотятся, домашним хозяйством у них занимаются бабы, а они скорняжничают: что ни шапка — хорошая деньга! А сколько они этих «шапок» за зиму настреляют! Живут и лиха не знают.
— Ну и здоров ты, Андрей! — услышал он голос Тимаша. — Гляди, уже по пуп стоишь в могиле!
Этот ни одни похороны не пропустит. Как же, предстоят поминки, дармовая выпивка! Вызвался вместе с Андреем Ивановичем копать могилу, а сам до лопаты и не дотронулся, так и стоит прислоненная к сосне.
— Покопай, я уже упарился, — вылезая из ямы, сказал Андрей Иванович.
Тимаш в драном коричневом полушубке безропотно ступил в яму, потертая суконная шапка с мехом сдвинулась на затылок, красный нос морковкой торчал из седых зарослей. Покидав минут пять землю, Тимаш бесом-соблазнителем хитро прищурился на Абросимова:
— Может, по маленькой, Андрей, а? Я и закусочки, как ты велел, купил в сельпо. Кулечек килек и хлебца.
Когда шли на кладбище, Андрей Иванович нарочно послал его в магазин за бутылкой, чтобы поразмыслить одному тут, на зимнем просторе, — все одно от Тимаша никакой пользы. Тот с радостью потрусил в своих подшитых серых валенках в магазин.
— Я из горлышка не привык, — колеблясь, ответил Андрей Иванович.
На холодном ветру он быстро замерз, даже полушубок накинул на плечи и шапку нахлобучил на брови. Оказывается, тепло было, пока ломом-лопатой махал, а вылез из ямы, и морозец стал ощутимо прихватывать.
Тимаш, ухмыляясь в бороду, похлопал себя по карману:
— У меня завсегда с собой стакашек… С кем только я не пивал! И с покойничком, земля ему пухом, и с зятьком твоим Семеном Супроновичем разок распил бутылочку. Даже с мастером Костылем дерболызнули. «А ну доставай, Тимофей Иванович, свое нержавеющее оружие, ударим залпом по нашему общему врагу — зеленому змию!» Только какой он враг, змий-то? А Федор Федорович, когда дерябнул, такое заворачивал, что животик надорвешь, и все у него складно, каждое лыко в строку…
— Не бреши ты! — возмутился Абросимов. — Казаков и в рот-то не берет.
— Энто он был в расстроенных чувствах, сохнет по твоей Тоньке, а она от него нос воротит… Где Иван Васильевич-то? Нету его, а Тонька — баба кровь с молоком.
Андрею Ивановичу не хотелось на эту тему говорить. Бросив в снег окурок, он проворчал:
— Килька, чего доброго, смерзнется в кульке, давай, стал быть, по стакашке примем.
Тимаш проворно выбрался из ямы разровнял навороченную у края сырую землю, достал из кармана зеленую поллитровку, подмокший кулек с кильками, широким жестом радушно пригласил Абросимова:
— Помянем раба божьего Спиридона Никитича Топтыгина, пусть сыра земля ему будет пухом… Какой парильщик-то был!
— На том свете не попаришься, — вздохнул Абросимов. — Там, говорят, черти на сковородках грешников поджаривают.
— Убивцев и безбожников, ну еще баб-прелюбодеек, — охотно подхватил эту тему Тимаш. — А мы с тобой, Андрей Иванович, попадем в чистилище.
Первому он налил в граненый стакан Абросимову, протянул кусок хлеба с белесой килькой, потом привычно опрокинул в бородатый рот свою порцию.
— Думаешь, в чистилище лучше, чем в аду? — спросил Андрей Иванович.
— Все там будем, — философски заметил Тимаш, кивнув на яму. — Жаль только, когда помру, нельзя будет выпить на собственных поминках… Я ж в гробу перевернусь! — хихикнул Тимаш и, вдруг посерьезнев, повернул голову к Абросимову: — Вот че тебя попрошу, Андрей Иваныч, пусть отпоют меня в церкви и поп кадилом окурит… Может, алькогольный дух отшибет. Как я заявлюсь к святым вратам Петра-ключника, коли от меня водкой будет разить?..
— Ты что же, грёб твою шлёп, все же думаешь в рай податься? — удивился Андрей Иванович. — Да тебя и на порог-то, старого грешника, ангелы не пустят!
— Мало ли чего тут темные старухи болтают… Может, что на этом свете почитается за грех, на том зачтется добродетелью? Нигде в священном писании не сказано, что выпивать грех. Вот помер Спиридон, похороним его, а поминать не будем… Грех ведь? А на поминках пьют не святую воду, а все ж сорокаградусную, беленькую.
— Эк какую ты к своей слабости хитрую философию подвел! — подивился Абросимов. — Послушаешь тебя, так хоть в святые записывай!
— На земле один счет человекам, а там… — Тимаш задрал заиндевелую бороденку вверх. — У господа бога своя бухгалтерия. Не ведомая никому.
— Думаешь, все-таки есть бог?
— Сделает человек большую подлость, утешается, что, мол, бога нет, а воздаст добром ближнему — в красный угол на иконы таращится, дескать, запиши, господи, содеянное мною добро… Нет, нельзя человеку без бога! Много подлецов на свете разведется. Бог ведь это и страх, и раскаяние, и совесть.
Андрей Иванович с удивлением смотрел на Тимаша: вот человек! Выпьет — так и прет из него разное… Любят мужики подносить ему. По крайней мере, где Тимаш в компании, там со скуки не помрешь! Все про всех знает, не хуже бабки Совы, но никого никогда худым словом не обидит. И потом его всегда посылают в магазин за подкреплением, и дед, упаси бог, никогда не обманет, из-под земли, но достанет бутылку. Ему и в долг продавщицы отпускают. Не деньгами отдаст, так с плотницким топором отработает: забор подправит, крышу залатает, корыто выдолбит.
— А меня в рай пустят? — помолчав, полюбопытствовал Абросимов.
— Степка Широков не допустит тебе тама обосноваться, — ответил Тимаш. — Уж ён-то точно в раю, столь на земле, бедолага, претерпел, что его без проволочки анделы в райские кущи проводят.
— Ишь, старый хрен, куды подвел свою теорию, грёб тебя шлёп! — усмехнулся Андрей Иванович. — Сам говоришь, у бога другие мерки на человеческую суть… Можа, Степка в ножки мне тама поклонится, што евонную женку ублаготворял я тута.
— Не-е, — засмеялся дед. — Степа, царствие ему небесное, и на том свете не простит свою женку!
Тимаш нацелился было и оставшуюся водку распить, но Абросимов решительно отобрал у него бутылку, заткнул промасленным комком бумаги из-под кильки и поставил в сторонку, на снег.
— Выроем могилу, тогда докончим, — сказал он.
— Пихни в карман, — озабоченно заметил Тимаш. — Ледяная в горло не полезет.
Хоть Тимаш несколько и развеселил Абросимова, мысли теснились в голове тяжелые. Смерть Топтыгина заставила задуматься и о своем существовании на этом свете. Больше всего уповают на тот свет те, кто на этом ничего не сделал…
— Вот зачем ты живешь, Тимофей? — опершись на отполированную рукоять лопаты, в упор посмотрел на напарника Андрей Иванович. — И вообще, зачем ты родился на белый свет? Какая миру от тебя польза? Не было бы тебя, никто и за ухом не почесал.
