Андрей Белый: автобиографизм и биографические практики — страница 33 из 53

<…> гримасничают, хрюкают, похохатывают, действуют руками, ногами и тазом»,[474] – в этом описании определенно узнаются бесовские пляски.


Ил. 42. Неизвестный художник. Андрей Белый. Коктебель. 1924. Бумага, акварель. ГЛМ


Ил. 41. Андрей Белый. Автошарж. 1930-е. Бумага, карандаш. НИОР РГБ


Ил. 43. О. А. Флоренская. Андрей Белый. 1900-е (?). Бумага, карандаш, акварель. Собрание семьи Флоренских


Ил. 44. Спас Благое Молчание. Дерево, темпера. XIX в. Поморское письмо. Государственный исторический музей


Ил. 45. Б. Е. Ефимов. Андрей Белый. «Литературная газета» (1932. 29 ноября. № 54)


Эта карикатура стоит в одном ряду с другими нападками советской критики на Белого в последние годы его жизни. Не случайно близкий друг Белого художник К. С. Петров-Водкин возмущенно отозвался об этом «дружеском» шарже так: «Иногда их (поэтов. – Е. Н.) для посмешища путают со старыми кривляками танцовщицами».[475]

В этой связи примечателен эпизод, когда юный поэт Лев Тарасов, мечтавший о встрече с Андреем Белым, подсмеиваясь и слегка рисуясь, записал в дневнике: «Идти к А. Белому и сказать: – “Я неофит – учи меня, старче”… Если последний откажется, написать рассказ, где изобразить его в смешном виде и заставить его плясать с кентаврами за Москвою-рекой».[476] В обоих случаях смех («посмешище», «смешной вид»), особая острота пародии, как и в карикатурах, связывается с темой танца.

Для самого же Белого танец – нечто иное, и прежде всего – ритмический жест, зримое выражение звука рожденной мысли, в котором участвует все существо человека. «“Плясун легконогий” есть тот, кто облек ходы мысли в орнаменты ритма», – говорит Белый в «Глоссолалии».[477]

К. Н. Бугаева вспоминала: «Мысли, чувства, жесты и голос <его> – все сливалось в нерасторжимую цельность. Нельзя было сказать, где движение руки переходит в звук голоса, и звук голоса переходит в ожившую мысль. <…> поражало <…> полное соответствие между словом и жестом, мыслью и мимикой. <…> соотношение всех отдельных моментов. Словом то, о чем только и можно сказать: жизнь».[478] Переменчивая пульсирующая жизнь, в которой божественное перерастает в символическое, смешное в демоническое, серьезное граничит с пародией. Во всем этом – отголосок живой противоречивой личности Андрея Белого, запечатленной в автошаржах, портретах и карикатурах, в этом особом виде мемуарных, биографических и автобиографических свидетельств.

Иоанна Делекторская (Москва). «Мастерство Гоголя» и «Начало века» Андрея Белого: варианты автобиографии

Монография Андрея Белого «Мастерство Гоголя» – книга уникальная по количеству содержащихся в ней смысловых пластов. Белый занят здесь не только исследованием различных аспектов творчества Гоголя, он выясняет отношения с современниками (Брюсовым, Мережковским, Блоком), «обкатывает» на материале гоголевской жизни отдельные тезисы из своего философского трактата «История становления самосознающей души», предается самоанализу и т. п.

Выявление и изучение различных «сюжетных линий»,[479] присутствующих в этом внешне подчеркнуто «сухом», академичном сочинении, – увлекательнейшая исследовательская задача. В данной статье речь пойдет об одной из таких «линий» – об автобиографической составляющей «Мастерства Гоголя».

Заключительный этап работы Андрея Белого над книгой приходится на январь – март 1932 г. В феврале того же года Белый пишет предисловие к мемуарам «Начало века». Эти тексты, вероятно, из-за тематических и жанровых различий никогда еще не становились объектами «перекрестного» чтения. Между тем предисловие к «Началу века» является ключом к пониманию темы, заявленной в заглавии данной статьи.

Предисловие начинается с занимающей почти треть его объема «оговорки», пронизанной чувством белой зависти автора к «современной молодежи». Суть идеологически выверенных исповедальных ламентаций Белого сводится к следующему. Писатель признает себя и лучших представителей своего поколения «чудаками», оторвавшимися от воспитавшего их порочного социального слоя, но не знавшими о существовании Маркса и Энгельса. Будучи, по словам Белого, «социально неграмотными», в отличие от молодых людей начала 1930-х гг., они двигались в заведомо ложном направлении и вместо того, чтобы пополнить «кадры революционной интеллигенции», становились жертвами «борьбы с условиями жизни», боролись «не так», «не с того конца», боролись «индивидуально»:

«Современная молодежь растет, развивается, мыслит, любит и ненавидит, не чувствуя отрыва от коллективов, в которых она складывается; эти коллективы идут в ногу с основными политическими, идеологическими устремлениями нашего социалистического государства.

