Андрей Белый и Эмилий Метнер. Переписка. 1902–1915 — страница 17 из 29

16. Белый – Метнеру

4 января 1903 г. Москва

Москва. 4-го января 1903 года.

Многоуважаемый и горячо любимый
Эмилий Карлович,

с большим удовольствием читал Ваше глубокое и поучительное письмо. Читал, читал и… споткнулся, когда прочитал вторично вложенный листок… Ужаснулся, а потом и обиделся. Величайшим ужасом я считаю всякую «bizarrerie»[375], я давно уж буквален, а не символичен, не аллегоричен, а Вы мне приписываете, по-видимому, bizar’ность самого пошлого, серого, дурного, средне-высшего тона. Надеюсь – в письмах мы лицом к лицу, а не за перегородками. Вот уже между нами проделка Серого. Если мы понимаем «7» ступеней, то мы должны ужасаться призрачной дымкой первой или второй стадии, зловеще-коварными, злыми, рысиными огонечками, вспыхивающими в словах. Это – призрак, и этот призрак получает вновь жизнь, силу и власть с расстоянием, когда люди не могут высказываться словесно, а следовательно труднее им снять паутину, которую плетет между ними Серый

Вам померещилась галлюцинация – знаете ли Вы, какого низкого мнения Вы обо мне?

Повторяю: я слишком аристократичен в нуменальном, чтобы допускать всякую «bizarrerie». Если Вам эта «bizarrerie» чудится в моих словах – знайте, она от Серого. Надеюсь, все сказано. Я и не стал бы говорить так пространно, если бы усумнился в том, что Вы мне безусловно верите.

Кстати: о Сером. Понимаю Ваше состояние удрученности, потому что у нас в Москве были признаки, что «Колдун опять показался в наших местах»…[376] Да будет крестная сила над нами!..

Да, были признаки. Я не боюсь Его, потому что слишком верю Другому, в Его близость, но «береженого Бог бережет». Во всяком случае я констатировал. Особенно сильно было вторжение из «трясин ужаса» в сочельник, и в первые два дня Рождества; да и теперь «не без»… Признаюсь: два раза я пугался (слегка; это отблески прежнего), но я не боюсь: мне весело…

По поводу духовенства и… между нами: имел случай увидеть у Л. А. Тихомирова собрание церковников (Грингмут, Введенский, Погожев, Трифановский, Новоселов, Фудель, викарии Анастасий, Никон, В. Васнецов и др.), когда он читал свой реферат, – и… плевался три дня… Этим все сказано…[377]

Боже мой, как все печально!..

Вы вот боитесь вторжения Анны Николаевны Шмидт, а между тем эта самая Анна Николаевна гнездится и в недрах церкви. Я говорил Михаилу Сергеевичу[378] о Вас, а он говорил ей (она была в Москве) о новом нижегородском цензоре, причем она крайне заинтересовалась.

Это письмо пассивное: отвечательное. Буду пунктуален. 1) Письмо Ваше получил[379]. Вы пишете о чертежах. Так трудно напомнить на расстоянии. Попытаюсь, но не теперь. Сейчас у меня голова болит и легкое нездоровье. Ничего не пишется… 2) Я могу написать о книге Мережковского с религиозно-философской точки зрения. Я могу слить это с тем, что написал о Ницше и неоидеализме, сократив первый фельетон, так что получится одно целое[380]. 3) То, что Вы пишете о сочельнике и Рождестве, вполне совпадает с моим заключением о «возвратном появлении» – заключении, к которому руку приложили Алексей Сергеевич[381] и Михаил Серг<еевич> Соловьев, так что тут, кажется, нечто всеобще-тягостное. Не обращайте внимание на маятник; это было бы суеверием и только… 4) О равнодействующей между «символическим» и «воплощенным» следовало бы высказать так: равнодействующая между «началом символического» и «воплощенным», т. е. различные стадии символического и были бы подходом к воплощенному, которое само собой явилось бы нам как последняя стадия символизации, как «святое святых», «эзотеризм эзотеризма». Существенной разницы (пропасти) между теософией и теургией нет: пути их сливаются в конечном. Когда я говорю, что мой путь между теософией и теургией, это следует относить не к абсолютной теософии и теургии, а к современным теософам, среди которых знаю я только теософутиков, в сочинениях которых (Паскаль, Безант) сквозит вместе с истинной теософией, Божественной Мудростью, Софией Премудростью Божией, Розой, Душой Мира, воплощающей Логос, и теософутика, т. е. бескровно-схоластическое чириканье о глубоком. В равной степени касаясь теургии, я сейчас же представляю и современных теургов, которых искренне люблю, в которых сквозит и теургофутика, т. е. пересол в активности, да и то, кажется, больше в проповеди. Говоря о равнодействующей между той и другой инстанцией ви́дений, я высказываю самодовольную мысль о попытке избегать крайности пересола в теософии и теургии; поскольку эзотеризм эзотеризма (ядро теософии) и есть цель, постольку здесь сливается теософия с теургией. 5) О «мнимости» 9-го и «о вечном горении вверх пятами навсегда» в 10-м – Вы прекрасно говорите. Я разделяю Вашу точку зрения. 6) Мне знакомо все то, что Вы говорите о голубом. Тут действительно знаешь то, чего иные и не подозревают. И это не тягостно, а свободно, легко. Останавливаешься, смеешься – утешаешься бездумным знанием, вечным разговором. 7) Об астартизме второй темы: я потому смущен, что ведь тут глубочайший узел. Вечный вопрос об оправдании, искуплении мира и о вечном проклятии первородного греха. Тут пункт расхождения у нас с Ал<ексеем> Серг<еевичем>. Да и в самом деле: ведь страшна не лунность: это – символ, а то, что укрыто под этим символом. Если вторая тема может быть между прочим истолкована, как грядущее приближение Вечной Женственности, Мистической Розы, Души Мира (халдейское сказание): «Знайте же – Вечная Женственность ныне в теле нетленном на землю идет», Вл. Соловьев[382] – то наше отношение к ней чуть чуть мистически-влюбленное. Душа Мира в связи с тем, что Мережковский пишет о рыцарстве Средних Веков, Великой Матери, – это как бы Афродита Небесная… А стоит только вспомнить, что сюда пихает Розанов!! Далее. Недавно на религиозно-философском собрании по поводу воззрения на Ewig-Weibliche[383] Мережковского иер<омонах> Михаил встал и прямо в упор обратился к Мер<ежковскому>, обвиняя его в проповеди «греха содомского», причем он говорил, что понимает этот грех не в грубо-мерзком смысле, а весьма утонченно. Мы не знаем, как относится наша официальная Церковь к «Ewig-Weibliche» Гёте, Соловьева и т. д. В один прекрасный день она все это может обозвать грехом содомским… Далее: «Более сериозных оговорок требуют два другие произведения: Das Ewig-Weibliche и Три свидания… Не вносится ли здесь женское начало в самое Божество? Не входя в разбор этого теософского вопроса… я должен… заявить следующее: перенесение плотских животно-человеческих отношений в область сверх-человеческую есть величайшая мерзость и причина крайней гибели (потоп, Содом и Гоморра, глубины сатанинские последних времен)» (Вл. Соловьев)[384]. Культ Астарты отличался жестокой чувственностью; астартизм – символ чувственности… Нет, вопрос об астартизме того или иного, понимаемого мистически, самый сериозный, самый страшный вопрос. Тут неразрубленный узел. И то, что этот узел не разрешен, а лишь запутывается, усугубляет мистические опасения…

8) О «ревнивой досаде» по отношению к сонате Ник<олая> Карловича Вы верно. 9) Номер «Мира Искусства» не мой, а чужой. Заметка ничтожная. Кажется, я могу выслать оригинал. У знакомых есть список. Но право, не стоит. 10) В моих стихах, кажется, есть «и не только ужас». В общем они убоги. 11) Пока ничего не говорю о Гётевских стихах. Не особенно хорошо понимаю (много незнакомых слов, а переводить – ломит голова). То, что понял, – восхитительно, сильно.

Скоро я Вам напишу подробнее, а пока до свиданья, дорогой мне Эмилий Карлович. Призываю на Вас благословение Господа.

Остаюсь любящий Вас и глубокоуважающий

Борис Бугаев.

P. S. Мой искренний привет и глубокое уважение Анне Михайловне, а также и Николаю Карловичу, который по моим расчетам находится у Вас[385]. К сожалению, я еще не слышал от Ник<олая> Карловича той вещи, ноты которой Вы так любезно наметили в письме ко мне[386]: один раз Ник<олай> Карлович готовился к концерту. Я не мог ему мешать; а второй раз он очень устал.

