1
Командир артиллерийского полка полковник Григорий Елисеевич Дерюгин с адъютантом обходил хорошо замаскированные зенитные расчеты. В негустом березняке чистый воздух звенел от птичьих голосов, солнце разбрызгало по голым ветвям блики, пышные облака медленно проплывали над лощиной, где расположились четыре батареи. Бойцы вытягивались при виде начальства, командиры батарей рапортовали, приложив руку к козырьку. Худощавый подтянутый полковник с выбивающимися из-под фуражки вьющимися колечками темно-русых волос тоже прикладывал руку к виску, выпрямлялся. Даже его наметанный глаз не мог ни к чему придраться: снарядные ящики в укрытии, окопы вырыты, орудия надежно замаскированы, дежурные расчеты на местах. Лишь прожектористов не видно, они после ночного дежурства отдыхают в землянке.
Оттого что в его полку порядок, настроение у Григория Елисеевича стало еще лучше, он скосил глаз на грудь: на гимнастерке недавно полученный орден Красного Знамени. Наступление врага на этом участке фронта приостановлено, зенитчики научились метко стрелять. «Юнкерсы» стараются обходить стороной его батареи. Начальник Дерюгина генерал-лейтенант Балашов, с которым они были знакомы еще по Риге, помнил, что Дерюгин в трудные для армии дни вывел из окружения свой полк, сохранил орудия. Этим далеко не все могли похвастаться. И, уезжая, Балашов крепко пожал руку полковнику и сказал, что за его хозяйство он теперь спокоен.
Командиры батареи наладили с зенитчиками регулярные занятия по теории и практике стрельбы, для чего лейтенант Солдатенков везде развесил схемы вражеских самолетов. Мало того, Дерюгин распорядился, чтобы в расположение полка доставили сбитый его молодцами «юнкерс». Пусть каждый руками пощупает. В овраге, где укрыли самолет, было сыро, однако занятия там проводились регулярно.
— Нынче у нас будет веселый денек, — из-под ладони взглянув на небо, заметил адъютант Константин Белобрысов.
— Теперь все деньки, лейтенант, будут веселые, — усмехнулся Дерюгин.
На совещании у командующего армией говорилось, что гитлеровцы готовятся к новому летнему наступлению. Лишь кончится распутица, подсохнут дороги, и генералы вермахта на главных направлениях снова двинут свои позиции, желая взять реванш за поражение под Москвой.
Подводя итоги наступления Красной Армии в январе-марте 1942 года, командующий армией сообщил, что на протяжении почти двух тысяч километров наши войска остановили противника и нанесли ему ощутимые потери в живой силе и технике.
Фашисты не успевали хоронить убитых — сотни обледенелых трупов валялось на обочинах заснеженных дорог, а сколько их погребено под сугробами!
На этом же совещании генерал армии назвал в числе отличившихся и артполк Дерюгина. И это тоже переполняло гордостью сердце Григория Елисеевича. На днях в торжественной обстановке генерал-лейтенант Балашов вручил артиллеристам награды.
Они шагали по ржавым шуршащим листьям, на болоте меж серыми кочками поблескивала темная вода, на солнечных полянках уже ярко зеленела молодая трава, среди мха и палой листвы голубыми свечками вспыхивали подснежники. Грачи не спеша поковыляли прочь от тропинки, по которой они шли.
— Вороны, — кивнул Григорий Елисеевич. — Вчера еще их не было.
— Грачи, товарищ полковник, — поправил адъютант.
— Какая разница? — сказал Дерюгин. Он плохо различал птиц, особенно крупных. Вороны, галки, грачи, даже сороки — они все для него были воронами.
Враг был отброшен от Москвы, так что было время как следует укрепиться и подготовиться к обороне. Впрочем, поговаривали и о нашем большом контрнаступлении, зима 1942 года вселила в людей уверенность в победе.
Григорий Елисеевич приказал в столовой повесить кумачовый плакат со словами: «Не смеют крылья черные над Родиной витать…» Он посчитал, что эти слова как нельзя лучше подходят к ним, зенитчикам. Только за февраль они сбили тридцать четыре вражеских самолета, не допустили их бомбить Москву.
Услышав гул самолетов, Григорий Елисеевич замедлил шаги, вглядываясь в небо.
— Наши полетели давать дрозда фрицам, — сказал Костя Белобрысов.
Дерюгин ничего не ответил, он сейчас думал о другом: Алена писала из Сызрани, что Надя заболела корью, опасается, как бы болезнь не перекинулась и на Нину. С питанием неважно, девочки похудели, да и ей зеленое платье, которое ему очень нравилось, стало велико в талии. Алена была в этом платье в Доме офицеров в Риге 1 мая 1941 года…
Разбросала война людей по России. Он, Дерюгин, здесь, под Валдаем, друг его по артиллерийскому училищу защищает крымское небо, жена Алена — в Сызрани, тесть и теща — на оккупированной немцами территории, об Иване Васильевиче Кузнецове вообще ничего не известно. Честно говоря, перед самой войной Дерюгин завидовал Ивану: был в Испании, получил орден, потом взяли в Ленинград. Несколько раз Григорий Елисеевич справлялся о Кузнецове, но никто ничего о нем не слышал.
2
Иван Васильевич Кузнецов, лежа на чердаке у круглого пыльного окошка, думал о смерти. И это были мысли не отвлеченные, которые время от времени приходят в голову, а реальные, конкретные: он думал, как ему лучше умереть сейчас. Может, не в данный момент, но через несколько минут или часов, пусть даже дней. В его беспокойной жизни разведчика костлявая часто маячила перед самыми глазами, внутренне он давно смирился с тем, что своей смертью не умрет. Нет, не умрет!..