— Коли бы нарождались одни богатыри, как ты, — ничуть не обидевшись, ответил старик, — жизнь была бы скучной, вязкой, как тесто в квашне. Ты спроси: зачем летают птицы, ползают гады по земле, бродят звери в лесу? За каким лешим комар или мошка зудит? Раз все это существует, значит, так и надо.
— А ты-то зачем землю топчешь?
— Не будь меня, кто бы гроб Топтыге сколотил? Да мало ли я закопал покойников в землю. Есть у меня в этой жизни свое предначертание, Андрей Иванович! Тебе — глыбы ворочать, людями командовать, а мне — доски строгать да в сельпо бегать, недаром говорят: «Старик скор на ногу!» Кажинному свое, об чем я тебе и толкую… Я не просился на этот свет народиться, а появился — живи и шевелись, а ежели думать, зачем все это, то голова треснет! Пусть энти, философы думают…
— Никто, Тимофей Иванович, не знает истины, — снова взялся за лопату Абросимов. — Потому как истина спрятана от нас за семи замками. И одной жизни не хватит, чтобы ее познать.
— Говоришь, как сынок твой Митька!
— И Митька ни черта не знает… — Андрей Иванович потыкал лопатой в землю. — Может, тот, кто сюда ляжет, узнает истину?..
Вдвоем в желтой яме было тесно, высоченный и широкий Абросимов то и дело локтем задевал щуплого Тимаша, но тот не обижался. Андрей Иванович лопаты три выбросит наружу земли, а дед — одну. Тем не менее через час они закончили работу. Стоя у кучи земли, допили водку и, прислонив лопаты к ближайшей сосне, по снежной тропе отправились в поселок. Андрей Иванович в распахнутом полушубке — ему все еще было жарко — шагал впереди, за ним, проваливаясь в глубоких следах, зайцем прыгал Тимаш. С высокой сосны бесшумно сорвалась ворона, уселась на высокий холм накиданной земли и стала склевывать крошки.
2
Зима наступившего 1941 года выдалась суровой, с крепкими морозами, метелями. Слышно было, как стонали в бору деревья, громкие хлопки лопающейся древесины напоминали ружейные выстрелы. Небо застекленело над Андреевкой. В конце января три дня ребятишки не ходили в школу: мороз подскочил до сорока градусов. Воробьи и синицы совались в замороженные окна, просились в тепло. Небо над поселком расчистилось, и дымки из труб торчком втыкались в него. Изредка трусила мимо окон заиндевелая лошадка да тягуче, пронзительно поскрипывали полозья. Редкие прохожие торопливо спешили в магазин или в столовую к Супроновичу. В сильные морозы еще и человека-то не видно за поворотом, а скрип его валенок уже слышен.
Этой зимой околел Юсуп. Вадим, сильно привязавшийся к овчарке, несмотря на ворчание Ефимьи Андреевны, привел собаку в избу. Понимая, что он тут нежеланный гость — в закутке приплясывала на негнущихся ногах недавно родившаяся телочка, — Юсуп не раз пытался уйти, но мальчишка снова приводил его в дом. Умные, некогда выразительные глаза овчарки потускнели, в уголках скапливался гной, Юсуп тихо лежал в углу за шкафом, где была свалена старая обувь, и вставал только попить.
После отъезда из Андреевки Ивана Васильевича Юсуп совсем заскучал, стал безразличным ко всему. Немного оживлялся, лишь когда возвращался из школы Вадим. А когда морозы немного отпустили и заскучавшие дома ребята побежали в школу, Юсуп исчез. Расстроенный Вадим, вернувшись после уроков, обегал весь поселок, разыскивая своего друга. Встретившийся ему на улице охотник Петр Васильевич Корнилов сказал, что видел овчарку за железнодорожным переездом, Юсуп тяжело трусил в сторону леса. Вадим зашел в будку к дежурившему дедушке.
— Настоящая собака, почуяв смерть, завсегда уходит подальше от людей, — сказал Андрей Иванович.
— Я бы его похоронил и на могилу березу посадил, — тихо проговорил мальчик.
Глаза у него сухие — уж этот не уронит ни одной слезинки. Даже когда ремнем наказывают его, прикусит, как мать в гневе, нижнюю губу и молчит, только маленькие желваки на щеках ходят да серые с зеленью глаза сужаются. Упрямый мальчишка, такой пощады не запросит, не будет, как его сестренка Галя, орать: «Мамочка, миленькая, прости, никогда больше не буду-у!» А и достается ему! Тоня после разрыва с мужем стала вспыльчивой, нервной, скорой на расправу с детьми.
— Не убивайся, — погладил дед большой рукой мягкие черные волосы внука. — Заведем другую собаку. Хочешь, щенка от лягавой возьмем у Анисима Петухова?
— Не надо мне другую, — выдавил из себя мальчик. Нахлобучив на голову потерявшую форму кроличью шапку, он понуро вышел из будки.
«По собаке больше переживает, чем по батьке…» — с грустью подумал Андрей Иванович.
Он пытался втолковать дочери, что в размолвке с мужем виновата она сама: изводит его ревностью, попрекает невниманием к детям, даже его отлучки по работе ставит ему в вину. Ну сколько может мужчина терпеть такое? С женщинами Иван мог пошутить, посмеяться, но чтобы всерьез приударить за кем-нибудь, такого за ним не водилось, но поди втолкуй это Тоньке! Тяжелый все-таки у нее характер, давит она на Ивана, а того не понимает, дурочка, что Кузнецов не такой человек, которым можно вертеть, как вертит своим муженьком младшая Алена. Эта добивается от Дерюгина всего лаской, вниманием, есть у нее подход, а Тоня скандалит, оскорбляет мужа, ну кто долго такое выдержит? И попреки-то ее чаще всего несправедливы. Потом сама раскаивается, мучается, но чтобы перед Иваном признать свою вину — такого никогда!..
Вот и потеряла из-за своего бабьего упрямства да глупого норова такого мужика! Абросимов чувствовал, как уважение односельчан к Кузнецову распространялось и на него. На Григория Елисеевича тоже грех жаловаться: мужик самостоятельный, хозяйственный, Алена за ним как за каменной стеной. Вот и котиковую шубу привез жене из Ленинграда, и дочки нарядные бегают… Хорош Григорий Елисеевич, но почему-то ближе был Абросимову Иван Васильевич. Сам сильный, Андрей Иванович ценил силу и характер и в других. А Иван — сильный человек. И характер у него цельный.
Два раза приезжал в Андреевку Кузнецов, подолгу толковал с Тоней, но, видно, так ни до чего и не договорились: один Иван уехал в Ленинград. Упрямая, в него, Андрея Ивановича, Тоня заявила, что больше жить с мужем не будет, все между ними кончено, зачем, спрашивается, ездить, детей без нужды беспокоить?
— Я бы и помыслить такого не смогла супротив моего Андрея, — покачала головой Ефимья Андреевна. — Бог нас в церкви соединил, смерть лишь теперь разлучит… Думаешь, мне не было лиха с Андреем? Мужик крутой, с ндравом, скольких он тут в поселке в молодые годы кулаками поучил, а на меня ни разу руки не поднял.