P. P. S. Позвольте привести некоторые стихотворения А. Блока (из новых)[387]. ‹…›

Вышел «Новый Путь»[388]. Намеренно тускл, сух, сериозен. Это – пока. Прикидываются. Так хочет Перцов. Интересен рассказ «Вымысел» – Л. Денисова[389] (З. Гиппиус)[390]. Религиозно-философская хроника. Записки Р<елигиозно->Ф<илософского> Общества. К досадному изумлению узнал, что они без моего ведома напечатали отрывок из моего письма, кое-что переделав[391]. Жалею. Уж я пенял Перцову, когда он был в Москве[392], да было поздно. Просят рассказ, да я не дам. «Симфония» моя тоже будет напечатана не у них, а у «Скорпиона»[393]. Дорогой Эмилий Карлович, если можно, советуйте новгородцам покупать «Новый Путь». Подписчиков пока едва перевалило за 400[394]. Это мало. Существование журнала еще не упрочено вполне. Вот бы Вам написать о «Н<овом> П<ути>» в «Пр<иднепровском> Крае»?[395] В самом деле? Вот написали бы Вы? Это дало бы им несколько десятков подписчиков. Все же суть журнала симпатична, потому что они допускают всякое мнение, сериозно высказанное. Они в первом номере вовсе не о своих пунктиках, а об идеализме вообще… Если сопоставить их с их противниками-церковниками <нрзб> у Тихомирова я слушал, как их ругали глупо, «мимо», люди бездарно-бесцветные, среди которых были и такие, которые мне показались в общем еще и «прохвостами» (Введенский, Грингмут, Погожев). В общем эта кучка (Минский, Мережковский, Розанов, Перцов, Брюсов и др.) искренних, талантливых людей, у которых есть вера; если они глубоко и ошибаются в чем-либо, то это прощается им уже в силу количества противников (все пошло-толстые, глупые журналы их врагов, официальные мистики и церковники – враги). Журнал им необходим. Для этого необходимы подписчики. Подписчиков мало. Толстые журналы их будут замалчивать. Многие даже не узнают о возникновении «Нового Пути». Дор<огой> Эм<илий> Карл<ович> – напишите что-нибудь. Лично я буду Вам так благодарен!

P. P. P. S. Не могу кончить…

Быть может, Вы пошлете в ред<акцию> «Придн<епровского> Края» объявления о «Н<овом> П<ути>»? A? Для сего высылаю Вам несколько объявлений бандеролью.

Я, лично, потому так заинтересован в успехе их предприятия, что глубоко уверен в пользе для них заняться журналистикой. Они хотят «дела». Вот им и будет ближайшее дело. Они люди увлекающиеся. Увлекутся – отвлекутся от всякой любви к «bizarrerie». Я их люблю. Мне было бы жалко видеть их гибель. Все, что Вы писали о Мережковском – принял, понял, просмаковал, оценил – и с улыбкой простил. «Мы все Хлестаковы» – ведь это можно оценить с точки зрения детскости. Тут что-то добродушное, в этой <1 сл. нрзб>

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 6. Помета красным карандашом: «VI». Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 194.

Ответ на п. 15 (которое сохранилось не в полном объеме: упоминаемые в п. 15 и 16 добавления – «первый клочок», «вторично вложенный листок» – не выявлены).

17. Белый – Метнеру

Не ранее 5 января 1903 г. Москва
Горячо любимый и дорогой мне Эмилий Карлович,

Пишу Вам неожиданно для себя по какому-то внутреннему побуждению, даже приказанию. И о том, что у меня на сердце. Не удивляйтесь. Я чувствую, мне нужно Вам напомнить, что величайшее счастье человечества незаметно подкралось когда-то, тихо пришло. Просияло. Улетело. Навсегда оставило оно налет сладкой грусти везде и на всем. Это счастье – Христос. Христос для всех. Никого Он не забывает. Молю себе несчастий, чтобы приблизиться к Нему. Молю искушений, чтоб стать достойным молиться Ему. Дорогой Эмилий Карлович – Вы это знаете. Не забывайте нашего Солнца. Оно близко. Оно всегда рядом. «Се стою у дверей. Кто ми отверзет?»[396]

Не знаю – но мне кажется, придут дни (они близки), когда мрак охватит все, на чем нет отражения близости Его. Мне кажется, каждый человек будет иметь что-нибудь или в глубине своего духа, или во внешнем тяжелое, трудное. И это для всех людей. Дорогой Эмилий Карлович, предупреждаю Вас как брат во Христе – не забывайте Его. Он – нас всех связывает навек. Он – наше Солнце.

Солнце близко.

Вижу, как собираются где-то тучи; идут на нас или проходят мимо – не знаю. Знаю одно – с Ним не боюсь. Знаю – с Ним не страшно. Знаю.

Главное – с Ним чувствуешь себя над пропастями не страшно; начинаешь жить как-то по ту сторону жизни – в вечном чуде и уже окончательно не удивляешься, когда все удивительно.

Знаете ли, в чем я убедился? Москва – своего рода центр – верую, верую. Мы еще увидим кое-что. Еще будем удивляться – радоваться или ужасаться, судя по тому, с Ним или не с Ним будем. События не оставят нас в стороне, дорогой Эмилий Карлович. Всё же мы званы поддержать славу Имени Его. Будем же проводниками света, и свет в нас засветит, и тьма не наполнит нас…[397] И теперь, на расстоянии, мне приятно подать голос, окликнуть Вас и Анну Михайловну…[398] Напомнить. Пространства не властны. Мы все вместе. Людям «знающим» нужно особенно быть вместе… один не спасешься. «Где двое или трое во Имя Мое, там Я посреди их»[399].

В Москве уже потому центр, что уж очень просится в сердце то, чему настанет когда-либо время осуществиться. Открывается с поразительной ясностью, легко дается. Недавно был в Девичьем Монастыре. Восторг снегов превышал все меры. Снега заметали границу между жизнью и смертью. Сквозная сосна вопила о том, что тайно подкралось к душе. На другой день слушал в концерте Вашего брата. Он играл из Stimmungsbilder № 6, 7, 8[400]. Опять вопила метель. Радовался.

Между прочим: повсюду одно и то же. Московские оккультисты ждут в Москве рождение Мессии. Это факт. Только что узнал от Г. А. Рачинского. А. С. передавал слова Тихомирова о Мессии в городе Лионе; ему 14 лет[401]. В «Новом Пути» читали о киевской синагоге?[402]

Все это имеет смысл. С этим нужно считаться. Разобраться в «знаниях», откуда они.

Можем ли жить без обращения к Нему, когда нам начинает казаться, что времена и сроки исполняются? Вот, что мне безотчетно захотелось написать Вам, не знаю почему. Простите за глупый тон, но я от чистого сердца.

Получил от Блока письмо. Он тоже полагает, что центр в Москве[403].

Прощайте, дорогой Эмилий Карлович. До свиданья. Не забывайте. Господь да хранит Вас и Анну Михайловну.

Любящий Вас

Борис Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 7. Помета красным карандашом: «VII». Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 194.

18. Белый – Метнеру

30 января 1903 г. Москва

Москва. 1903 года 30 января.

Многоуважаемый и дорогой мне
Эмилий Карлович!

Что за идиотский фельетон? Что за сумбур в голове? Что за слог? Что за зубоскальство?[404]

Большое спасибо за него. Для курьеза пошлю его в «Новый Путь». Пользуюсь случаем – пишу Вам эти несколько слов. Простите, что не больше. Масса дел, касающихся Университета, и своих собственных. Устаю. К тому же все еще не могу достаточно владеть своим спокойствием после кончины Соловьевых[405].

В Москве удивительные дни. То вопли метелей, то ясная, талая, гадкая, лунная слякоть – теперь полнолуние. Луна бросает от всего неверные тени – откидывает, а в тенях воры прячутся. К довершению истории на всех столбах расклеены рожи господина в цилиндре – мимиста Бернарди, удостоившего город своим подозрительным посещением[406].

Недавно был у Николая Карловича, который насмерть поразил меня восхищенной радостью финала своей сонаты. Это – небывалое явление, достойное 9-ой симфонии Бетховена (право)[407]. Весь день я был сам не свой и, кажется, обидел Ник<олая> Карловича глупо-неумеренной похвалой.