Внизу слышались гулкие выстрелы, топот тяжелых подкованных сапог на лестничных площадках шестиэтажного дома, окруженного гитлеровцами. Погибли или были схвачены сражавшиеся рядом подпольщики. Вон четверо лежат на спортивной площадке. Для них уже все позади… Возможно, он остался один в живых. Последний, кого Кузнецов видел, был Федор Леонов. Выскочив из подвального помещения, откуда валил дым, Федор что-то хрипло крикнул и метнул гранату — трое фашистов тоже неподвижно лежат у парадной, где глянцевито поблескивает лужица крови. На эту небольшую площадку перед парадной фашисты больше не суют носа. Забросав гранатами подвал, они выбили раму на первом этаже и теперь шарят по квартирам, лестничным площадкам, слышны их резкие голоса, хлопанье дверей, чирканье подошв по бетону. Второй этаж, третий… Скоро они будут здесь, на чердаке. И это неотвратимо. Последний патрон в парабеллуме. Последний патрон… Когда он читал или слышал от друзей о последнем патроне, то снисходительно улыбался: мол, красного словца ради. И вот последний патрон сейчас решит его судьбу… Смерть притаилась в вороненом стволе. Чья смерть? Первого эсэсовца, который сунется сюда, или его, Ивана Кузнецова? Убить еще одного? Позволить взять себя в плен? Кузнецов гнал эту мысль прочь: он-то знал, что ему пощады не будет! Стоит ли продлевать свою жизнь на несколько страшных пыточных дней? Сколько он их сегодня уложил? Уж не меньше десятка. Израсходовал три гранаты, четыре обоймы патронов.
Не думал Иван Васильевич, что придется сложить свою голову в этом городишке. Прибыл он в городок со смешным названием Грачи две недели назад, разыскал своего человека, заброшенного сюда еще раньше, и вместе с ним быстро создал оперативную группу из надежных людей, по заданию горкома партии оставшихся в городе. Надо было торопиться: по поступившим разведданным, в Грачи должны были съехаться на важное совещание старшие офицеры вермахта во главе с командующим армией. Город заполонили гестаповцы и солдаты СС, стали срочно восстанавливать поврежденный снарядами старый особняк на тихой улице, засаженной липами. До войны в нем размещался Дворец пионеров.
Ивану Васильевичу удалось привлечь в группу единственного в городе каминных дел мастера, которому фашисты приказали восстановить старинный камин с дымоходом и решеткой. Каминных дел мастер, — впрочем, он не обижался, когда его называли печником, — сделал подробную схему дымохода. Предстояло хитроумно заложить туда солидную порцию тола. Из-за линии фронта был заброшен специалист-минер, он и печник продумали все до мелочей. Были изготовлены огнеупорные кирпичи с начинкой, которые удалось доставить в особняк вместе с партией обычных кирпичей — отличить их мог лишь печник. Минер придумал, как к взрывному устройству подвести через обычную электрическую сеть контакт. Камин можно было сколько угодно протапливать — без специального включенного на определенное время приспособления взрыва не произойдет. В общем, все складывалось удачно.
До совещания, по-видимому, оставались считанные дни, несколько генералов уже прибыли в город. Черные и зеленые лимузины то и дело останавливались у особняка. На крыше появились антенны. Кузнецов к вечеру собрал оперативную группу в подвале старого дома, чтобы еще раз прорепетировать столь ответственную операцию. Нужно было подумать и о собственном спасении — все понимали, что риск велик.
Не успели они собраться, как к дому один за другим подкатили два крытых грузовика с эсэсовцами. В мгновение ока здание окружили, установили во дворе ручные пулеметы. Иван Васильевич приказал всем покинуть помещение и попытаться прорвать кольцо. Он и еще несколько человек успели выскочить из подвала раньше, чем эсэсовцы швырнули в окно гранаты. Перепуганные жильцы выбегали из своих квартир и прятались за сараями. Гестаповцы методически обшаривали этаж за этажом. С лестничных площадок подпольщики палили из пистолетов в фашистов, но силы были неравными. В первые же минуты нападения погибли трое. До чердака добрался лишь один Кузнецов.
Из круглого окна были видны длинные фургоны без шоферов. Старик в очках с авоськой прижался спиной к дровяному сараю и смотрел, как эсэсовцы вытаскивали на двор раненых, грузили в фургоны. Подпольщиков тащили за ноги и грубо швыряли в открытую машину. Всего в подвале собралось вместе с ним семь человек. Иван Васильевич теперь отлично знал, кто предатель. Тот единственный человек, который не явился сегодня… Никто из присутствующих не знал, почему он не явился. Уже тогда у Ивана Васильевича закралось подозрение…
Проволокли минера, голова его безвольно моталась, за ним тянулся кровавый след. А вот и предатель! Кузнецов увидел его вылезающим из машины, в которую побросали трупы и раненых подпольщиков. Коренастый, без кепки, в расстегнутом пиджаке, он стоял в группе эсэсовцев и что-то толковал, показывая то на машину, то на дом. Ясно, что говорили: мол, руководителя группы нет. Кузнецов подавил острое желание выпустить последнюю пулю в изменника, — надо поберечь для себя… И потом, его загораживает кузов грузовика, вряд ли отсюда попадешь. А как хотелось уложить гада! Ведь он в группе подпольщиков давно, выжидал, сволочь… А он-то, Кузнецов, куда смотрел?.. Нет, никаких подозрений не вызывал у него этот малоразговорчивый человек с шеей борца. Если уж в ком и сомневался, так в печнике.
Увидев, что собравшиеся во дворе эсэсовцы усаживаются в машины, Иван Васильевич даже затаил дыхание: неужели сейчас уедут?
Но уехали только два грузовика. Оставшиеся эсэсовцы, выслушав приказ офицера, снова вернулись к дому. Внизу гулко захлопали двери, где-то зазвенело разбитое стекло, ворвался в уши плач ребенка. Топот сапог по бетону все ближе. Из грузовика еще спрыгнули на землю трое эсэсовцев с автоматами и тоже направились к парадной.