— Мама, отец, какой бы он ни был, весь на виду, я даже не помню, чтобы он куда-нибудь надолго уезжал из дома. А Иван? Сколько я прожила с ним, а кажется, совсем его не знаю… Вон стреляют в него, ножами замахиваются, а я узнаю об этом от других через полгода… Не могу я так больше, мам! Лучше бы он был путевым мастером, как Федя Костыль…
— Федор Федорович? — Мать пристально посмотрела на дочь. — Что-то часто ты его поминаешь, Тонюшка.
— Вот он меня любит, мама! — горячо отозвалась дочь. — Это я за версту чувствую… А любит ли меня Иван, я не знаю. У меня такое ощущение, что он и себя-то не любит…
После отъезда отца Вадим под кроватью наткнулся на плоский ящик с ирисками, наверное килограммов на пять, а у Гали под подушкой лежала большая дорогая кукла с закрывающимися глазами. Зная, что Тоня от него денег не возьмет, Иван Васильевич сунул деньги Абросимову…
Услышав скрип шагов, Андрей Иванович подышал на замороженное оконце будки и в ледянистый кругляшок чуть побольше пятака увидел шагающего по заснеженным шпалам Казакова. Был он в длинной железнодорожной шинели, черной суконной шапке с мехом и белых валенках, изо рта вырывались клубки пара. Брови и ресницы у мастера заиндевели; как всегда, он был чисто выбрит. Андрей Иванович поправил на боку кожаный ремень с флажками и сумкой для петард, смахнул со стола хлебные крошки — он только что пообедал, — расчесал редким гребнем свою пышную седую бороду и прокуренные до желтизны усы.
Федор Федорович сразу занял полбудки. Они были под стать друг другу — два великана. Стряхнув с шапки снег, Казаков положил ее на стол, протянул большие красные руки со светлыми редкими волосками к раскаленной железной печке, на которой пофыркивал медный чайник с прикрученной проволокой ручкой.
— Горячего чайку? — предложил Андрей Иванович. — С мороза-то хорошо нутро обогревает.
— Вроде стужа отступает, — сказал Федор Федорович. — На пятидесятом километре в сорокаградусный мороз рельс лопнул. Не миновать бы крушения, если бы не подъем. Скорость не ахти какая, ну сошла с рельсов только передняя тележка паровоза…
— Слава богу, что не на нашем участке, — заметил Абросимов, наливая в эмалированные кружки крепко заваренный чай. В жестяной коробке из-под монпансье белели неровные куски крупно наколотого сахара.
От новых валенок Казакова — он придвинул ноги к печке — пошел пар. Светло-голубые глаза мастера глядели невесело.
— Что новенького, Андрей Иванович? — прихлебывая из кружки, поинтересовался Казаков.
Абросимов знает, что интересует мастера, но не спешит делиться.
— Юсуп пропал, — сказал он.
— А-а, эта страшенная овчарка, — равнодушно заметил Федор Федорович.
— Вадик сильно расстроился, — прибавил Андрей Иванович. — Мальчишка душевный, тянется к любой животине.
Это уже ближе к тому, чем интересуется Казаков. А интересуется он главным образом Тоней. Несколько раз набивался в гости. Андрей Иванович, понятно, с радостью приглашал его, но Тоня на мастера почти не смотрела. Казаков изо всех сил старался ее развеселить, рассказывал про охоту на зайцев, — зимой он на них хаживал, — мол, стоит ему повстречаться на пути в лес с дежурным по станции носатым Моргулевичем, знай, никого не подстрелишь, видно, глаз у того нехороший… Андрей Иванович смеялся: Самсон Моргулевич действительно был в поселке примечательной личностью — невысокого роста, лысый, с огромным носом, про который говорят, дескать, рос на семерых, да одному достался. Казаков с матерью и сестрой-горбуньей и носатый Моргулевич с женой и тремя детишками жили за станцией, на бугре, в одной казарме, дверь в дверь.
Рассказывал Казаков и такую историю: как-то пригласил он Моргулевича в гости и попросил мать сделать жаркое из конины, которую сосед не мог терпеть. Ну а когда пообедали и Самсон Моргулевич стал благодарить соседку за отлично изжаренную говядину, Федор Федорович и скажи ему, что это была конина. Моргулевич пулей выскочил из-за стола, зажав рот ладонью.
Тоню не смешили истории гостя, хотя он и рассказывал с юмором. Видя это, Казаков становился грустным.
Как-то Андрей Иванович сказал дочери, что Казаков был бы неплохим для нее мужем и отцом ее детей, вон какой внимательный и заботливый: что не придет в дом — обязательно гостинцев принесет и Вадиму, и Гале.
— Ты никак хочешь замуж меня выдать за… Костыля? — удивилась Тоня.
— Костыля-я… — передразнил ее отец. — Лучший мастер на всю округу, ты погляди, сколько ему грамот надавали! Осенью вон единогласно избрали на станции секретарем партийной организации. Казаков — это голова! За такого надо обеими руками схватиться! А она еще нос воротит, грёб твою шлёп! Кому ты нужна с двумя ребятишками?
Откуда было Андрею Ивановичу знать, что за Тоней ухаживали и начальник военторга, и до сего времени не женившийся Алексей Офицеров, которого год назад выбрали председателем поселкового Совета вместо сильно захворавшего Леонтия Сидоровича Никифорова. Алексею нравились все сестры Абросимовы: сначала вздыхал по Варваре, потом по Алене, а теперь вот на Тоню с интересом поглядывает. Да и не только поглядывает, как-то встретив ее на улице, завел разговор, что вот он, одинокий, мается и она теперь одна… Тоня тогда отделалась шуткой. Человек он хороший, хотя на вид суровый и грубоватый. А вот выбрали председателем единогласно. И дело ведет толково, люди уходят от него довольные, когда может, всегда окажет помощь. Но не люб он Тоне, как не был люб Варваре и Алене. Да что у него свет клином сошелся на сестрах Абросимовых?..
Тоня ответила отцу, что ни за кого замуж не собирается, слава богу, узнала, что это за счастье! Проживет одна и детей поставит на ноги…
— Дура ты, дура! — качал головой Андрей Иванович. — Слыхано ли дело — поднять одной на ноги двоих? А тут такой человек сохнет по ней!
— Не выгонишь ведь ты меня из дома?
— Выгоню! — пригрозил отец. — Попробуй только отказать Казакову, ежели посватается. В три шеи выгоню, грёб твою шлёп!
Конечно, все это он говорил несерьезно, но упрямство дочери сердило его: подвернулся подходящий жених, а в том, что у Казакова самые серьезные намерения, Абросимов не сомневался, — ну и, как говорится, лови, баба, свое счастье! Такими женихами нерожалые девки не кидаются, вон пожила с красивым да веселым… Да еще от алиментов наотрез отказывается. Будто много зарабатывает на своем коммутаторе. Конечно, отец, мать не дадут пропасть, Ефимья Андреевна и покормит вовремя, и постирает. Галя все больше при доме, уже помогает по хозяйству, а Вадик так и норовит из дома, без отца все больше волю берет. В школе на него учителя жалуются, учится, говорят, хорошо, но с дисциплиной никуда не годится, два раза выгоняли из класса… Понимала бы, дуреха, что мальчишке в этом возрасте крепкая мужская рука нужна!