Дорогой Эмилий Карлович, я уж ничего не пошлю в «Приднепровский Край»: 1) некогда, 2) «Мир Искусства» чрезвычайно любезно просит меня присылать ему всевозможные рукописи, 3) у меня есть еще «Новый Путь», который я не утилизирую пока, потому что времени нет.

Как поживает Анна Михайловна?[408] Мой привет и уважение. Как поживаете Вы? Жду от Вас голоса.

Кстати: прочли Вы биографию Ницше?[409] Меня интересует Ваш отзыв о ней. Кто-то написал, что госпожа Ферстер-Ницше искажает факты. Меня заочно привели в негодование такие слова.

Не знаю.

Желаю Вам всего лучшего. Да хранит Вас Господь.

Остаюсь глубокопреданный искренне любящий

Борис Бугаев.

P. S. Вышел Пшебышевский[410]. Пшебышевский – скучен. Уныло скучен, однообразен – Пшебышевский. Пшебышевский.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 8. Помета красным карандашом: «VIII».

19. Метнер – Белому

31 января – 3 февраля 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород январь 31 1903 год. 12 ч. дня. – Милый, дорогой мой Борис Николаевич! Собираюсь, окончив письмо Петровскому[411], ответить и Вам. Сначала на письмо VI от 4 января. Оно начинается, если помните, «проделкой Серого». Не отрицая здесь вмешательства Серого, я все же пытаюсь объяснить недоразумение мое, Вас обидевшее, тутошнею причиною. Я как старший по годам и гораздо больше Вас страдавший (хотя и меньше познавший) решился предостеречь Вас от каббалистического барона и от стремления скорее прийти (или быть приведенным «людьми добрыми») к 9-ти. Это мое предостережение в связи с очевидным теперь для меня неуловлением смысла нижеследующих Ваших слов и было причиной того, что Вы заподозрили меня в обвинении Вас в bizarrerie. Я знаю, что Вы «буквальны», и этото особенно мне и нравится в Вас. Но Вы не всегда ясны даже для такого слушателя и читателя, как я. Впрочем, наши беседы устные, кажется, достаточно показали, до какой степени далеко мы прошли вместе (хотя и отдельно); так далеко, что несогласия между нами просто немыслимы; возможны лишь детальные особенности и недоразумения. Не уловил же я смысла следующих слов (начало Вашего IV письма[412]): «Мой внутренний путь какимто странным образом склоняется в сторону теософии; определю ближе теософию эту, не как теософию вообще, а как теософию волюнтаризма, отличную и от теософии в сторону теургии, и от теургии в сторону теософии. Это как бы равнодействующая идея между теософией и теургией – все тот же узел между символическим и воплощенным, перемещающийся в сторону символического с объективацией этого воплощенного (теургического) на степень идеи»… – Вот я, кажется, не поняв этого места, и выразил сомнение в том, чтобы можно было всегда отдать себе отчет, всегда различить символическое и воплощенное, объективированное на степень идеи, чтобы можно было безошибочно вести линию равнодействующую между теософией и теургией, не очутившись между двух стульев. Вот и все. Инцидент исчерпан. Если Вы забыли свое тогдашнее течение мыслей и сами уже не ясно представляете себе, что такое эта равнодействующая, то бухайте все в Лету, если же помните и видите мою ошибку, то, пожалуйста, объясните мне ее… Дорогой мой! Не может быть между нами такого, на что бы нам пришлось друг на друга обижаться… «Колдун опять показался в наших местах» – констатируете Вы 4-го января. Вы знаете, как я себя чувствую (нуменально) с самого сочельника. Подробности об этом раньше сообщал в предшествующих письмах, а теперь в письме к Алексею Сергеевичу, законченном вчера…[413] А сегодня я бодр, весел и свободно дышу во всех смыслах. Вчера было полнолуние. Вчера был Собор трех святителей[414]. Вчера снята какая-то накипь. Накипит, конечно, опять. Но пока легче: эта очень подозрительная луна начала умирать. Духовецкий, очевидно, в отношении к религиозно-философским вопросам попал под влияние некоего Соколова, который, судя по его фельетонам, должен быть противником и притом не понимающим новопутейцев и вообще всего нового[415]. Духовецкий просил меня настойчиво и не раз писать ему. Я написал обзор книжки «Сев<ерных> Цветов»; это было в июле, когда Соколова там еще не было, статья была немедленно же помещена[416]. Затем вследствие занятий в Цензурном Комитете и приготовлений к отъезду я отложил свое сотрудничество на три месяца, в течение которых не раз получал от Духовецкого приглашения работать в его газете. На основании этих просьб я и обратился к Вам с предложением написать что-нибудь для Приднепровского Края. Сам же вскоре после приезда Анюты[417] написал страшно длинную и страшно нескладную канитель о книге Жида «Гражданское положение женщины», которую (не женщину, а книгу) я цензировал и потому решил и рецензировать. Эту канитель Духовецкий всю без сокращений поместил[418], а Вашу статью, а также мою заметку о предстоящем выходе в свет первой книжки Нового Пути не напечатал[419]. Между тем, по получении книжки, я написал обзор ее содержания, стараясь быть ясным и вполне цензурным. Видя, однако, что предварительной моей заметки не помещают, так же как и Вашей статьи, я бросил свой обзор «Нового Пути» и сделал запрос у Духовецкого, почему он ничего не хочет знать о «Новом Пути»?[420] На запрос этот я до сих пор ответа не получил. Я напишу еще раз. Пока не будет получен ответ, не пишите ничего для Приднепр<овского> Края! Мне страшно хотелось бы дать Вам заработок в этой газете: уже эгоистическая цель вынуждает меня хлопотать об этом: из первого же гонорара Вы должны отложить сумму, необходимую для путевых расходов из Москвы в Нижний и обратно. Я жду Вас в гости надолго летом… Некоторым ответом на страшный вопрос об астартизме, которого Вы касаетесь в своем VI письме[421], служит, по-моему, то, что Вы писали мне о сумасшествии и что Вы писали Мережковскому или Перцову («Новый Путь») об оргиазме; я думаю, что сумасшествие (не вследствие удара головой о тумбу), а Нитшевское, оргиазм Розановский суть явления психофизиологические и интеллектуалистические тою же сущностию астартизма. Астартизм же часто наблюдается на улицах Москвы; это схождение с рельс конки. Простите: я склонен сегодня говорить благоглупости. Но право же, отчасти это так. Движение духа по телеологическим рельсам, ведущим направо, коварно переводится стрелочником на рельсы параллельные (пока), но в конце концов приводящие налево; случается же это, когда кондуктор, полагаясь на Цель, притягивающую вагон (Causa finalis[422]), небдителен до такой степени, что не замечает легкого толчка, знаменующего перевод вагона на другие соседние рельсы, ведущие не к Космосу, а к Хаосу… Напрасно Вы называете свои стихи убогими и напрасно Вы некоторые из них не покажете Коле[423]. Очень жаль, что Вы не занимаетесь вовсе немецким языком. Немецкая поэзия и философия тесно связана с немецким языком и немецкой музыкой; гораздо теснее, нежели то наблюдается у других наций… Еще не так давно я читал Zarathustra, часть III Vom Voruebergehen[424] и думал о Вас; чтобы оценить до конца не только философию, но и музыку этого параграфа, не только суть, но и дух речей Нитцше, – необходимо читать это по-немецки… Положительно так никогда ни один смертный не говорил прозой… – Из стихотворений Блока особенно сильное впечатление произвело на меня последнее: Сбежал с горы etc.[425] Это такой тонкий змеиный упоительный ужас, какой я не раз ощущал… И опрокинувшись заглянет мой белый призрак им в лицо…[426] Кириллов за шкафом[427], сон мой о двух змеях… Ужасный сон… Но я спокойнее, вспоминая его теперь.