Кузнецов погладил сужающийся к мушке ствол парабеллума, еще раз осмотрелся — на чердаке спрятаться было негде. Разве что забраться внутрь пыльного, с торчащими наружу пружинами дивана… Но и ждать у окошка свою смерть было тоскливо. Услышав тяжелые шаги по лестнице, Иван Васильевич, еще не сознавая, зачем он это делает, метнулся к двери на чердак и затаился. От удара ноги деревянная скрипучая дверь откинулась и ударила по плечу. Высокий эсэсовец в черной форме переступил порожек и на миг остановился: после яркого апрельского дня глаза его привыкали к чердачному полусумраку. Совсем рядом видел Кузнецов его простоволосую голову со светлыми прядями, упавшими на красноватые уши, на прижатом к животу кожухе «шмайсера» будто выступила испарина. Дальше все произошло очень быстро: парабеллум в ладони сам собой поудобнее развернулся, напрягшаяся правая рука взлетела вверх и с сокрушительной силой опустила рукоятку на висок эсэсовца — тот слабо застонал, автомат выскользнул из его рук и остался висеть на шее. Обняв обмякшее, качнувшееся навстречу тело, Иван Васильевич положил его на желтый песок, перемешанный с опилками. Прислушался: не поднимается ли еще кто? Эсэсовцы обычно ходят по двое… Резкая немецкая речь послышалась этажом ниже, потом что-то загрохотало, раздался женский крик, падение тяжелого тела, голос эсэсовца на ломаном русском: «Ты есть партизан? Хенде хох!» Остальные эсэсовцы спешили к нему.
— Я нашел его! Это партизан! Он прятался под кроватью… Эта женщина укрывала его!..
Спустя несколько минут рослый эсэсовец с засученными рукавами поравнялся с открытой дверью, за которой столпились эсэсовцы. В прихожей на полу лежал окровавленный человек в васильковой рубашке с оторванным воротом, лоб его был рассечен, губа вздулась. Солдат пинал его сапогом и по русски спрашивал!
— Ты есть официир? Отвечай!
Человек что-то пробормотал, стоявший лицом к двери фашист нагнулся к нему. Воспользовавшись этим, рослый эсэсовец быстро шагнул мимо двери и стал спускаться вниз. Прежде чем выйти во двор, он с последней площадки посмотрел наружу: шофер курил, лениво облокотившись на радиатор. Он проводил равнодушным взглядом рослого эсэсовца, вышедшего из парадной, и тут же его внимание переключилось на других, тащивших мужчину в разодранной васильковой рубашке.
Рослый эсэсовец обогнул дом, нырнул в первую попавшуюся подворотню, выскочил к дровяным сараям и, отшвырнув сапогом метнувшуюся под ноги дворняжку, вышел на другую улицу. Закинув автомат на плечо, он спокойно зашагал мимо деревянных домов, казалось вросших в асфальтированный тротуар. Только сапожник смог бы по походке определить, что немцу жмут сапоги, а портной наверняка заметил бы, что черный мундир маловат. Из-за дощатых заборов тянулись вверх узловатые, с набухшими почками ветки яблонь, слив, вишен. Редкие прохожие испуганно шарахались в подворотни, прижимались спинами к зданиям.
А над городом не спеша плыли белые клубящиеся глыбы облаков, деревянные заборы отбрасывали на тротуар полосатые тени, иногда луч заходящего солнца ослепительно вспыхивал то в одном, то в другом окне. На черепичной крыше деревянного дома в белой, выпущенной поверх коротких штанов рубахе стоял мальчишка и, задрав голову, смотрел на стаю голубей. Жизнь продолжалась!
3
Андрей Иванович ногой толкнул дверь и, миновав темные сени, вошел в избу. Люба Добычина сидела у окошка и вручную шила детскую распашонку. Блестящая иголка с белой ниткой проворно мелькала в ее пальцах. Она еще из окна увидела старосту, но даже не поднялась с табуретки. Округлое лицо сосредоточенно, волосы забраны под косынку, обнаженные до плеч полные руки загорели, а вот цвет лица нездоровый: на скулах и лбу желтые пятна, губы скорбно поджаты. На столе лежал автомат.
— Ты что же это, Любаша, заместо мужика своего караул у окна несешь? — ухмыльнулся Абросимов. — Лихих партизан боишься?
— Я никого не боюсь, — резко ответила женщина. — Это вам, душегубам, нужно опасаться людского гнева.
— Но-но, баба, придержи свой язык! — прикрикнул староста. Хоть и незаслуженный упрек, а все равно обидно.
— Чего надо-то? — зверем глянула на него Люба.
— Мужика твоего. Или был, да весь вышел?
— Это Николашка-то мужик? — сверкнула на него глазами Любаша. — Мокрая курица он, а не мужик!
— Грёб твою шлёп! — обозлился Андрей Иванович. — Была бы ты моей женкой, я бы тебе, стерве, показал, где раки зимуют! Замордовала бедолагу и еще насмешки над ним строит! Где его прячешь?
— Евонное место известно где, — усмехнулась Люба. — В бане, сердешный, кукует!
— Ох, Любка, вожжами бы тебя по толстой заднице… — покачал головой Абросимов и направился к двери.
Он прошел вдоль ряда яблонь к бане. Она оказалась снаружи на запоре. Откинув щеколду и согнувшись в три погибели, Абросимов вошел в пахнущий горьковатым дымом и березовым листом темный предбанник. Михалев сидел на низкой скамейке, на опрокинутой шайке стояла начатая бутылка с мутным самогоном. Рядом лежали соленый огурец и шмат сала. Ситцевая рубаха была разорвана у ворота, на заросшей щетиной щеке — свежая царапина.
— Ишь, устроился, грёб твою шлёп! — зычно заговорил Андрей Иванович, присаживаясь рядом. — Со всеми удобствами.
Михалев молча снял с гвоздя ковш, которым поддают на каменку, налил в него из высокой захватанной бутылки, протянул Абросимову.
— Салом закусывай. Ленька женке приволок.
— Ну и дела-а! — протянул Абросимов. — Хороший у меня помощничек — баба оружие отняла и в баню закрыла, как какого-нибудь мазурика!
— Давно надо было бы ее, суку, пришить, да вот рука не подымается, — понурил лысую голову Михалев.