Независимая молодежь того социального строя, в котором рос я, развивалась наперекор всему обстанию; <…> каждый из нас выбарахтывался, как умел; без поддержки государства, общества, наконец, семьи; в первых встречах даже с единомышленниками уже чувствовалась разбитость, ободранность жизнью <…>.

<…> мы, будучи в развитии, в образовании скорее среди первых, чем средь последних, оставались долгое время в неведении относительно причин нас истреблявшей заразы; из этого не вытекает, что мы были хуже других; мы были – лучше многих из наших сверстников.

Но мы были “чудаки”, раздвоенные, надорванные: жизнью до “жизни” <…>».[480]

Эти признания Андрея Белого раскрывают нам автобиографический контекст занимающих множество страниц «Мастерства Гоголя» размышлений о природе трагедии гоголевской жизни. «Оторванец» от породившей его социальной среды мелкопоместного дворянства, Гоголь, по мысли Белого, верно уловил «тенденцию спроса» нарождающегося революционного разночинства, но не нашел правильного пути и рухнул в бездну.[481]

Основной материал, на который опирается Белый, говоря о проблеме «оторванчества», – это любимая им с юности и с юности же ассоциировавшаяся с социальными сдвигами, с революционными волнениями повесть «Страшная месть». В «Воспоминаниях о Блоке» он рассказывает, как в 1905 и в 1906 гг., два лета подряд, находясь вместе с С. М. Соловьевым в имении Соловьевых Дедово, читал и перечитывал Гоголя. «<…> Упивались мы Гоголем: “Страшною местью” и “Вием”»,[482] – писал он о лете 1905 г. Или о 1906 г.: «Помню: вечер. <…> Я – на террасе, в качалке: в руках – томик Гоголя (“Страшная Месть” или “Вий”)».[483] Или о том же времени:

«Дышали томительною атмосферою митингов, происходящих в округе, читали усиленно Гоголя; так полюбили его, что С. М. <Соловьев> называл его часто ласкательным “Гоголек”. Всюду виделся – Гоголь, С. М. говорил:

– <…> Всюду-всюду: усмешечка этакая. И – припахивает нечистою силой”.

– “Колдун показался опять!”».[484]

Белый много говорит в «Мастерстве Гоголя» о колдуне из «Страшной мести». Следуя сложившейся традиции «перенесения черт характеров гоголевских персонажей на личность их творца»,[485] он на свой лад отождествляет Гоголя с колдуном:

«<…> Гоголь – отщепенец от рода и класса – самая подоплека им сочиненной личины (колдуна – И. Д.). Колдун от младенческих лет урожденный преступник; никто из детей не играл с ним (школьники отталкивались от Гоголя) <…>».[486]

Но этим размышления о зловещем гоголевском персонаже не ограничиваются. При всех своих отрицательных качествах («<…> в колдуне заострено, преувеличено, собрано воедино все, характерное для любого оторванца; <…> и жуткий смех, и огонь недр, и измена родне»[487]) колдун, по Белому, – типичный просвещенный европеец эпохи Возрождения.

«Сомнительно, что “легенда” о преступлениях колдуна не бред расстроенного воображения выродков сгнившего рода, реагирующих на Возрождение; мы вправе думать: знаки, писанные “не русскою и не польскою грамотою”, писаны… по-французски, или по-немецки; черная вода – кофе; колдун – вегетарианец; он занимается астрономией и делает всякие опыты, как Альберт Великий, как Генрих из Орильяка <…>».[488]

Разбор сюжета «Страшной мести» (легенды про «брата» Ивана, убитого «братом» Петро) вызывает в памяти Андрея Белого библейскую историю о Каине и Авеле (что, в принципе, вполне ожидаемо). Но трактуется она в весьма специфическом ключе – как история «оторванчества» личности от рода:

«Встреча убитого Ивана с потомком Петро возобновляет легенду о Каине и Авеле. Петро убил Ивана; Каин – Авеля; древний род разорван пополам: убийство близких – уничтожение предка во всех и распад каждого на две половины; каждый в роде теперь – “урод”; чем он виноват, что стал таким, коли каждая личность – “урод”: вырод из рода?».[489]

Сравним этот фрагмент с уже частично цитировавшимся высказыванием из предисловия к «Началу века»:

«<…> мы были “чудаки”, раздвоенные, надорванные: жизнью до “жизни”. <…> “чудак” в условиях современности – отрицательный тип; “чудак” в условиях описываемой эпохи – инвалид, заслуживающий уважительного внимания».[490]