«Новый Путь», говорите Вы, «намеренно тускл, сух, сериозен». И фатально не объединен в терминологическом отношении… Полон недомолвок. Приблизительных касаний. Заигрываний с партиями… Я очень строг; я придираюсь. Я злюсь. Вот где и bizarrerie, и смешение аллегорического с символическим, символического с воплощенным… Статья Мережковского в чтении понравилась мне больше, нежели выслушанная как лекция…[428] Ваше «письмо»[429], дорогой мой, при всей халатности, с которою Вы, изумленно озираясь, очутились среди публики, будучи неожиданным толчком выброшены из Ваших внутренних интимных апартаментов, при всей нечесанности и неотесанности эпистолярного «неглиже с отвагою» является самым умным, самым талантливым и самым сильным словом во всей книжке. Оно произвело на меня почти зрительное впечатление… Я смеялся и радовался в душе за Вас. Рассказ Леопарда Дионисова – «интересен»[430]. Он очень понравился Анюте, которая до тех пор терпеть не могла писанья Зинаиды Николаевны. Л. Денисов – есть такой составитель разных клерикально-колокольных книжек…[431] Какой это рассказ просит у Вас Перцов?? Скоро ли выйдет Ваша новая симфония?? Да! Отрывок из Вашей статьи об Олениной я прочел в «Волгаре», который перепечатал его и снабдил quasi-ядовитыми замечаниями и массою????!!!! – [432]. Вы, конечно, получили от меня посланный Вам под бандеролью № „Волгаря“ со статьею о «Новом Пути»?![433] Обезьяна, совсем напрасно скрывающаяся под неподходящим прозвищем «Антропов», принадлежит к породе тех критиков, о которых Жан-Поль Рихтер так много и остроумно распространялся в своих сочинениях[434]. Что Вы хотите? Неужели Вы думаете, что наша «интеллигенция», которую хотят мирить с церковью, способна выйти из позитивистического нужника?

1 февраля. Сегодня у меня был в гостях преосвященный Назарий. Сегодня же по одному делу зашел ко мне городской голова Меморский[435]. Вот два человека: оба русские (по происхождению из духовного сословия), оба умные (хотя с неба звезд не хватают); оба с высшим образованием; оба довольно светские люди; один производит впечатление изумительной культурности; другой, Меморский, «интеллигент», «прогрессист» – азиат в сюртуке. Он кричит о гласности, пока его не задели… А как задели, что оказывается менее терпим, нежели о. Назарий… Нет! Представители церкви, пожалуй, даже в массе более гибки, нежели представители интеллигенции. Ваше последнее седьмое письмо ко мне[436], написанное «по какому-то внутреннему побуждению, даже… приказанию», обнаружило беспокойство обо мне, то же беспокойство, что охватило Алексея Сергеевича, о чем он и сообщил мне одновременно с Вами… Очевидно, оба Вы чувствовали, что я в опасности. Так это и было. Ваши письма пришли кстати. Теперь мне легче. Подробнее об этом в письме Петровскому[437]. Вы пишете: «События не оставят нас в стороне… Все же мы званы поддерживать славу Имени Его. Будем же праведниками света и свет в нас засветит и тьма не наполнит нас…» Тьма пыталась наполнить мою душу, и я особенно часто вспоминал свой «Denkspruch»[438] (Первое послание Петра. Гл. вторая, стих IX[439]), который выпал на мою долю во время конфирмации, как руководящее изречение на всю жизнь… Об этом лютеранском обычае я рассказывал Алексею Сергеевичу… Я с Вами согласен в том, что Москва один из центров. Но кто знает: не было ли в царствование Августа в Риме, Афинах, Александрии у некоторых ощущения, что центр именно там, где они, имеющие уши, слышат???[440]

Пишите! Христос с Вами.

Ваш Э. Метнер[441].

Вот Вам образчик отношения нашей интеллигенции к такому важному вопросу как «ересь». Не только наши отцы и старшие братья, но и наши сверстники и младшие братья – безнадежны (при жизни)… Разве наши дети и внуки поумнеют. Мне жалко «Новый Путь», но едва ли он жизнеспособен. Нас очень немного, дорогой Борис Николаевич!

2 февраля 1903 года. Отрывок из Фауста.

Die Hexe ‹…›

Du mußt verstehn!

Aus Eins mach´ Zehn,

Und Zwei laß gehn,

Und Drei mach´ gleich,

So bist du reich.

Verlier´ die Vier!

Aus Fünf und Sechs,

So sagt die Hex´,

Mach´ Sieben und Acht,

So ist's vollbracht:

Und Neun ist Eins,

Und Zehn ist keins.

Das ist das Hexen-Einmaleins!

Faust:

Mich dünkt, die Alte spricht im Fieber.

Mephistopheles:

Das ist noch lange nicht vorüber,

Ich kenn´ es wohl, so klingt das ganze Buch;

Ich habe manche Zeit damit verloren,

Denn ein vollkommner Widerspruch

Bleibt gleich geheimnisvoll für Kluge wie für Toren[442].

и т. д. и т. д. – до конца мефистофелевской реплики (Фауст, ч. I. Сцена в кухне ведьм).

Мне кажется, я недостаточно ясно в письме Петровскому сказал о девятой симфонии и Парсифале[443]. Мотив IV ч<асти> IX с<имфонии> при всем напряжении святости в нем не свободен от прометеевского элемента, присущего Бетховену, элемента, от которого лирик всегда себе верный и равный, как Бетховен, не мог и не намеревался освободиться. Основной же мотив Парсифаля при таком же напряжении святости не свободен от некоторой искусственности, к которой театрал и Uebermensch[444] Вагнер прибег, дабы скрыть, замаскировать неистребимость в себе титанизма. Он принуждает себя дать святость до конца. Ясно??. До свиданья.

P. S. Я забыл спросить Вас: получили ли Вы оба мои письма, которые я послал Вам одно вслед за другим в ответ на Ваше 5-ое?[445]

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 10. Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 195.

Ответ на п. 16.

20. Белый – Метнеру

14 февраля 1903 г. Москва

Москва 1903 года февраля 14-го.

Многоуважаемый и дорогой мне Эмилий Карлович!

Простите мое долгое молчание. Оно вызвано не от меня зависящими причинами. 1) Легкое нездоровье, парализовавшее всю мою активность и притом настолько, что я не мог даже написать Вам письмо – а это для меня только удовольствие. 2) «Мир Искусства» просил у меня статью, и надо было ее закончить. Я и так опоздал к мартовскому номеру, где будет только одно из моих хождений на руках с разведением ног к ужасу обывателей, если только «Мир Искусства» дерзнет напечатать сию дикую штуку. Так что статья, быть может, выйдет в апреле[446]. 3) Еще с незапамятных времен залежались у меня письма З. Н. Гиппиус и Блока[447], так что нужно было сперва им ответить[448]. Все это отсрочило мой ответ. Но лучше поздно, чем никогда.