— Эва, сказанул! — нахмурился Абросимов. — Руки марать о собственную бабу — тяжкий грех, а вот поучить малость следоват. Хошь ременные вожжи тебе на энто дело пожертвую?
— Ну ее к дьяволу! — отмахнулся Николай. — Чего пришел-то, Андрей Иванович? Опять наших пленных на базу сопровождать? Али парней с девками по домам шукать для отправки в неметчину? Ну и работенку ты мне определил, мать честная!
— В баньке тебе, Николаша, никто в это худое время отсиживаться не позволит, — внушительно заговорил Абросимов. — Раз нас с тобой впрягли в эту телегу, значит, надо шевелиться, коли не хотим, чтобы фрицы нас, как глупых индюков, перещелкали… Слыхал, что Леха сотворил? Живьем деревню спалил! А что с Блиновым сделали? Добро, хоть живым не дался.
— Чего я с Любкой-то нынче поцапался, — думая о своем, заговорил Николай. — Беременная она… Я и брякнул, что от Леньки, мол. А она, гадюка, схватила автомат и в морду мне ткнула, хорошо еще, на спусковой крючок не нажала!
— Ох-хо-хо! — раскатисто рассмеялся Андрей Иванович. — Чтобы моя Ефимья взялась за ружье!.. А ты не бросай оружие где попало. Долго ли до греха?
— Ей-то недолго, стерве, глядишь, и вправду пришьет, — канючил Михалев.
— Ну вот что, Колька, разбирайся сам в своих темных семейных делах, — сказал Абросимов. — А пока залепи рожу хоть бумажкой, бери автомат и валяй в Кленово пленных сопровождать. Их десятка полтора. Мне доподлинно известно, что промеж них есть советский командир. Вроде важная персона. Понятно, фрицы про это ни хрена не знают: документов у них нет, а одеты в форму рядовых бойцов.
— Как ты-то прознал?
— А это тебя, Коля, не касается, — пошевелил густыми бровями Абросимов. — Сорока на хвосте принесла.
— Что я-то должен делать?
— А ничего, все без тебя сделают… Значит, слухай в оба уха! Командир — худущий такой, носатый, с повязкой на шее, — Андрей Иванович в упор глянул на Михалева, — Так вот, на мосту через ручей ты поравняйся с ним. Он выхватит у тебя автомат, а ты не трепыхайся, падай на землю и уши зажимай руками, а дальше все само сделается. Окромя тебя еще два фрица будут сопровождать их до Кленова…
— А ежели и меня ненароком укокошат? — сразу протрезвел Николай.
— Да предупреждены они! — стал терять терпение Андрей Иванович. — Не тронут тебя! Дотумкал? Когда убегут в лес, ты и подымай на всю губернию крик, мол, караул! Вдарили по башке и сбежали, проклятые…
— Свои не тронут, так Бергер семь шкур спустит, — сомневался Михалев.
— А я-то на что, лопух ты непутевый? — взъярился Абросимов. — Неужто в обиду дам? Да мужик ты, в конце концов, али каша гречневая, грёб твою шлёп!
— Как Любка моя, заговорил… — вздохнул Николай. — Не ори ты, Андрей Иванович, и без тебя тошно! Сделаю я, что велишь… Только упреди пленных-то.
Шагая от Михалевых по пыльной дороге, Абросимов мрачно раздумывал: Николашка, конечно, трусливый человечишко, но других-то нет! На кого он еще может тут положиться? А сын, Дмитрий, толковал, что Михалева надо использовать… Вот ведь чудеса! Уродится вроде мужиком, а на поверку — размазня хуже бабы! Это только подумать: женка на глазах грешит с другим, а он, сопля несчастная, в баньке отсиживается да самогон лакает!..
Пообедав, Андрей Иванович мигнул Вадиму: мол, выйдем во двор. Вслед за ними увязался и Павел.
Усевшись на садовую скамейку, Абросимов достал кисет, кремень с фитилем, — хотя в доме и завелись спички, по привычке высекал огонь таким древним испытанным способом, — выпустив густую струю дыма, кивнул на корявые яблони с темно-зелеными желваками яблок:
— Добрый будет нонче урожай на антоновку.
Внуки, сидя у его ног в траве, помалкивали, догадываясь, что серьезный разговор впереди.
По тропинке, смешно горбатясь, ползла большая мохнатая гусеница. Павел раздавил ее ногой. Дед неодобрительно покосился:
— Мешает, что ли?
— Вредитель, — ответил Павел. — Яблоки сожрет.
Андрей Иванович раскатисто откашлялся — зело крепок табачок! — сказал:
— Ну вот что, навострите ушки на макушке и запоминайте: нужно нынче же обойти дома в поселке и предупредить людей, что немцы собираются отправлять на днях в чертов фатерлянд парней и девок… — Он по памяти назвал двенадцать фамилий. — Скажите, мол, слышали, как Бергер полицаев настрополял на это дело. Ясно?
Оставшись один под яблоней, он задумчиво смотрел на длинную узкую тучу, медленно наползающую из-за леса. Ветер принес запах смолы и хвои. К старику подошла кошка и стала ластиться у ног. Он рассеянно гладил ее по пушистой выгнувшейся спине. Негромкое мурлыкание вызвало в памяти предвоенные мирные дни, когда он со своей многочисленной семьей во главе длинного стола сидел в саду своего собственного дома и пил из блюдца чай. Эх, война, разметала всех…
— Отец, — окрикнула с крыльца Ефимья Андреевна, — куды ты внуков послал?
— На кудыкину гору, — буркнул он. — Тебе-то чего?
— Страшно мне чегой-то, Андрей, — глухо произнесла жена. — Чует мое сердце, скоро быть большой беде в нашем доме!
— Ты такая, накаркаешь! — усмехнулся он.
— Лихо никто не кличет, оно само явится, — пригорюнилась Ефимья Андреевна. — Знаю ведь, батька, сам по краю ходишь… Пожалей хоть внуков.
— Жизнь дана, мать, на смелые дела, — задумчиво произнес Андрей Иванович.