Про себя Андрей Иванович решил, что это, пожалуй, самый чувствительный пункт, надо будет почаще Тоне на это кивать…
Они пили чай вприкуску, Федор Федорович сосредоточенно смотрел в свою кружку, светлые брови его двигались, двигался и кадык на худой длинной шее. Абросимов понимал, что должен состояться серьезный разговор, не чай же пить сюда пришел мастер?
Круглое пятнышко, которое он выдул на стекле своим дыханием, снова затянула изморозь, за дверью негромко завывала вьюга. Как бы не намело сугробы на пути, тогда надо пускать на линию снегоочиститель.
— Вот какое дело, Андрей Иванович, — трудно начал Казаков внезапно осевшим голосом. — Я хочу сделать Тоне предложение.
— Значит, надумал? — сказал Андрей Иванович, в душе обрадованный таким оборотом дела. — Бобылем-то оно, конечно, тоже не сладко.
— Я знаю, она любит Кузнецова, — хмуро продолжал Казаков. — Но это пройдет.
— Любит! — хмыкнул Абросимов. — Намедни приезжал, так забрала ребятишек и из дома ушла… — Он решил набить дочери цену и прибавил: — Он, Ванька-то, ее без памяти любит. Сам мне толковал про это.
— Вот это меня больше всего и беспокоит, — сказал Федор Федорович. — Он ведь не угомонится, будет ездить, Тоню волновать и ребят…
— А ты, Федя, хорошо подумал? — впервые назвал мастера по имени Андрей Иванович. — Все-таки двое ребят!
— Я их усыновлю, — как уже о решенном для себя, заметил Казаков.
— Я разве против? — развел руками Абросимов. — И старуха моя будет рада… — Он хитро усмехнулся: — Скажу тебе, Федя, по секрету: моя Ефимья никогда не любила Ивана.
— Но, если Тоня мне откажет… — Казаков еще больше помрачнел, — я переведусь отсюда в другое место. Не будет мне здесь житья.
— Как это откажет? — встрепенулся Андрей Иванович, сердито сдвинул косматые брови и стукнул кулаком по столу: — Батька я ей аль нет, грёб твою шлёп?! Да я ее, дуреху, самолично за руку поволоку под венец. — Он запнулся. — Ты ведь партейный, небось в церкви венчаться не станешь?
— Не стану, — улыбнулся Казаков.
— Не посмеет мне перечить, — уже спокойно заметил Андрей Иванович. — Лучшего мужа я своей Тоньке и не мыслю… А с ей-то ты говорил?
— Я решил сначала с вами.
— Пойдет она за тебя, никуда не денется, — сказал Андрей Иванович и, пытливо заглянув Казакову в голубые глаза, полюбопытствовал: — А скажи, Федя, по совести, чего это ты на Тоньке остановился? Кругом столько молоденьких девок, и без приплоду к тому ж.
— Люблю я ее. — Федор Федорович не отвел глаза. — И для ее детей отцом стану.
— Будут у вас еще и свои дети, — сказал Андрей Иванович.
— Я сегодня же с ней поговорю, — поднялся с табуретки Казаков и головой почти уперся в потолок. — Сейчас же.
— Она на работе.
— Я ее встречу, — сказал он и, крепко пожав будущему тестю руку, поспешно вышел из будки.
Андрей Иванович убрал в тумбочку у окна кружки, сахар, подкинул в печку дров и, присев на корточки, уставился в огонь. Березовые чурки сразу занялись на красных углях, отслаиваясь, затрещала белая в черных крапинках кора. Пузырчатая капля выступила на полене, зашипела и испарилась.
Давно ждал он этого разговора… Казаков со всех сторон был положительным человеком: не пил, честность его была всем известна, ни на какие приписки на ремонтно-путевых работах он не шел, у начальства тоже был на самом лучшем счету — без всякого сомнения Федор Федорович будет и впредь продвигаться по службе. Единственный у него свет в окошке — это Тоня. В поселке уже давно поговаривают, что быть новой свадьбе у Абросимовых. Костыль-то так и крутится возле их дома! Сколько конфет для Тониных ребятишек в сельпо перебрал… И вот все к этому идет. Если с Тонькой сговорятся, то нужно будет в конце апреля и свадьбу сыграть. Расходов больших не предвидится: вторая свадьба, понятно, должна быть скромнее. Слышал Андрей Иванович, что мать Казакова Прасковья не одобряет выбор сына, но тут уж ничего не поделаешь.
Сообразив, что Тоня может все испортить, — характер у нее оё-ёй! — Андрей Иванович решил соединиться по селектору с дежурным по станции, попросить на полчаса подмену и потолковать с дочерью. Он уже прикидывал, какие выгоды сулит ему родство с Казаковым…
Впрочем, поразмыслив, со вздохом решил, что от милейшего зятька Феди вряд ли стоит ожидать поблажки: слишком он правильный и принципиальный. Виноват — отвечай, а сват ты ему или брат — это не имеет значения. В этом смысле ему с зятьями не везло: никакого проку не было от Ивана Кузнецова, хотя куда тебе начальник! Правда, Дерюгин нет-нет и постарается для тестя: по весне всякий раз распорядится, чтобы с конюшен лошадиного навоза для огорода подвезли, в прошлом году по просьбе Андрея Ивановича подкинул с базы пустых цинковых коробок из-под патронов. Полный грузовик. И еще обещал. Расплющенными по наварным швам коробками можно крышу дома крыть. Дранка-то прохудилась местами. Один скат Андрей Иванович уже покрыл.
Летом приедут в отпуск Семен с Варварой и детишками, так они с Семеном потихоньку и всю крышу покроют. Семен работы не чурается, видно, приучили там, на комсомольских стройках. Как жизнь все перевернула! Раньше, бывало, бегал на полусогнутых с подносом: «Пожалте откушать! Что пить будете — коньячок или водочку-с из погреба?» Теперь прораб крупного строительства. Портрет — на городской Доске почета. Вот тебе и Сенька-половой!
Андрей Иванович подбросил в печурку поленьев, подышал на окошко и увидел над бором расползающееся белое облачко: со стороны Шлемова прибывал поезд. Взяв с полки флажки, вышел встречать. Глянул на переезд и не поверил глазам: на рельсах стояла моторная дрезина «Пионер», на ней — связанные ржавой проволокой стальные накладки для соединения рельсов, ящик с костылями, а Леонид Супронович, приехавший на дрезине, стоял на обледенелой дороге и точил лясы с Любой Добычиной.
— Грёб твою шлёп! — заорал Абросимов. — Убирай дрезину! Не видишь — проходной чешет?!
Ленька обернулся, хлопнул себя по ляжкам и кинулся было к переезду, но, поскользнувшись, растянулся на дороге. Вставать он не торопился, гладил рукой в рукавице колено и морщился.
Товарняк, попыхивая, с грохотом приближался к переезду. Выругавшись, Андрей Иванович бросился к дрезине, схватил сразу за оба колеса и опрокинул под откос. Накладки заскользили вниз, ящик с костылями упал у самого рельса. Не успел путевой обходчик отскочить и выпрямиться, как мимо проскочила черная лоснящаяся махина локомотива.