Эти дни были снежные вихри. Думается мне – замели они пылевые столбы серых шалунов, устраивающих жуткие шутки над Москвою, а может быть и над Россией. Хотелось бы отдохнуть для нового боя. А бой будет. Это заканчивается период, начавшийся с 1898 года. Это сводятся концы с концами – думается мне. Один из столбов замутил ясную поверхность между нами, прикинувшись «здешним», но «Да воскреснет Бог!»[449]. Разве могут быть между нами какие-нибудь особенные несогласия! Это – немыслимо, а если бы даже и были – что ж из этого. Принцип никогда не облечется плотью и кровью; человек останется впереди всего. Выписка, сделанная Вами из моих довольно-таки неудачно-корявых слов, означает следующую для меня простую (но мной хитро высказанную) истину: Я никогда не удовольствуюсь Символом. Всякое религиозное событие для меня «само по себе», т. е. воплощено. Выражение «объективация этого воплощенного на степень идеи» означает: я не принимаю никакого участия в воплощении религиозных истин; я не теург; но я извне созерцаю эти волевые движения, призывающие магически «божественные вибрации» (простите!); созерцаю их идею: ибо воля иидея, хотя глубоко не совпадают друг с другом, но лежат на одной плоскости по отношению к «сократическому человеку», о котором Ницше говорит, что его время проходит[450]. Если же принять во внимание все то, что В. Соловьев почти гениально говорит о классификации идей в «Чтении о Богочеловечестве»[451], то Мировая Идея (София) будет почти у порога сущности (метафизической воли). Равнодействующая между теософией и теургией будет заключаться в расширении идейности в вещах до степени родовых и т. д. идей. А так как идея по существу своему символична (во временном вневременное – σύμβολον), то в расширении и углублении символа и будет заключаться это слияние теософии, как начала и теургии, как конца. Скажу далее: эзотеризм эзотеризма, т. е. символ символа уже близит к воплощению. Узел между символическим и воплощенным заключается в том, чтоб найти меру между этими оттенками сокровенного. Между теософией, понимаемой символически, и между теургией, понимаемой окончательно и буквально (т. е. соединенно до конца), есть узел, но не пропасть. Эта пропасть была бы в том случае, если бы теософия только занималась аллегориями. Но я верю, что она глубже, т. е. что она символична. Здесь касаюсь о четырех стадиях 1) как таковое, 2) как аллегория, 3) как символ, 4) как воплощение, т. е. опять-таки как таковое, но иною, истинной реальностью. Как будто здесь на четвертом понимании отпадают несовершенства первых трех стадий (придатки и отягощающие хвостики) и действительность является законченно цельной. Это опять-таки возвращение (везде возврат). При таком естественно-последовательном переходе от образа сквозь символ (т. е. музыку, ибо самый совершенный символ – музыкальное сочетание звуков, вопиющее к Вечности) к новому образу («Новая земля, новое небо»)[452] уничтожается бездна между феноменальным и нуменальным Канта. Между тем отсеченность нуменального как вневременно-внепространственного создает весь тягостный ужас, зной без исхода кантовской философии, понимаемой формально, т. е. логически. Вы понимаете – тут крышка, грозно нависающая – в этих априорных формах познания, не высвеченных символом. Это все еще только вторая стадия аллегорическая, завершаемая гносеологией, как наиболее совершенной и наиболее безнадежной философской формой изыскания. Отсюда – или 1) ужас отчаяния, 2) или последовательное умерщвление самого себя – разложение души с атрофией чувства и воли, 3) или выход к символам. В символизме мы уже стоим по ту сторону даже гносеологии; гносеология – это уже оставленная нами оболочка; мы имеем право на это всей историей философии. В символизме к пяти чувствам прибавляется и шестое – чувство Вечности: это коэффициент, чудесно преломляющий все; тут после душного, замкнутого пространства, ограниченного временем, пространством, причинностью, раздается радостно-освобожденный и вместе недоумевающе-испуганный возглас: «Вижу, знаю». Тут впервые появляется язык вершин, не боящийся противоречий – тут танец веков, тут уже не метр мира, тут чистый, божественный ритм (ах, как вы чудесно писали Ал<ексею> Серг<еевичу> о ритме и метре[453]. Только с одним я не согласен: с необходимостью тысячелетий для уловления ритма мира). Да и кроме того: при логических формах (аллегориях) оставаться нельзя еще и потому, что ведь помимо ужаса гробовой крышки – кантовского ужаса в истории философии дан теоретический выход отсюда еще Шопенгауэром, который различием форм познания мыслящего от откровенного (интеллектуального) обосновал и предоставил для потомства право пользоваться так называемым «психологическим методом» – выдал патент на него. Ницше этим пользуется с правом. Ницше не философ, но он и философ, ибо и теоретически кровно связан с Шопенгауэром – этим достойным продолжателем Канта. Ницше связан с Кантом. Да. Это так.

Между тем слепые глаза и тугие уши ничего не видят и не слышат, фальсифицируя современный идеализм разогретыми пережитками.

Да, кстати: я еще ничего не писал Вам о забавной для меня истории с моим рефератом в филологическом кружке[454]. Тут вышла целая история. Я рассматривал формы как таковые, т. е. на первой стадии, иногда выкрикивая в виде реторических отступлений из области символизма (третьей стадии). Я обошел вторую стадию, т. е. гносеологический аллегоризм Канта. В некоторых местах при выкрикивании из области 3-ьей стадии я упомянул о «нуменальном», причем поставил этот термин в кавычках, ибо пользовался им условно; повторяю, центр реферата был на первой стадии. Я забыл при этом поставить всего две частицы: «как бы» нуменальное и поставил просто «нуменальное». Дурачки-кантята во главе с Фохтом уличили меня в незнании термина, употребленного Кантом!! А?! Тщетно я объяснял тресмысленность того не существенного для целого места – они ничего не поняли, и свели мой реферат к второй, аллегорической, т. е. гносеологической стадии, рассматривая его именно только с этой, единственно им доступной стадии. Теперь там вышел из-за реферата какой-то скандал, по поводу протокола Фохта, составленного о прениях по поводу его[455]. Впрочем, я ничего не знаю верного. Мне что-то передавали. Характерно, что Блок упрекает меня за другое (реферат с выбросом некоторых мест напечатан в № 12 «Мира Искусства»[456]): он пишет, что я недосказал многое, т. е. не свел всецело к Апокалипсису, т. е. он видит центр в этих несущественных отступлениях полу-мистического оттенка[457]. Вот что происходит, когда мистик и декадент вступает в сношения со студентами!!

Все это меня очень забавляет. Забавляет и лай доброго барбоса Трубецкого и бессильно-осторожные подтявкиванья Льва Михайловича Лопатина, который плачет надо мной, ругает меня, а при встречах позорно кривит душою. Дело в том, что он прочел «Симфонию», где, быть может, узнал себя в профессоре, бегущем жуликом навстречу жулику[458].

Дорогой Эмилий Карлович, большое спасибо за выдержки из Гёте. Прочел с большим вниманием и восхищался. А выдержка последняя про «Hexeneinmaleins» удивила и утешила, ибо я склонен рассматривать вопрос о 9-ом так же. Дело в том, что на восьмом приканчивается все. Если 9 = 1, то значит здесь мы имеем лишь возврат опять-таки к первой стадии, т. е. узнавание все тех же истин и тайн разными путями. Это – опять-таки периодичность возврата. Это «вечные упражнения» духа – упражнения в Вечности. Теософы говорят, что среди «7» ступеней каждая большая ступень распадается еще на «7» малых. Если принять во внимание, что «8» есть возвращение к «отчему лону», Он и Отец – одно, при 7-ом – белоголубая – бледноголубая встреча с Ним, то на символическом плане выступает все значение этого «und Neun ist Eins»[459]. Кстати «4» не есть ли 8⁄2, т. е. в малом, предварительном виде проекция «8-ми». Как на четвертом, воплощенном плане водворяется совершенство, так и на 8-ом – все земное сжигается и остается – старинное… Хотя последние слова мои – явная и сознательная натяжка, не опирающаяся на виʹдения.

Дорогой Эмилий Карлович, мне скорей было бы приятно, чтобы статья моя не была напечатана, ибо она очень и очень экзотерична, популярна[460]. У меня бы осталось чувство некоторого осадка. Так что я скорей доволен непомещением статьи. И во всяком случае не пошлю ничего больше в «Приднепровский Край». Мне очень приятно, что стихотворения Блока Вам нравятся. В III-ей книжке «Нового Пути» они будут[461]. Очень рад, что Вам нравится отрывок из моего письма, без моего ведома и разрешения напечатанный (это – наглость). Меня всюду бранят за него, да и я сам себя браню. Да и потом: они произвольно выбросили многие важные места, освещающие и углубляющие то, о чем я говорю[462]. И от всего этого получается какой-то глупо-непричесанный, мальчишеский оттенок, какое-то чириканье о глубоком. В результате это письмо – повод к моему «посрамлению» среди негодующих философутиков, которые узнали, что это – я. В результате я зол и на «Н<овый> П<уть>», и на свое письмо. Всякую нелепость отдела «частной переписки» теперь будут, чего доброго, приписывать мне. Вы спрашиваете – скоро ли выйдет моя «Симфония»? Да не ранее, как через год[463]. Она – в «Скорпионе», который медлителен и переполнен книгами. Туда же отдаю и свою «Третью Симфонию»[464]. В «С<еверных> Цв<етах>» 1903 г. будет мой драматический отрывок и стихи[465]. Надеюсь сорвать куш.

Благодарю Вас, Эмилий Карлович, за образчики интеллигентной тупости[466]. Безрадостно, безнадежно!.. Но надеюсь на… чудо?! Быть может, когда-нибудь, где-нибудь, что-нибудь будет в России… Когда-то Вы просили меня напомнить наш незаконченный разговор. Буду краток и субъективен, иначе пришлось бы увеличить письмо раз в двадцать. Итак, полагаюсь на чудо и на гений Вашей гибкости и тонкости в понимании.

I) сначала было так ; «ab» графический путь эволюции, где в «а»

и в «b» касания человека с Богом.

Этот путь был таков:

«ab» – русло Бож<ественной> воли – белое русло. После грехопадения произошел раскол, раздвоение, но не до конца, а в самом глубоком, внутренне-грядущем осталось соединение. После раскола стало так

На стадии волевой имеем

Раскол А _|_ В; вершина I налагается на 2; получаем

Вот что с одной стороны. С другой стороны имеем

1) Белое = полнота цвета = цвет Бож<ественного> Бытия.

2) Черный = все противоположное.