К вечеру приплелся Михалев. Один рукав мундира держался на ниточке, под глазом светил здоровенный фингал, нижняя губа отвисла треугольником, как у верблюда.
— Откуда ты взялся, такой красавец? — весело встретил его Абросимов. Он уже знал о том, что произошло у деревянного моста, но попросил полицая все рассказать подробно.
…Пленный командир в побелевшей на лопатках гимнастерке без ремня подмигнул Михалеву и показал на автомат: мол, сними с предохранителя… Хотя и худущий и кадык выпирает на шее, но чувствовалась в нем сила, иначе бы Бергер не отобрал его для земляных работ на базе. И остальные не заморыши. Кроме Михалева пленных сопровождали в Кленово не двое солдат, как говорил Абросимов, а трое — к ним примкнул верзила фельдфебель… Не доходя моста, командир вырвал автомат у Николая и полоснул из него по солдатам. Фельдфебель отскочил в сторону и, пригнувшись, дал очередь из автомата. Кажется, двоих наповал, но тут на него набросились остальные пленные, вырвали оружие и буквально растоптали на булыжной мостовой. Собирались и его, Николая, трахнуть по башке камнем, но командир не дал. Один пленный все же успел от души залепить в глаз. И обозвал последними словами…
— А кто же тебе губу подправил? — спросил Абросимов. Уж очень Михалев был смешной с треугольной губой и подбитым глазом.
— Знамо кто, — пробурчал Николай. — Самолично гауп Бергер… Еще, зараза, кожаную перчатку натянул себе на ручку! А потом только вдарил…
— Он у нас аккуратист, грёб его шлёп! — засмеялся Абросимов. — Не хочет арийские ручки пачкать о наши русские рожи…
— Не расстреляют меня, Андрей Иванович? — униженно заглянул старику в глаза Михалев. — Я Бергеру сказал, что это я одного… нашего застрелил.
— Может, тебе еще и медаль повесит, — хмыкнул Андрей Иванович. — Куда ушли пленные?
— Ты же велел мне лежать носом в землю…
— Что ж ты, мать твою, так и лежал, пока немцы не объявились? — удивился Абросимов.
— Притворился, что без сознания, — впервые улыбнулся Николай, отчего правый глаз совсем закрылся.
— Иди, красавчик, к своей жене, пусть она тебе свинцовую примочку поставит…
Но Михалев не уходил, нерешительно топтался перед высоченным Абросимовым.
— Дай ты мне, Андрей Иваныч, ременные вожжи али уздечку сыромятной кожи, — не поднимая на него глаз, попросил он.
— Гляди ты, грёб твою шлёп, — удивился старик. — Никак и вправду надумал свою толстомясую поучить?..
4
Сидя на корточках и глядя из-за орехового куста на девушку, пригорюнившуюся на камне возле небольшого лесного ручья, Иван Васильевич мучительно вспоминал фамилию художника, написавшего знаменитую картину «Аленушка». Он до войны видел ее в Русском музее. Можно было подумать, что живописец работал здесь — несчастная Аленушка из сказки так навеки и осталась в чащобе у лесного ручья. Прозрачный ручей во мху чуть слышно звенел, белые отмытые камни в нем светились, толстые сосны и ели близко подступили к берегу, изогнувшиеся ивы макали свои ветви в серебристую воду, бесшумно порхали средь кувшинок синие стрекозы. Поза девушки была невообразимо печальной, русоволосая голова склонена набок, голубые глаза бездумно смотрели на воду.
«Васнецов! — вспомнил художника Иван Васильевич. — А был я в музее с Вадиком…»
Они долго стояли перед этой картиной. В «Богатырях» Васнецова сын узнал своего дедушку — Андрея Ивановича Абросимова. Тыкал пальцем в Добрыню Никитича и громко утверждал, что он вылитый дедушка. В другой картине отыскал мужика в лаптях, который напомнил ему Тимаша… Фантазии у мальчика хоть отбавляй!
При воспоминании о сыне тоскливо сжалось сердце: как он там, в оккупированной Андреевке? Только узнай немцы, что дядя его и дед связаны с партизанами, конец мальчишке. Покидая партизан, Иван Васильевич наказывал Дмитрию Андреевичу: чуть что — немедленно взять Павла и Вадима в отряд и при первой возможности переправить в тыл, а там он, Кузнецов, о них позаботится.
Тяжкий вздох донесся до Кузнецова, девушка пошевелилась, еще ниже склонила голову, ресницы задрожали, она всхлипнула и поднесла к глазам подол длинного темного платья, поверх которого была наброшена вязаная жакетка. Ослепительно блестели в солнечном луче крошечные клейкие листья на березах, в том месте, где небыстрая вода пробегала по донным камням, колыхались, сталкивались друг с другом маленькие чайные блюдца — это солнце играло в ручье.
Возможно, Кузнецов так бы и ушел, если бы девушка вдруг не уткнулась в колени лицом и надрывно не зарыдала. И столько было горя в ее согбенной фигуре и вздрагивающих плечах! И еще одно бросилось Кузнецову в глаза: старенькая жакетка была порвана у предплечья, а босые ноги исцарапаны. Он поднялся, подошел к ней и легонько дотронулся рукой до плеча. И тут произошло то, чего уж он совсем не ожидал: девушка мгновенно вскочила с валуна, с криком кинулась в холодный неглубокий ручей и побежала по воде в чащобу. Брызги летели во все стороны, наброшенная на плечи жакетка упала в воду и медленно поплыла навстречу ему.
— Сдурела! — вырвалось у Кузнецова. — Вроде бы купаться еще рановато… Свой я, дурочка, свой!