Вытирая пот со лба, Андрей Иванович смотрел на мелькающие вагоны. Его флажок валялся на тропинке. Каким-то чудом предотвратил он крушение! Может, ничего страшного и не произошло бы, но поезд уж точно сошел бы с рельсов. Позже Андрей Иванович и сам не мог поверить, что у него хватило силы сбросить с путей тяжело нагруженную дрезину.
Хромая, подошел Супронович, на губах заискивающая улыбка. Любка, оглядываясь, уходила к поселку.
— Ты что же, чертов сын, наделал? — устало, без злости спросил Абросимов. — Еще бы чуть-чуть — и крушение!
Ленька топтался перед ним, держа шапку в руке, кудрявый чуб закрыл правый глаз.
— Любашку увидел… — выдавил он из себя. — Заболтался… Не говори мастеру, Андрей Иванович. Выгонит…
— Черт с тобой, — угрюмо сказал Абросимов. — Зови людей, да дрезину поставьте на рельсы… — Он задумчиво посмотрел на него: — Небось и впятером не подымете?
Себя ли оберегал? Случись крушение, и ему досталось бы на орехи. Якова Ильича ли пожалел? Все-таки не чужие, сваты…
3
Ломким хрусталем отзвенели крещенские морозы, в феврале нежданная оттепель круто осадила высокие, причесанные метелями сугробы, до блеска выледила большак и тропинки — теперь ребятишки, разбежавшись, долго скользили по темному блестящему льду, им все нипочем, а вот пожилым людям и старикам стало опасно ходить по дороге: бухгалтер Иван Иванович Добрынин грохнулся у поселкового Совета и сломал ногу, уже вторую неделю лежит в климовской больнице, Тимаш тоже не раз распластывался на припорошенном снежком льду, но недаром говорят — пьяного бог бережет, отделывался лишь легкими ушибами. Рассказывали, что он всю ночь проспал на крыльце заведения Супроновича и хоть бы чихнул!
В первых числах марта вдруг повалил густой рыхлый снег, потом опять ударили крепкие морозы, и в довершение всего сильно заметелило. Захваченные врасплох после оттепели молодые деревья отяжелели от налипшего на них мокрого снега и от резких порывов ветра ломались, как спички. У столетних сосен с оглушительным треском отваливались нижние ветви. Петр Васильевич Корнилов, застигнутый метелью в лесу на охоте, двое суток провел с собакой в шалаше, который соорудил из лапника. У него одна лыжа сломалась. Убитого русака зажарил на костре и съел без соли.
Метель гуляла по Андреевке как хотела. За одну ночь вровень с заборами выросли сугробы, кое у кого наметенный на крыльцо снег плотно подпер двери. У водонапорной башни намело высокую горку, которую ребятишки полили водой и теперь катались на ледяных досках, съезжая прямо к вокзальному скверу. Огромные сосны на пустыре, что видны из окон дома Абросимовых, стоически перенесли морозы и метели, вокруг них темнели большие и маленькие кратеры от сброшенных с ветвей комков снега.
Григорий Борисович уже собирался уйти из своей маленькой конторки на втором этаже молокозавода, когда пришел Яков Ильич Супронович. Кряхтя, снял добротный овчинный полушубок, постукал носками валенок о порог, размотал с толстой шеи длинный шерстяной шарф домашней вязки.
— Завидую я тебе, Григорий Борисович, включил сепаратор, маслобойку — и покуривай себе, — начал он. — А я кручусь в столовке как белка в колесе, минутки свободной нету. Вот уж о тебе воистину сказано: катаешься тут как сыр в масле.
— Зато каждая твоя минутка — целковый, — поддел Шмелев.
Сдал за последние годы Яков Ильич. Куда подевались его роскошные русые кудри, которые вскружили легкомысленную головку купчихи Дашеньки Белозерской? Нет кудрей, одна розовая плешь в венчике жиденьких волос. Лицо стало широким, рыхлым, большая голова осела на жирных плечах, солидный живот распирает бумажный пиджак в елочку. Вроде и ростом меньше стал Супронович. «Что делает с человеком пищеблок, — хихикал он. — Хочешь не хочешь, а ложку с чем-нибудь вкусным мимо рта не пронесешь».
Они расположились за письменным столом, бумаги Григорий Борисович сдвинул в сторону.
— Гляжу я на тебя, Григорий Борисович, вроде мы и ровесники, а ты еще хоть куда, — с завистью заметил Супронович. — И чего так жизнь распоряжается: одному — здоровье, силу, бабу молодую, а другому — хлопоты, пузо да болезни.
— Зарядку делаешь по утрам? С ружьишком ходишь в бор? В еде себя ограничиваешь? — засмеялся Шмелев, ему было приятно, что Яков Ильич позавидовал ему. — Нельзя мне, брат, распускаться да брюхо отращивать — молодая жена из дома прогонит.
— Может, и мне бросить свою старуху и жениться на молоденькой? — усмехнулся Супронович.
— Это ведь кому как, Яков Ильич, — сказал Шмелев. — Одному — на пользу, а другому — на вред. Сколько их, пожилых людей, молодухи на тот свет раньше срока отправили.
— Тебе на пользу, — заметил Супронович. — Может, у бабки Совы зелье какое берешь? Для сохранения мужской силы и здоровья.
— Тьфу-тьфу! — сплюнул на пол Григорий Борисович. — Пока бог миловал.
— Нынче обедали у меня летчики, — вытерев жирные губы обрывком газеты, заговорил Супронович. — За Хотьковом заканчивают строить аэродром, говорят, весной пригонят туда тяжелые бомбардировщики… Какие-то «тубы», что ли?..
Про аэродром Шмелев давно уже слышал, как-то по осени с Леней Супроновичем специально ходили в ту сторону на охоту. Издали видели, как за колючей проволокой рычали тяжелые тракторы, бульдозеры, сновали грузовики. Площадка в березняке была вырублена большая, тракторы металлическими тросами выворачивали из земли корявые пни, отволакивали в сторону, катки разравнивали, утрамбовывали землю. К опушке рощи прижались временные дощатые постройки, где, очевидно, жили строители. Теперь же каменщики возводили приземистое кирпичное здание. По всему было видно, что аэродром военный и тут будет соблюдаться маскировка. За пределами летного поля березняк не трогали. А вот чтобы строили ангары, они не заметили.
— А что под Леонтьевом? — спросил Григорий Борисович.
У него были сведения, что там, в пятнадцати километрах от Андреевки, строится еще один аэродром. Зашевелились! С западных границ все больше и больше поступает тревожных известий. Немцы проявляют активность у советской границы, в газетах писали, что их «мессершмитты» и «фокке-вульфы» не раз нарушали воздушную границу. Слышал он от военных и о том, что вместо единого Наркомата оборонной промышленности созданы четыре наркомата: авиационной промышленности, судостроительной промышленности, боеприпасов и вооружения. База в Андреевке тоже расширялась, строились новые склады, все чаще по ночам на лесную ветку, ведущую на базу, подавались тяжелые составы. Об этом, как путеец, знал Леонид Супронович. Его бригада даже как-то ремонтировала железнодорожный путь на территории базы. Правда, им строго-настрого было запрещено куда-либо отлучаться дальше железнодорожного полотна, где они заменяли сгнившие шпалы.
— Строят и там, — вздохнул Яков Ильич. — К чему бы это?