3) Серое = воплощение небожеского в образ и подобие Божеского.

4) Красное = относительное = сверк<ающий> белый луч сквозь серую пыль.

5) Розовое – очищение серого (все оттенки розового и золотистого, т. е. темновато-розового до полного обеления суть расчищение ужасной стаи).

6) Голубое = Внецветное, потуцветное (8) – сквозь белое (8). И чем тоньше цвет белого, тем синее, так что в небе имеем это двойственное, т. е. голубое (т. е. остатки тающего белого) и внецветное (Отчее символического плана). В небе намек на двуединство. Здешнее и тамошнее.

7) Белое = + 7 цветов спектра, т. е. цвет соединяющий. Пурпурное = цвет, соед<иняющий> линию спектра

= цвет нуменальный (Отчее на историческом (ветхозаветном) плане). Я и Отец – одно[467]; пурпурное (8) и белое (7) – не об одном ли? «Если дела ваши, как пурпур, как волнуубелю»[468].

Если так на истор<ическом> – воплощен<ном> – теург<ическом> – плане, то на символ<ическом> плане не будет ли так:

Голубое (7) и Внецветное (8) не об одном ли?

8) Фиолетовое = Синее + Пурпурное = Внецветное + Голубое и Белое + Пурпурное. – Очень тонкий цвет. Тут как бы цветом дается какая-то мера, соединение между символич<еским> внутренне-религиозным путем и исторически воплощенным соединением, между «новыми» временами и пространствами и между вневременным и внепространственным. Здесь символизм и истор<ическое> воплощение на своих крайних ступенях как бы сливаются: это как бы два радиуса, выходящие на одну общую окружность.



И внешний знак этого – фиолетовое. Вот почему если красное есть напряжение, то фиолетовое найденный здесь условный, досмертный покой; недаром оба цвета на краях спектра и как крайние – законны. Но вот

9) зеленый – символ (4-ый цвет спектра



земной серединности, подобно тому, как серый есть символ премирно-нуменально-чертовской серединности. Зеленое – символ земности. Не оттого ли глухие, растительные организмы окрашены в зеленый цвет?

10) Если 1-ое Пришест<вие> Христа багряницей, жаром, огнем и кровию страдания, то второе – белым. Символическая же встреча с Христом, постоянно стоящим перед нами, – в голубом. Но в Христе и Отец, а Отец познается внецветным и пурпурным. Итак, априорно вывожу: В лике Христа встречаются цвета – Белый, Пурпурный, Голубой и Внецветный.

Тут же скажу Вам тайну: опытно я убедился, что в молитвенном созерцании Христа (мысленном) три цвета: Белый, Пурпурный, Голубой.

Христос пришел не водою (не голубым) только, но и кровию, и духом (белым). Внецветность же («о восьмом»), т. е. «Я и отец – одно» как символ новозаветности – эта внецветность есть умиленно-мягкий коефициент послевременной, старинной довременности, который вставляется во всякую новозаветную формулу.

Спешу заметить, что все, о чем я говорил по поводу цветов, то более, то менее (но всегда) опирается на некоторую интуитивность. Все это я не только внешне вывожу, но и «знаю», «вижу».

А теперь возвращаюсь к предыдущим схемам и вкратце совмещаю сказанное о стадиях рассудка и чувства со сказанным о цветах.



Вставляя 1) и 2), т. е. серое, в его графическое место «m» и «n», получаю: рис. № 2.



Соединение стадий рассудка и чувства на низших ступенях ведет к нуменально-смердяковски-карамазовской пошлости, а для глядения в нижнюю бездну, сверкающую, сквозь эту тучу серости порождает огненно-красное, т. е. либо ужас огня, либо <стра>дание, а иногда и то и другое.

Исторический путь человечества от «a» к «d» и от «b» к «e» – ветхозаветен, труден – путь в гору. Линия de – момент взятия на себя грехов мира, и отсюда: первый момент христианства – красный, страдающий; второй – розовый, а розовость есть признак постепенного рассеяния ужасной, серой стаи, знамение того, что искупление мира совершается непрерывно – обеление риз кровию Агнца (см. Апок<алипсис>)[469]. Еще радость впереди, но ужасы минуют: отсюда: розовая сантиментальность христианства позднейшего вплоть до самого последнего времени (да и теперь еще мы в виʹдении белого не можем отрешиться от бледнорозовых рефлексов). Перевал по ту сторону линии «de» – это Голгофа – крест, упразднивший неискупленный доселе ветхий завет, – крест же есть символ четвертого (т. е. среднего, ибо всех посвящений 7) посвящения в мистерии глубокой древности. До линии «de» человечество не имело милого, вечно грустно-задумчивого с оттенком довременной, старинной родины (8-ое), а после «de» этот же оттенок и должен был занять первенствующее место. Если этого не случилось – тут вина европейских варваров. Итак, чтоб показать перелом, ломаю треугольник «aсb».



Получается фигура, напоминающая, что ∆ «abc» как бы насажен в плоскости, перпендикулярной на некий треугольник «xyz», где «x» соединение в духе и Истине, где «y» соединение во Христе, а «z» в Отце, т. е. вечная св. Троица.



Соединение по треугольнику «xyz» – свято, а по ∆ «aсb» (треугольнику еще не очищенному, где «a» – черное, «b» – черное, и лишь «c» – белое – серединно-нуменально-кощунственно). Здесь, срываясь, Мережковский впадает в ошибку, и этаошибка коренная; и возражение о соединении не в том треугольнике было бы самым глубоким возражением Мережковскому, если бы его поняли, но… кто поймет?

Тут зафиксированы головокружительные ви́дения, открывающие путь в еще более головокружительное, для которого еще даже не настало время графического метода. Тут тайна. Но… понимаете ли Вы меня, дорогой Эмилий Карлович? Ведь я отдался субъективизму здесь, презрев все решительно, потому что иначе не мог бы говорить. Повторяю: здесь всё для меня виʹдения и натяжек графических нет. «Это» я всегда держу перед глазами, как азбуку «метода искренности», как константу теургически-теософского метода.

Повторяю рис. № 2



«abde» увенчанный конус серого – первая стадия опытного богопознания страхом и ужасом, предшествующая 2-ой стадии опытного богопознания радостью и любовью, лежащая между абсолютным неви́дением и совершенным ви́дением; в первой зоне – где прогоняют сквозь строй – характерны следующие цвета: черное, серое, красный ужас, коричневое (мера между черным и красным ужасом = красное + черное, не желтошафранное ли?). 4-ая стадия – Крест – красное страданием. Для второй зоны характерны цвета: розовый, белый, голубой, внецветный. Пролагаю это на символические стадии внутреннего пути.



(Мысли о Сатанаиле – старшем брате Христа[470]; зло = добру и т. д.

Секты: Манихеи, Богомилы, Гностики, Альбигойцы, элементы сектантства у Мережк<овского>, Розанова и др.)



Господь с Вами, дорогой и милый Эмилий Карлович. Остаюсь любящий и уважающий Вас

Борис Бугаев

P. S. Мой глубокий поклон и уважение Анне Михайловне[471]. Посылаю несколько стихотворений. ‹…›[472]

Возврат

Я вознесен, судьбе своей покорный.

Над головой полет столетий быстрый.

Привольно мне в моей пещере горной.

Лазурь, темнея, рассыпает искры.

Мои друзья упали с выси звездной.

Забыв меня, они живут в низинах.

Кровавый факел я зажег над бездной.

Звездою дальней блещет на вершинах.

Я позову теперь к вершинам брата.

Пусть зазвучат им дальние намеки.

Мой гном, мой гном, возьми трубу возврата!..

И гном трубит, надув худые щеки.

Вином волшебств мы встретим их, как маги.

Как сон мелькнет полет столетий быстрый.

Подай им кубки пенно-пирной влаги,

В которой блещут золотые искры.

Колпак слетел, но гном трубит, как сонный.

В провал слетели камни под ногою.

Трубою машет. Плащ его зеленый

Над бездною полощется седою…

Шепну тебе: из стран обетованных

В долину скорби суждено уйти им…

Цветами, гном, осыпь гостей желанных,

Зеленый плащ под ноги расстели им[473].

Мое.

Пир

Поставил вина изумрудного кубки.

Накрыл я приборы. Мой стол разукрашен.

Табачный угар из гигантовой трубки

На небе застыл в виде облачных башен.

Я чую поблизости поступь гиганта…

К себе всех зову я с весельем и злостью.