Девушка остановилась перед поваленной сосной, перегородившей неширокий ручей, и боязливо оглянулась. На Кузнецове были мятые бумажные брюки, серая косоворотка под явно тесным в широких плечах коричневым пиджаком и синие резиновые тапочки на босу ногу. За две недели скитаний Кузнецов успел сменить черную эсэсовскую форму на гражданскую одежду: рубаху, брюки и пиджак дала ему одна женщина, которой он сказал, что скрывается от немцев. Последние дни он носил связанные вместе тесные сапоги на плече. Он пробирался к линии фронта, в основном шел ночью, а днем отсыпался где придется: весна выдалась теплая, на лугах встречались непочатые стога, иной раз спал на груде ветвей под открытым небом в лесу. Сон его был чутким, слух обострился: стоило хрустнуть сучку, как он открывал глаза, пристально всматриваясь в чащобу, парабеллум сам собой оказывался в руке. Никого не было на лесной тропе; зверь издалека чуял человека и обходил стороной, а больше никто не встречался в лесах. Как-то проснувшись утром в стоге сена, Иван Васильевич услышал самый мирный звук на земле: совсем близко от него стояла бурая корова с раздутым выменем и, выдергивая из стога клочки сена, неторопливо жевала. Она не испугалась человека, — наверное, давно уже почувствовала его присутствие. И тогда ему пришла в голову мысль подоить корову. Та доверчиво подпустила человека к себе. Теплое парное молоко брызгало в алюминиевую кружку, а корова спокойно жевала сено. Один раз только рискнул он выйти к людям — это было три дня назад, наверное в пятидесяти километрах отсюда. Деревня была маленькой, там Иван Васильевич наконец-то переоделся. Наверняка фашисты сообщили всем своим постам, что разыскивается человек в эсэсовской форме. Одеждой и скудным запасом продуктов снабдила его пожилая женщина, жившая на окраине деревни, черный мундир и брюки при нем сожгла в русской печи. «Шмайсер» пришлось выбросить, при нем был лишь парабеллум.
Все-таки он родился под счастливой звездой! Сидя у круглого окошка на чердаке окруженного эсэсовцами дома, он уже не чаял быть живым. Кто же был тот мужчина в васильковой рубашке, благодаря которому Иван Васильевич остался жив? Не задержись эсэсовцы в комнате этажом ниже, он не успел бы переодеться в их форму.
Чудом вырвавшись из лап смерти, он выбирал самый глухой путь к своим — не хотелось понапрасну рисковать, потому и продвигался в основном ночью. Гула канонады еще не было слышно, но наши самолеты все чаще пролетали над головой, радостно было видеть их здесь.
— Бежать-то больше некуда… — произнесла девушка, отрешенно глядя на него.
С ее мокрого подола срывались крупные капли, руки бессильно повисли. Он разглядел ее: яркие губы, чуть заметные ямочки на щеках, густые русые волосы, видно, давно не чесаны. И одета, как старуха, не хватало только черного платка.
— Значит, мы друзья по несчастью, — сказал он. Девушка повнимательнее глянула на него, облизала влажные губы, сглотнула слюну и произнесла!
— У вас нет хлеба?
Они уселись на берегу ручья, прямо на мху Кузнецов разложил немудреную еду: полбуханки деревенского черствого хлеба, с десяток сваренных в мундире картофелин, соль в тряпице и две луковицы. Девушка — ее звали Василисой Красавиной — уписывала за обе щеки очищенную картошку, хлеб откусывала от краюшки ровными белыми зубами понемногу, по-старушечьи подставляя горсть ко рту, чтобы не упала ни одна крошка. Щеки ее порозовели, длинные черные ресницы то взлетали вверх, то опускались, отбрасывая легкую тень на щеки. Глядя на нее, никогда не подумал бы, что эта славная девушка с маленькими руками наповал убила фашиста…
Как-то сразу доверившись Кузнецову, Василиса рассказала о себе и о том, что произошло вчерашним утром.
Война застала ее на хуторе Валуны, куда она незадолго приехала из Ленинграда на каникулы к дедушке. Раньше здесь было несколько больших дворов, но постепенно хутор опустел, и последние несколько лет дед жил тут один. Он был еще крепким шестидесятипятилетним стариком, держал корову, сам вел все хозяйство. Василиса любила деревню и деда, каждое лето навещала его, ей нравился тихий хутор, окруженный сосновыми борами и лугами, на которых разлеглись большие и маленькие серые камни-валуны, почему хутор и получил такое название. Валуны встречались и в лесу. Среди сосен и елей вдруг наткнешься на огромный замшелый камень, вросший в землю. В солнечный день казалось, что мох изнутри, светится. Девушке нравилось сидеть на валунах и смотреть на плывущие над бором облака. В то лето Василиса перешла на последний курс Ленинградского университета, ее специальность — филолог. В блокадном Ленинграде у нее остались мать, отец, два брата…
О войне Василиса узнала лишь через неделю: почтальонша два-три раза в месяц наведывалась в Валуны. Дедушка выписывал местную газету и журнал по пчеловодству, у него еще была небольшая пасека. Это на опушке бора у ручья. Первое желание Василисы было немедленно уехать в Ленинград, но тут вдруг занемог дедушка, — он еще с первой империалистической войны носил в груди осколок от снаряда, — поднялась температура, стал кашлять с кровью. В общем, когда дедушка поправился, фашисты уже были близко. Василиса тем не менее собрала узелок и пешком двинулась к станции, которая находилась в двадцати километрах от хутора. Там уже не было ни одного эшелона, а на поврежденные пути с отвратительным визгом ложились снаряды. Вместе с десятком беженцев девушка кинулась вслед за нашими отступающими частями, несколько раз попала под бомбежку, потом, когда уже думали, что спасение рядом, наткнулись на танковую колонну. Танкисты в черных шлемах высовывались из распахнутых люков, скаля зубы, что-то кричали им на чужом языке. В ужасе они бросились бежать в лес, какой-то негодяй полоснул по ним из автомата. Она видела, как молодая женщина, закусив побелевшие губы, ткнулась головой в валежник. До сих пор стоит перед глазами ее окровавленное лицо…
Василиса вернулась на хутор; немцы туда очень редко наведывались, может, за весь год два-три раза… Ей везло: или дедушка, или она издалека слышали шум моторов, и Василиса успевала спрятаться на сеновале, где старик специально для нее оборудовал глубокий лаз, который затыкал охапкой сена. Там ее никогда бы не нашли, разве что все сено переворошили бы, но фашистов сено не интересовало, они требовали «млеко», масло, «янки», «курки» и мед. Приезжали на грузовике или на мотоциклах. Василиса надеялась, что как-нибудь переживет тут войну, она была убеждена, что скоро наши погонят захватчиков с русской земли. Иногда к дедушке заворачивали оказавшиеся в тылу, измученные красноармейцы, они рассказывали о страшных боях, об отступлении наших частей, о зверствах фашистов. Уже этой весной в Валуны нагрянули нелюди в черной форме, они зарезали корову, добили последнюю живность, перевернули половину ульев и укатили на крытом грузовике. Василиса отсиделась в сене, слышала, как они заходили в сарай, нагребли несколько охапок сена — нужно было подложить под окровавленную тушу — и ушли. Без коровы и кур жить стало трудно, хорошо еще, дедушка догадался спрятать в лесу кадушку с медом, — переодевшись в платье из бабушкиного сундука, Василиса ходила с банками меда по окрестным глухим деревням и выменивала на мед муку, хлеб, сало. У дедушки было ружье, которое он надежно прятал в кустарнике неподалеку от бани, а в окрестных лугах водились зайцы, научилась стрелять и Василиса.