Григорий Борисович не стал отвечать: Супронович не хуже его знал, зачем строятся аэродромы. Ближе к Климову тоже что-то сооружали в лесу. Наверняка еще один аэродром. Оно и понятно, если напрямки, то от Андреевки не так уж далеко до западной границы. На поезде всего одну ночь ехать.
— Ты что, боишься войны? — поглядел на него Шмелев.
— Эх, годков бы десять-пятнадцать назад я сам бы пошел воевать против… — Супронович понизил голос, — большевиков-коммунистов! Ты же сам говорил, мол, долго не продержатся… А они вон уже сколько верховодят! Двадцать три годика! И не рассыпаются в прах, как ты толковал… Япошки было сунулись — получили по мозгам. Считай, лучшие годы ушли у нас с тобой, Григорий Борисович, на ожидание… Ждем у моря погоды, а не видно, чтобы разъяснялось…
— Может, не надо было ждать, а самим поактивнее действовать? — усмехнулся Шмелев.
— Сколько нас тут, недовольных, в Андреевке? — возразил Супронович. — Раз-два и обчелся, а они — вся страна! Как говорится, против ветра… все тебе же в морду!
— Потому и ждали, — весомо заметил Шмелев. — И теперь, дорогой Яков Ильич, совсем недолго осталось ждать! Недаром большевички зашевелились, да только не выстоять им против Германии.
— Ладно, мы-то надеемся на Гитлера, а нужны ли мы ему?
— Конечно, тому, кто тише мыши сидит в норке и рассчитывает на готовенькое, надеяться на хорошее отношение немцев не стоит… Нужно действовать, Яков Ильич.
— Что же мне, прикажешь стрихнину врагам подсыпать в тарелки? — усмехнулся тот.
— Это ты хорошо сказал: врагам… — заметил Шмелев. — А что? Может, и такое случиться. На войне все методы хороши.
— То на войне, — вздохнул Супронович. — Жди их, а вон Риббентроп ездит в Москву к Молотову, наши деятели — в Германию. Видал снимок в газете — ручки жмут и обнимаются?
— Это дипломатия, — сказал Шмелев. — Война будет, и скоро.
— Я вот что думаю, Григорий Борисович, ведь и при Советской власти жить можно, ежели ты с головой. Как-то притерлись, приспособились. А придет немец? Каково оно все повернется? Чужеземец, он и есть чужеземец, ему на наши интересы — тьфу! У него свой интерес: как бы побольше себе нахапать!
— Не беспокойся, и нам останется. — Григорий Борисович задумался. — Говоришь, жизнь прожита? Пока жив человек, он всегда надеется на лучшее… — Глядя на Супроновича, про себя подумал, что тому, пожалуй, действительно нечего надеяться на лучшее — сколько еще протянет? Огрузнел, одышка появилась, на сердце жалуется…
— Большие килограммы на себе таскаю! — перехватив его взгляд, вздохнул Супронович. — Наверное, уж кому что на роду написано: один — стройный и поджарый до старости, другой — брюхатый и лысый… И ни за какие деньги былую красоту не купишь! Так стоит ли их копить, деньги то? Теперь люди не то что раньше. Бывало, за копейку удавятся, а нынче нет того. Оно и понятно: зачем копить, если нельзя пустить в оборот? На сберкнижку класть аль в чулок? Чтоб потом, как Абросимов, комнату ими оклеить…
— Отдай взаймы государству, сейчас это модно, — подначил Шмелев.
— Да нет, я уж пока подожду, — отмахнулся Супронович.
Он стал жаловаться, что сыновья его не уважают: Семен если и приедет, то большую часть времени проводит у Абросимовых, а не с родителями, Ленька тоже отрезанный ломоть, считает, что у батьки нужно только брать — то женку за колбасой пришлет, то сам хмельной завалится, бутылку требует…
Яков Ильич не стал говорить, как однажды застукал сына в дровяном сарае: Ленька разворошил всю поленницу, искал запрятанные отцом «рыжики», как он называл золотые царские пятирублевки. Запомнил ведь, стервятник, что у отца было в свое время прикоплено золотишко! Только пусть весь дом переворошит, все одно цинковую коробку с монетами ему не найти. Уж о том, как ее спрятать понадежнее, Яков Ильич позаботился. Однако во время сердечного приступа, когда кажется, вот-вот в ящик сыграешь, он с тоской думал, что ведь никто и не узнает про тайник с золотом! Нет сейчас на свете такого близкого человека у Якова Ильича, которому бы он мог завещать свое богатство. С женой они чужие, живут бок о бок, а иногда в день и десятком слов не перебросятся. Глядя на нее, Якова Ильича зависть и злость берут: его знай разносит, а Александра, наоборот, высохла, как дубовая ветка, лицо будто из темного камня высечено, и не жалуется на хвори, все по дому сама делает, в огороде копается, с внуками в лес по грибы-ягоды шлындает.
Выпроводив гостя, Григорий Борисович, взглянул на часы, заспешил.
В полдень раздался звонок междугородной — уже с год, как в его кабинете поставили аппарат, — и незнакомый женский голос, обращаясь к нему на «ты», передал привет от Лепкова, попросил вечером подойти к пассажирскому, к последнему вагону, чтобы повидаться с братом Васей Желудевым, он проездом из Ленинграда через Андреевку и везет гостинцы Шмелеву… Григорий Борисович хотел было поинтересоваться, как выглядит его «дорогой братец», но на том конце трубку уже повесили. Шагая по заснеженной дороге, он в который раз упрекнул себя за потерю бдительности: хорош был бы он, если бы стал выяснять, как выглядит «брат»! И чего выяснять? Не так уж много людей приезжают с вечерним в Андреевку. Кого же, интересно, к нему прислали?..
4
По перрону шныряла поземка, она вилась меж деревянных скамеек, торкалась в закрытую дверь вокзала, негромко стучалась в заледенелые окна дежурки. Шмелеву не хотелось привлекать к себе внимания, он пришел перед прибытием пассажирского и, к своей досаде, сразу увидел милиционера Прокофьева и нового сотрудника НКВД Приходько. Они стояли неподалеку от вокзальных дверей и курили, негромко перебрасываясь словами. Приходько был в пальто с меховым воротником и зимней шапке со звездочкой. Прокофьев — в полушубке и при нагане. Пять или шесть пассажиров топтались на перроне, поглядывая на перемещающийся свет паровозной фары, — пассажирский приближался к станции. По блестящим рельсам запрыгали желтые мячики света.
Шмелев, придав своему лицу приветливое выражение, направился прямо к представителям власти, но поезд уже с шумом и грохотом поравнялся с вокзалом. Приходько поспешил к третьему вагону, а Прокофьев подхватил деревянный чемодан и вместе с закутанной в пуховый платок женщиной пошел вдоль состава. Григорий Борисович, чувствуя, как предательски бьется сердце, зашагал в конец поезда. Из последнего вагона при виде его выскочил на снег невысокий человек крепкого сложения с простым, открытым лицом. Он улыбался и смотрел на Шмелева. Волосы его трепал ветер. Проводница стояла на подножке и смотрела на них. Желудев первым распахнул объятия и, тернув щеку Шмелева жесткой щетиной, стал хлопать по спине, говорить про ленинградские морозы, хвастать игрушечным пугачом, который привез своему племяннику Игорьку.
— А вы боялись, что он не получил телеграмму, — с улыбкой заметила проводница.