На пир пригласил горбуна-музыканта.

Он бьет в барабан пожелтевшей костью.

На мшистой лужайке танцуют скелеты

В могильных покровах неистовый танец.

Деревья листвой золотою одеты.

Меж листьев блистает закатный багрянец.

Пахучей гвоздикой мой стол разукрашен.

Закат догорел среди облачных башен.

Сгущается мрак… Не сидеть же во мгле ведь!

Поставил на стол я светильников девять.

Пришел, нацепив яркоогненный бант,

Мастито присев на какой-то обрубок,

От бремени лет полысевший гигант,

И тянет вина изумрудного кубок[474].

Мое.

P. P. S. Как Вам нравится «Драма Жизни» Кнута Гамсуна?[475]

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 9. Помета красным карандашом: «IХ». Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 196.

Ответ на п. 19.

21. Метнер – Белому

27 февраля – 4 марта 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 27 февраля 1903 г. (накануне полнолуния).

Оба Ваши письма (VIII от 30 января и IX от 14 февраля) я получил, глубокоуважаемый и дорогой Борис Николаевич! Последнее Ваше письмо пришло вместе с февральским номером «Нового Пути», что и помешало мне Вам вскоре ответить. С Вашей рецензией о Драме Жизни[476] я согласен во всем, что касается производимого драмою впечатления, «нуменального»; но как драма, как форма, эстетически, это произведение Кнута Гамсуна не нравится мне; от Пана[477] я был в диком восторге. Читая Драму Жизни, я восхищался редко, моментами, и часто (простите), очень часто зевал от скуки. На обороте этой страницы Вы прочтете стихотворения одного декадентского савраса из местных жителей[478]. Я не читаю Пшибышевского (Шибздик); читает его Анюта[479] и согласна с Вашим отзывом о нем в P Sх Вашего VIII письма.

28 февраля 1903 года. Видели Вы репродукцию бюста Ницше работы Макса Клингера?[480] Это еще лучше, сильнее, нежели барельеф Курта Стевинга?..[481] Сестра Ницше и он сам (см. биографию[482]) свидетельствуют, что ни на одной фотографии не выходил Ницше – философ-поэт-музыкант, а Ницше-солдат. Но так как существует много фотографий и, притом, как профиль, так и фас, то талантливый художник, лично вдобавок видевший Ницше, может дать нам настоящего Ницше. Таким он является у Курта Стевинга (с орлом и змеей) и, в особенности, у Макса Клингера. Голова Ницше у Макса Клингера – нечто невероятное. Это самое замечательное лицо после Канта, Гёте, Бетховена. Ваше хождение на руках с разведением ног меня крайне интересует, и я намереваюсь абонироваться на Мир Искусства. Напишите мне, в каких №№ истекшего 1902 года были помещены Ваша заметка и реферат. Последний для меня важно прочесть. Ваше рассуждение об «объективации воплощенного на степень идеи» и о «равновесии между теософией и теургией» на этот раз вполне меня удовлетворило. Мне все только кажется, что Вы не совсем справедливы к Канту. Вы знаете его Пролегомены и Критику[483]. Но читали ли Вы его Traueme eines Geistersehers и Religion??[484] Его Die Macht des Gemueths?[485] Канта, в особенности (также как Гёте и Ницше), надо узнавать в подлиннике; надо больше читать Канта, нежели о Канте. Даже Ланге не дает истинного понятия о Канте[486]. А Шопенгауэр? Он самым бессовестным образом, ради подтверждения своей философии, объявляет Канта – атеистом. Кант считал Ад, Землю и Рай точными философскими терминами (см. его Religion (Kehrbach-Reclam, стр. 60))[487]. «Пропасть» (вернее ров, непереходимый для слабых ходоков), которую Кант вырыл между «феноменом» и «ноуменом», сохранит вечно свое значение и назначение. Философистеры и философутики будут знать свой «шесток». Области размежеваны. Друг другу никто не мешает. Опасность «смешать» и «смешить» ослаблена до minimum’а. На меня «отсеченность» нуменального никогда не производила впечатления «тягостного ужаса, зноя без исхода», наоборот: чего-то освобождающего эту область от механичности <1 сл. нрзб> гносеологии. Шопенгауэр и Вл. Соловьев – представляются мне поэтому старомоднее Канта. Как Ницше – явление, возможное именно после освободительной строгости Канта (как в музыке строгий стиль предшествует свободному), – философ, поэт, музыкант и Вагнер – музыкант, поэт, философ вновь комбинируют, соединяют, символизируют то, что раньше «смешивалось», и что после Канта, его разумом обособленное друг от друга, способно стало к сочетанию не «смешному»… NB. В вагнеровской музыкальной драме (хотя я и очень плохо пока знаю ее) есть то, что Вы обозначили очень удачно «буквальностью в нуменальном». – Впрочем, дорогой Борис Николаевич, я не стою за верность моей мысли: я слишком плохо знаю и философию, и теософию (в широком смысле), чтобы претендовать на правильность своих заключений. Я знаю, Вам необходим Шопенгауэр, вернее, его волюнтаризм. Кроме того Вы, в качестве русского, ближе к Шопенгауэру, нежели к Канту, более германцу, нежели Шопенгауэр, в котором, говорят, было несколько капель славянской крови. Я же, как чистокровный немец, люблю Канта. Ich liebe meinen gemuethlichen Kant[488]. Впрочем, небольшой комментарий Вам дать могу, воспользовавшись вопросом о метре и ритме[489]; «Только с одним я не согласен», пишете Вы по поводу моей «теории ритма», «с необходимостью тысячелетий для уловления ритма мира». Смотря по тому, чтó разуметь под «уловлением»; я разумею: приблизительное, хотя бы, перенесение этого ритма (вернее: одного момента, невременного, конечно, этого ритма) сюда и включение его (хотя бы с натяжкою) в рамку метрики: например, 7/7, 9/9 и т. п. И вот для этого необходимы тысячелетия; и это человеку не под силу; ангелам – не надо. – Если бы Кант слышал меня, он со мною согласился, ибо он то же самое говорит о невозможности дискурсивного познания нуменального, гносеологии вещи в себе; интуицию он считает не познанием, а творчеством. И я полагаю, что ритм мира уловить можно творческим путем (как бы участвуя в творческом его движении), и для этого не надо тысячелетий; но другое дело, если Вы захотите передать субъективно уловленное другим; вот тогда необходим ряд поверок (вступает гносеология, законы метрики) и тогда, тогда необходимо тысячелетие личного земного бытия…

1 марта 1903 года. Итак: Кант о вещи в себе (а я о ритме) верно говорит, утверждая, что она непознаваема. Непознаваема позитивистически; но возможны: «оправдания», «догадки», творческая аналогия; откровение; орган – интуитивный разум… «Творить – значит видеть» – сказал Г. Ибсен в своей речи студентам![490] Неужели он под словом видеть разумел обыкновенное зрение и обыкновенное сочетание зримого? Студенты, может быть, так и поняли! Итак: существует двоякое зрение. Кант вовсе не отрицал второго; он был только против смешения обоих видений в какую-то bizarre фантасмагорию, да и то в науке. Кант нигде не говорит, что невозможна разумная (Vernunft) интуиция, он говорит, что невозможна рассудочная (Verstand), т<ак> к<ак> рассудок в противоположность чувству, которое интуитивно, – дискурсивен. Канта всеми силами стараются (философутики) поставить на место надоевшего Конта. Конт служил верою и правдою, ибо его легко было окургузить, отшибив ему мистическую шишку; ну а Канта придется лишить головы, чтобы он мог продолжить роль философского «болвана», которую несколько десятилетий с успехом играл Конт. И выходит, что вся разница между старым и новым философским богом сводится к тому, что раньше кричали о, а теперь а.