А вчера утром случилось ужасное…
Дедушка возился на пасеке с пчелами, менял рамки, Василиса пекла в русской печи хлеб из остатков муки. Кажется, и день был тихий, но то ли ветер дул в другую сторону, то ли они так увлеклись делом, что ничего не услышали. Спохватились, когда зеленый мотоцикл с коляской остановился у самого дома. На лай собаки девушка выглянула в окно и увидела трех гитлеровцев в зеленых мундирах и пилотках. Белели оловянные бляхи на ремнях. К коляске мотоцикла был прикреплен ручной пулемет. Что-то лопоча по-своему, они вошли в избу. Василиса заметалась по комнате и, уже слыша топот в сенях, кинулась к окну, распахнула створки, но выскочить не успела: фашист, вскинув автомат, крикнул: «Хальт!»
По-русски с трудом изъяснялся лишь один из них, он усадил ее за стол, пожирая глазами и хихикая, стал расспрашивать: «Не есть ли она и старик партизан? Кто еще проживайт в домике?» По очереди подходили к печи, заставляли ее вытащить еще не испеченный хлеб, тыкали в него пальцами, смеялись. Все, что было в доме, пришлось выставить на стол, немцы налили из фляги шнапс, стали предлагать и ей. Дедушка пришел в избу, но они его прогнали, тот, который говорил по-русски, крикнул: «Пшел конюшня, свиньям!» Василиса пить не стала — это не понравилось пришельцам, они что-то быстро заговорили между собой, один из них взял из коробка три спички, одну укоротил и зажал в волосатой лапище. Короткая досталась сивому верзиле. В рыжих сапогах, с расстегнутым мундиром, он поднялся из-за стола, взял ее за руку и потащил из дома. Оставшиеся весело подбадривали его, хохотали, говорили: «Шнель, шнель…» Верзила сбил с ног дедушку, который стоял у крыльца, и потащил ее на сеновал. Василиса вырывалась, кричала, один раз укусила верзилу за руку, но он громко ржал как конь и хватал за грудь… Втолкнув ее в сарай, мерзавец без всякого стеснения сбросил с себя мундир, несвежую рубашку — вся его грудь заросла жесткими, как поросячья щетина, волосами, — пояс с кинжалом в металлических ножнах упал рядом с ней. Автомат немец оставил в избе.
Василиса, задыхаясь от отвращения и ужаса, боролась с ним изо всех сил, он содрал с нее платье, глаза его стали безумными, рот оскалился… Она уже плохо помнит, как ее рука наткнулась на кинжал, вытащила его из ножен, — к счастью, он вышел оттуда на удивление легко, — но ей было не ударить: потная горячая туша навалилась на нее, жадные лапы тискали тело.
Иван Васильевич видел, что девушке все это трудно рассказывать, иногда от отвращения ее передергивало, но, будто казня сама себя, она продолжала…
В общем, для себя она решила, что если эта отвратительная горилла сейчас овладеет ею, то она все равно после этого не будет жить… Василиса даже не подозревала, что в ней столько силы. Воспользовавшись тем, что фашист на секунду откинулся назад, она изо всей силы воткнула в него, кинжал. К счастью, он не смог вскричать, лишь хрипел. Вбежавший в сарай дедушка прикладом охотничьего ружья добил окровавленного насильника. До сих пор слышит она этот булькающий хрип…
— Беги через пасеку в бор, внученька, — сказал дедушка и, махнув рукой, кинулся с ружьем к дому. Длинная серая рубаха его была забрызгана кровью.
Поравнявшись с первым ульем, Василиса услышала, как один за другим в доме глухо грохнули два выстрела, со звоном брызнули в сад стекла; плохо соображая, она хотела было вернуться, но услышала с проселка шум моторов: к хутору приближались мотоциклисты. Поднятая ими пыль желтым облаком повисла над дорогой. До бора было рукой подать. Василиса опрометью кинулась в чащу…
Перед заходом солнца она наведалась на хутор. От их старого дома остались лишь дымящееся пепелище, а на липе среди опрокинутых ульев висел дедушка… Он и сейчас там висит, подойти к пожарищу она не решилась. Даже от кромки леса слышно было, как раздраженно гудели на разоренной пасеке пчелы.
Куда ей пойти? Что делать? Утопиться в этом лесном ручье? Об этом она и думала, когда неожиданно появился так напугавший ее Иван Васильевич.
Кузнецов понимал, что ничем не сможет помочь девушке: как только стемнеет, он отправится дальше, не брать же ее с собой? Он спешит, а Василиса свяжет его по рукам и ногам, У нее обуви даже нет, а идти ночью в лесу босиком… Остатки раздобытой в деревне еды они полностью прикончили с Василисой, запив ее холодной водой из ручья. Вряд ли им удастся разжиться еще чем-нибудь: в деревнях — немцы, несколько дней он до оскомины ел одну клюкву.