— А ты, браток, все такой же крепыш, не стареешь! — с подъемом говорил пассажир, одновременно улыбаясь пожилой проводнице.
Шмелев тоже бормотал какие-то слова, строил приветливую улыбку, но и сам чувствовал, что у него все это не очень убедительно получается. Что ни говори, а без практики в их деле тоже нельзя… Скоро раздался гудок, и пассажирский тронулся.
— Гриша, родной! — воскликнул «брат». — Сколько лет не виделись! Может, прокатишься со мной одну остановку?
— У меня билета нет, — возразил Шмелев, ему совсем не хотелось потом в Шлемове три часа дожидаться обратного.
— Вы не против? — с ясной улыбкой повернулся «брат» к проводнице.
Поезд уже тронулся — «брат» первым вспрыгнул на подножку и, потеснив проводницу в тамбур, протянул руку Шмелеву. Тот, встретившись с холодным взглядом «брата», все понял и тоже взобрался на подножку.
— Раз давно не виделись… — ошеломленно произнесла проводница.
— Я вас конфетами угощу, — сказал «брат», мигая: мол, пошли в купе.
Но Григорий Борисович напряженно выглядывал из-за плеча проводницы. Приходько встретил, видно, какое то начальство. Высокий человек с портфелем тоже был в гражданской одежде, но по тому, как держался сотрудник, можно было понять, что приезжий — шишка. Прокофьев равнодушно смотрел на проплывающие мимо вагоны. Прежде чем последний поравнялся с ним, Шмелев отступил в глубь темного тамбура. Поземка змеилась на опустевшем перроне, в снежной круговерти тускло блеснул колокол. И последнее, что увидел Шмелев, — как Приходько и высокий в пальто вдоль путей шагали в сторону проходной военного городка.
— Засекли нас с вами, — угрюмо пробурчал Шмелев, когда они вошли в пустое купе.
— Во-первых, сойка прилетит в полдень…
— Да-да, — рассеянно кивнул Григорий Борисович, думая о Прокофьеве и Приходько: заметили они, что он вскочил в поезд?..
— Я не слышу ответа, — сухо заметил пассажир.
— Лучше в полночь…
— Другое дело, — улыбнулся тот. — Во-вторых, здравствуйте, Григорий Борисович!
Они церемонно пожали друг другу руки. В купе пахло дезинфекцией, неяркий керосиновый фонарь освещал глянцевато поблескивающие бурой краской полки.
— Я — Желудев Василий Федорович, — негромко говорил гость. — Вы, кажется, кого-то опасаетесь, и я не решился там передать вам «посылку».
— Я никому не говорил в поселке, что у меня есть… родственники, — усмехнулся Шмелев.
— Вот один взял да и объявился!
«Брат» достал из портфеля бутылку водки, бутерброды с колбасой и даже пару соленых огурцов. Все по-хозяйски разложил на маленьком столике, разлил водку в стаканы, поднял свой. Стакан, предназначенный Шмелеву, предательски подползал к краю столика. Григорий Борисович раздумывал: поднять стакан или отказаться?
— За встречу… браток! — громко провозгласил Желудев и, не дождавшись Шмелева, выпил. Огурец аппетитно захрустел в его крепких зубах.
— Будьте здоровы… коллега, — негромко проговорил Григорий Борисович и, морщась, выпил холодную водку.
— Проводница не поверит, что мы братья, если бутылки не будет на столе, — улыбнулся Желудев.
— Я предпочитаю коньяк, — заметил Шмелев, предупреждая попытку «брата» еще налить в его стакан.
— Еще не изучил все ваши вкусы, — рассмеялся Василий Федорович. — На будущее учту.
Плеснул себе самую малость и закрыл бутылку пробкой.
Колеса все громче стучали под полом, обшивка поскрипывала, мимо окна пролетали деревья, облепленные снегом.
— Ничего страшного не произошло, — улыбнулся Желудев. — Встретились с родственником, ну проехали с ним одну остановку, велика беда!
— А что я жене скажу? — впервые улыбнулся Григорий Борисович, подумав, что ему и вправду нечего бояться.
— Давайте о деле, — отчеканил Желудев. — Надеюсь, вас поставили в известность, что вы обязаны выполнять все мои указания?
Шмелеву не понравился его тон: как-никак он все-таки бывший офицер, а Желудев лет на пятнадцать моложе, и неизвестно еще, какое у него звание…
— Итак, я передаю вам, — Желудев кивнул на солидный чемодан, стоявший на нижнем сиденье, — рацию, оружие, патроны, деньги… Никаких расписок не надо — видите, как мы вам доверяем… Возможно, весной к вам придет человек, его нужно будет устроить на работу. Это радист.
— Боюсь, на работу здесь трудно будет устроиться, — с сомнением заметил Шмелев.
— Вы знаете, какая бы работа ему подошла?.. — задумчиво продолжал Желудев. — Возчиком молока, чтобы он на лошади ездил по окрестным деревням и собирал бидоны с молоком.
— Обычно мне на завод молоко привозят колхозники.
— А вы проявите инициативу, Григорий Борисович, наймите человека на работу — зарплата его любая устроит, — обеспечьте лошадкой, и наш друг будет скупать молоко у населения. И нам с вами хорошо, и государству прибыль.
«А этот Желудев не дурак! — подумал Григорий Борисович. — У возчика такие возможности… И никто его не заподозрит… Как же я раньше об этом не подумал?»
— Можно будет попробовать, — сказал он.
— Чудненько! — рассмеялся Желудев. — Вы знаете, у меня тоже с детства тяга к лошадям… Мой дед на Брянщине владел конным заводом. Вывел несколько пород тяжеловесов. Продавал на валюту за границей.
— В Германии?
— И в Германии тоже, — бросив на него быстрый взгляд, спокойно ответил Желудев.
— Я ничего против Германии не имею, — усмехнулся Шмелев.
— Почему я придрался к паролю, — помолчав, сказал Желудев. — Известная нам организация несколько раз посылала в Андреевку своих людей… Двое с треском провалились. Вы ничего об этом не слышали?
— Слышал… Им была известна явка? — нахмурясь, спросил Григорий Борисович.
— Нет, они действовали самостоятельно. Впрочем, эта организация приказала долго жить: чекисты накрыли всех. Полный разгром!
Заметив, что Шмелев поежился, Желудев улыбнулся:
— В этом смысле наша организация очень осторожна и прекрасно законспирирована. Вы можете спать спокойно, Григорий Борисович…
— Я не трус, но не хотелось бы из-за глупости других погореть, — счел нужным сказать Григорий Борисович.
Шлемово было первой остановкой после Андреевки, под ними прогрохотал железнодорожный мост через речку Шлемовку, лес отступил, и глазам открылись штабеля бревен и теса, заваленные снегом. Здесь крупный леспромхоз, Леня Супронович год тут валил сосны и ели, хвастал, что заработал большие деньги. Он и впрямь, уволившись из Шлемовского леспромхоза, приоделся, купил жене швейную машинку, а себе велосипед и луженый котел для бани.
Поезд стал замедлять ход, остался позади лесопильный завод, окруженный высокими штабелями свеженапиленных досок. Одинокая сосна сиротливо торчала на снежном пригорке.
— Мы теперь регулярно будем встречаться, — сказал Василий Федорович. — Может, как-нибудь загляну к вам в марте.
— У нас за приезжими присматривают, — предупредил Григорий Борисович. — Вон каждый поезд встречают и провожают. Милиционера я маленько поучил — с месяц в госпитале отвалялся.
— Я по долгу службы, — усмехнулся Желудев.
— В нашей системе? — обрадовался Шмелев. Свою руку иметь в областном центре было бы не худо.
— Да нет, я кем-то вроде гоголевского ревизора, — туманно пояснил Желудев и испытующе взглянул на собеседника. — А что, у вас нелады на работе? Недостача или что-нибудь другое?
— Масло я не ворую, — оскорбленно усмехнулся Шмелев.
— Ни одного пятнышка не должно быть на вашей служебной репутации, — строго заговорил Желудев. — Денег мы вам достаточно даем. Кстати, ведите какую-нибудь хитрую отчетность, — наши хозяева любят порядок, — но и не скупитесь на подкуп, вербовку агентов.
— А зачем мне радист? — спросил Григорий Борисович.
— Понадобится, — уклонился от прямого ответа Желудев. — Вот первое мое задание: вербуйте агентов, разумеется, до конца не открывайтесь им. Хорошо хотя бы одного привлечь из тех, кто работает на военной базе. Или на аэродроме.
Шмелев чуть было не брякнул, что у него есть такой человек — он имел в виду Маслова, — но вовремя сдержался, подумав, что об этом не поздно будет и потом сказать… Вот и вернулись с лихвой все его затраты на Кузьму Терентьевича!
— Взрывчатка есть у вас? — вдруг спросил Желудев, когда уже поезд останавливался у вокзала.
— Взрывчатки хватит, чтобы всю Андреевку взорвать вместе с арсеналом, но вот как ее оттуда вынести? — ответил Григорий Борисович.
— А это уж ваша забота, — сказал Желудев.
В купе заглянула проводница.
— Наговорились, мужчины? Или еще одну остановку проедете? Мне не жалко, ревизор ежели и появится, то лишь после Озерска.
— Спасибо, — поблагодарив проводницу, поднялся Шмелев, надел на голову шапку.
Желудев протянул женщине плитку шоколада.
— Балуете вы меня, — засмущалась та, но плитку взяла.
Краем глаза Григорий Борисович следил за перроном. Там в тусклом свете фонаря алела фуражка дежурного, суетились две женщины с узлами, одна из них держала за руку закутанного до самых глаз мальчика лет пяти. Милиционера на перроне не было.
Они снова по-родственному обнялись, расцеловались, Желудев просил передать приветы жене и сыну, обещал на обратном пути обязательно заехать, и уж тогда они наговорятся всласть.
Пассажирский ушел. Шмелев постоял на перроне, поеживаясь под порывами холодного ветра, лицо покалывали острые крупинки. Интереса к нему никто не проявил: ни дежурный, который скоро ушел на свой пост, ни кладовщица, занесшая в багажное отделение несколько фанерных ящиков, очевидно посылок.
В просторном помещении вокзала никого не было, хлопнуло, закрываясь, окошечко кассира. Засиженная мухами электрическая лампочка на потолке освещала оштукатуренные и покрашенные бурой масляной краской обшарпанные стены с плакатами. На стене у окна в деревянной витрине без стекла висела газета «Гудок». Громоздкие дубовые скамьи с надписями на спинках «НКПС» занимали всю середину помещения. Под потолком летала потревоженная синица, впрочем, она быстро успокоилась, присела на круглую железную печку и оттуда бесшабашно посверкивала бусинками глаз на единственного пассажира.
От нечего делать Григорий Борисович, надев очки в металлической оправе, принялся читать «Гудок».
Корреспонденты писали о Туркестано-Сибирской железной дороге, которая связала поставщика «белого золота» Среднюю Азию с промышленной Сибирью, о выпуске новой серии мощных паровозов «СО» с безвакуумной конденсацией пара, о строительстве алюминиевого завода, приводились цифры роста валовой продукции…
Одна заметка привлекла особое внимание Шмелева: корреспондент рассказывал о знаменитом сталеваре Макаре Мазае, приводились его слова, сказанные на Восьмом Чрезвычайном съезде Советов СССР, — от имени всех металлургов Украины он заявил: «Если фашисты нападут, то металлурги зальют им глотки кипящей сталью…»
Григорий Борисович сел на высокую деревянную скамью и задумался. Синица, казалось, тоже задремала на печке. Сомнений в том, что Гитлер пойдет на Страну Советов, у него давно не было, вот только когда? Желудев говорил, что скоро, очень скоро, может быть, даже этим летом. Неспроста поинтересовался Желудев насчет взрывчатки. Его можно было понять и так: дескать, если сами не сможете достать, хотя вы и сидите на взрывчатке, мы вам подбросим… Но что он может тут взорвать? Базу? Там охрана такая, что за проволоку и кошка не проникнет…
Услышав шум приближающегося поезда, Григорий Борисович подхватил довольно тяжелый чемодан и вышел на пустынный перрон. В метельной мгле едва маячил паровозный фонарь. Рельсы вдруг засветились, будто раскаленные докрасна. Вышедшему дежурному Шмелев посетовал: мол, ехать всего ничего, а пассажирского ждать еще два часа. Дежурный хмуро глянул на него и нехотя ответил, что товарняк тут сделает остановку, а как дальше пойдет, он не в курсе. Может, до самого Климова нигде не остановится.
Григорий Борисович решил рискнуть и забрался в холодный тамбур пульмана, поезд шел порожняком. Ему не повезло: товарняк нацелился с ходу проскочить Андреевку. Не доезжая переезда, поезд чуть снизил скорость, Шмелев, перегнувшись, осторожно опустил в сугроб чемодан и, пробормотав: «Помоги, господи», спрыгнул с подножки. По рыхлому откосу проехал вниз, набрав под полушубок снегу, — кажется, обошлось без ушибов. Не дожидаясь, пока прогрохочет длиннющий состав, подобрал чемодан — хорошо, что Желудев накрепко обвязал его поперек веревкой, — и зашагал по твердому насту в сторону от путей. Было темно, ветер завывал, мела поземка, шумели за спиной деревья. Лишь в клубе светилось окно, там комната заведующего Архипа Алексеевича Блинова. В такую пору никто не встретился Шмелеву до самого дома. На сеновале он развязал веревку, достал из чемодана пакет с гостинцами — жене он еще днем сказал, что должен знакомого из Калинина встретить, вот и подарочек будет кстати, — вытащил тяжелую рацию, опустил в чемодан, закрыл его на блестящие замки и подальше запихнул в сено. Туда же сунул и пистолет.
Глядя на дверь, сквозь щели которой пробивался в сарай тусклый свет, Григорий Борисович подумал, что ему здорово повезло. Какое счастье, что те двое ничего не знали о нем! Иначе бы ему крышка. Уж Кузнецов дознался бы, в этом Григорий Борисович не сомневался.
Раздался продолжительный противный вой, оборвавшийся на высокой ноте, — кошки бесятся. Им и мороз нипочем! Ледяной ветер со скрипом приоткрыл, затем с силой захлопнул дверь.
«Вот так когда-нибудь и попадешься в мышеловку!» — мрачно подумал Шмелев, спускаясь по лестнице вниз.