Обо всем этом он и рассказал девушке. Она молча выслушала его, глаза ее повлажнели, но слезы сдержала. Прикусив губу, долго смотрела на воду. У Кузнецова защемило сердце: проклятая война, жестокое время! Люди голодают на оккупированной территории, запуганы карателями и полицаями — переночевать не пустят, да и кому нужен лишний рот? А если эта девушка попадется в лапы гитлеровцам…
— В деревнях говорили про каких-то партизан, — тихо произнесла девушка. — Я немного смыслю в медицине… В университете у нас была военная кафедра, я закончила курсы медицинских сестер. Могу сделать перевязку, укол…
— Где они, партизаны? — покачал головой Кузнецов.
Или их не было в этих местах, или люди, с которыми он осторожно заговаривал об этом в деревнях, не доверяли чужаку, удивленно пожимали плечами: мол, и слыхом не слышали ни про каких партизан…
Уже солнце клонилось за вершины деревьев, пора было двигаться, а Иван Васильевич не мог себя заставить уйти и оставить тут, у ручья, Василису… Он говорил, что рано или поздно все это кончится, наши прогонят врагов прочь… Говорил и понимал, что его слова звучат неубедительно: что ей сейчас до того, что случится потом?
— Жалко дедушку, — всхлипнула она.
— Мы похороним его, — сказал он. Пожалуй, это единственное, что он мог сделать для нее.
Пожарище еще дымилось, вокруг повешенного жужжали большие синие мухи. Василиса не могла себя заставить подойти к липе, широко раскрыв глаза она смотрела, как Кузнецов кинжалом перерезал веревку, потом выкопал лопатой с короткой ручкой яму и положил туда труп. Встретившись взглядом с Иваном Васильевичем, девушка подошла и бросила горсть земли…
Потом они вернулись на пепелище, Василиса нашла на свалке свои брошенные стоптанные босоножки, которые тут же надела. В кустарнике за пасекой была спрятана замотанная мешковиной кадушка с медом.
— Берите сколько надо, — предложила она.
— Вам самой пригодится, — сказал он.
Девушка деревянной поварешкой переложила мед в берестяные туеса, которые вместе с другим пасечным инвентарем хранились в шалаше.
— Дедушка говорил, что полезнее меда нет ничего на свете, — тихо произнесла она. И вдруг разрыдалась: — Он из-за меня погиб! Из-за меня!
— Теперь не вернешь, — сказал Кузнецов. — Сколько людей погибло… Я понимаю, это слабое утешение…
— Возьмите меня с собой, — вытирая слезы, попросила она. — Я могу быть полезной. Ведь убила же одного… — И она снова заплакала.
— Вам со мной нельзя, — вздохнул он. — Одна вы еще выживете, а если попадемся им в лапы вместе — смерть.
Вершины сосен купались в золотом багрянце, пахло разомлевшей хвоей, от ручья веяло вечерней свежестью; вода тихо звенела в белых камнях. Один улей немцы бросили в воду, и он косо стоял на мели, две юркие трясогузки пританцовывали у кромки, они весело посматривали на людей круглыми бусинками глаз, церемонно кланялись и кланялись без конца.
Никаких вещей не было у Кузнецова, лишь парабеллум чуть заметно оттопыривал карман узкого пиджака. Да еще патроны. Он загорел, оброс и последнее время несколько раз ловил себя на том, что к нему вернулась старая привычка: хвататься за бок, где должна находиться кобура. Помнится, в Андреевке Варвара Абросимова подсмеивалась над этой его привычкой. Перед самой войной он от нее избавился, а вот теперь рука снова сама по себе ищет оружие. Старая досадная привычка может как раз сослужить хорошую службу: и днем и ночью приходится быть начеку.
— Пора! — сказал Кузнецов. — За ночь я пройду километров двадцать.
— Не уходите, — попросила она. В глазах было смятение. — Хотя бы сегодня.
Со стороны низины, где белели большие березы, послышался чистый свист, затем небольшая пауза, и по лесу раскатилась звонкая соловьиная трель. Будто прислушиваясь к эху, соловей на мгновение умолк, затем защелкал, засвистел, песня набирала силу, завораживала. Уже ничто, кроме нее, не нарушало вечернюю тишину леса. Пылали остроконечные вершины сосен и елей, набухало над ручьем розовое облако.
— Соловей, — удивленно произнесла Василиса. — Надо же…
— Соловей… — откликнулся Иван Васильевич. — Я не слышал их целую вечность. — Он прислонился к толстому стволу.
Там, где кончалась пасека, буро лоснился невысокий холм — могила старика. А соловей заливался, пересыпал звучные трели свистом, щелканьем, и не хотелось ни о чем думать, только слушать и слушать его. И когда звуки внезапно оборвались, двое еще какое-то время молча слушали обступившую их тишину.
— А в университете меня считали недотрогой, я целовалась-то всего два раза. Ты не можешь взять меня с собой, я понимаю… — Она впервые назвала его на «ты». — Останься сегодня… — Последние слова прошелестели совсем тихо.
Он с изумлением посмотрел на нее. Она побледнела, губы едва заметно вздрагивали, она боялась взглянуть на него.
— Ты уйдешь, а я останусь, — тихо продолжала она. — И что со мной будет? Я тут для всех чужая, а для них… Это же звери! Боже, почему я не умерла вместе с дедушкой?
— Есть же на свете хорошие люди, приютят, — испытывая щемящую жалость, обронил он.
Она не откликнулась.
— Ну вот что, Василиса Прекрасная, — неожиданно для себя сказал он. — Для нас с тобой ночь то же самое, что для других день. Если идти, так идти, — и грубовато приподнял ее с земли.
Горячие губы на миг неумело прижались к его губам.
— Теперь я знаю, куда нам идти… — скорее для себя сказал Кузнецов, подумав, что ее губы пахнут парным молоком. И еще он подумал, что никогда не простил бы себе, если бы оставил в лесу Василису Прекрасную.