Читая Вашу «явную и сознательную натяжку» о 4 = 8⁄2 (т. е. проекции 8-и; «все земное сжигается, остается старинное»), я сопоставил: старую ведьму, верхом на козле вылетающую в трубу на шабаш в Брокен в Вальпургиеву ночь[491], и «жил был у бабушки серенький козлик: вот как, вот как, серенький козлик? Бабушка козлика очень любила: вот как, вот etc.»[492], и Ваша натяжка не показалась мне уж чересчур таковою. – Вы пишете, что скорее довольны, что Ваша статья не была напечатана в Придн<епровском> Крае, т<ак> к<ак> она очень и очень экзотерична. Я не разделяю Вашего удовольствия и вот почему. Эзотеричны Вы всегда будете и сами по себе. Вам надо упражняться в экзотеричности, если Вы придаете серьезное значение своему писательству. Работая в Мире Искусства или Новом Пути, Вы никогда не выработаете себе экзотеричности и никогда не приучите к себе публику. А Вам это необходимо хотя бы для того, чтобы не тратить драгоценного времени на добывание хлеба, работая в каком-нибудь департаменте или т. п.; Вам необходимо быть литератором по профессии (избегая, конечно, дурных сторон ее; впрочем, за Вас бояться нечего в этом отношении), а для этого надо научиться говорить с толпой. Конечно Ваш Hauptwerk[493] будет эзотеричен; но Hauptwerk обыкновенно не дает доходу и меньше всего читается большинством, на которое следует смотреть отчасти как на дойную корову. Огромное спасибо за «продолжение начатого осенью в Москве разговора».

2 марта 1903 года. Сейчас перечитываю Вашу эзотерическую лекцию… Все понятно. Все очень хорошо. Поразительно! Поразительно – «три цвета – в молитвенном созерцании Христа»; я понимаю это; но пурпурный как-то исчезает из мыслей (у меня лично); остается белый и голубой; голубой особенный, нигде в природе не встречающийся, по котором я тоскую… Чудно сказано Вами о «милом, вечно-грустно-задумчивом, с оттенками довременной старинной родины»… Это Вы понимаете так, как никто из живых ныне людей, за исключением Коли…[494] Говорю живых, ибо Гёте и Бетховен понимали все. Ich ging im Walde…[495] и т. д. «Если этого не случилось», пишете Вы дальше (т. е. этот «оттенок» не занял подобающего места), то «тут вина европейских варваров». Не есть ли это вина всего человечества?.. Не сказалось ли тут влияние Ницше на Вас? Drang nach Sueden?[496] Ведь северяне глубже понимают южан, нежели наоборот. Впрочем: может быть, я Вас не понял? – «Срыв», «соединение не там», как «коренная ошибка» Мережковского указана Вами в Отрывке из письма, помещенного в «Новом Пути». Так, по крайней мере, я понял слова: «преждевременное соединение, когда ступени развития чувства и разума не пройдены до конца, ведет не к исполнению Св<ятым> Духом, а к оргиазму»[497]. Разница в форме выражения: в письме ко мне Вы выразили эту мысль графически, а в письме к Мережковскому: психологически. Я с своей стороны прибавлю к сказанному Вами только одно следующее свое впечатление. Мне крайне противно это: «начнем же делать!» Мережковского и «не до книг и не до больших статей теперь: время дышит нетерпеливо» Розанова; этот спех, эта гонка, эта торопливость («Вы, как русский, человек торопливый», пишет Бенуа Мережковскому[498]) ни к чему, кроме оргиазма, не приведут. Это во сто крат хуже, чем, например, вакханалия чувственности у Рихарда Вагнера или богохульство и богоотрицание Ницше, ибо здесь кончается раздвоенность (лучшая часть Ницше и Вагнера стремилась к Небу и Богу просто без заигрываний) и пропадает весь человек. Розанова мне как-то менее жаль, но Мережковского я люблю; мне страшно хотелось бы, чтобы он выжидал, только выжидал, вот как мы с Вами. Я понимаю, что, с моей стороны, смело так «решать» судьбу Ницше и Мережковского, Розанова и Вагнера. Но ведь я не виноват, если ужас Ницше и Вагнера, когда они упражняют свои гениальные силы, поворотив спину Христу, не вызывает во мне того беспокойства, как хождение по канату между двумя безднами Мережковского… (Бенуа смешон со своим предположением о действ. «trente ans»[499]). Из приведенных Вами стихотворений Блок мне на этот раз меньше нравится. Ваш «Возврат» – очень хорош: Вы отлично понимаете гнома, старинное, земное, зеленое, из которого (зеленого) однако удалено все змеиное… оттого и уютность: где змея, там уж не может быть уюта… Кстати, не говорите этого, а также о бабушке и сереньком козлике Алексею Сергеевичу: он не одобрит этого. Я знаю…

3 марта. NB. Очень важный вопрос: (прошу продумать!): I посл. Павла Коринфянам, гл. 14. glvττaiVlalein![500] Что это значит? И не ошибка ли переводчика вставить «незнакомый»?[501] Не противопоставляется ли в этом изумительном месте эзотеризм – экзотеризму? Причем экзотеризм есть пророчество (нечто бурное, фантастическое, невыяснившееся, смутное), а эзотеризм – γλῶττα – язык, нечто совершенно ясное, ослепительно чистое «белое» и потому непонятное обыкновенным людям. Апостол Павел, радея о церкви, т. е. обо всем обществе, советует не только говорить «языками», но и пророчествовать, чтобы назидать всех?[502] Что Вы на это скажете? И возможно ли понять до конца это место, принимая вставку «незнакомый»?

4 марта. Только что получил письмо от Алексея Сергеевича[503]. Скажу подробнее о нем после. А теперь, чтобы не забыть, спрашиваю Вас: чтó скажете о Фаусте и Маргарите Врубеля? Алексей <Сергее>вич восхищен[504]. Но не распространяется. Распространитесь Вы. Только, ради Бога, не спешите. Садитесь писать мне только если Вас тянет к этому «удовольствию» и если есть время… Петровский пишет, что в Москве нет настоящей весны[505], но зато солнце (в Нижнем, по крайней мере) – совершенно белое. Я раньше никогда не замечал такого цвета: прямо смотреть можно. И не серое, а именно белое, молочное.

Когда Вы написали мне о смерти Соловьевых, я подумал, что это описка (их вм<есто>а). Потом получил Новый Путь, где и прочел некролог…[506] Что делает их бедный сын?[507] – Вы пишете о биографии Ферстер-Ницше, что кто-то упрекает ее в искажении фактов. Но кому же лучше знать факты, как не сестре, всю жизнь ухаживавшей за братом?.. И затем: что такое факт и его искажение? Что Гёте был двадцать лет в связи с Христиной Вульпиус и на двадцать первом с ней обвенчался – это факт; что Гёте написал в честь ее Римские элегии – это тоже факт[508]; а вот Христина Вульпиус, будто бы, была «кухаркою» – это искажение факта; для тех же, кто последнее считает фактом, искажением оного является написание в честь ее Римских Элегий. Во всем, что пишет эта чудная женщина, столько внутренней символической правды (и притом невольной, непреднамеренной), все так гармонирует с автором Geburt der Tragoedie[509] и Zarathustra (каким он нам: мне, Вам – представляется из этих сочинений), кроме того, она так документально подтверждает приводимые факты, что надо задаться предвзятою (и злобною) целью, чтобы приводить какие-то контрдокументы… Вся работа Ферстер производит умилительное впечатление «жития». Как только выйдет второе отделение второго тома[510], я немедленно приобрету себе. Как обращик вышеупомянутой непреднамеренной символической правды см. стр. 57 II тома, Отделение I. Die Bergpredigt auf dem Monte-Bré…[511] Читали в газетах о Гарнеффере? Ученик Ницше? Он пишет, что могущественнее, прекраснее всего Ницше был в гробу; он казался погибшим богом![512] Это важно сопоставить с отсутствием всякой красоты в мертвом Вл. Соловьеве.

В девятом письме Вы пишете, что легкое нездоровье парализовало всю Вашу активность и притом настолько, что Вы не могли даже написать мне письма, а это для Вас только удовольствие… Это и огорчило и утешило меня. Огорчило потому, что Вы так поддаетесь (или, быть может, умышленно отдаетесь) парализующему действию недомоганий тела. Утешило, ибо легче стало на душе при мысли, что не виноват я в слабости своей активности, раз 10 лет, 10 лучших лет моей жизни я находился почти в непрерывном удушьи. А до удушья – пребывал в гимназическом кошмаре, который, быть может, способствовал появлению этой болезни, не покидающей меня и по сию пору. Конечно, болезнь мне многое дала, на многое раскрыла мне глаза, утонила мои чувства и т. д. и т. п. Я понимаю и ценю «священное» ее значение. Но все-таки с тоской думаю об утраченных силах: болезнь слишком мало оставила мне их. Лучше бы несколько менее созерцать, зато сделать хоть что-нибудь. Когда-нибудь я при случае вспомню и вернусь к оригинально сложившейся моей судьбе. Теперь мне тяжело говорить об этом… Обращу Ваше внимание на след<ующее>: какова должна быть сила гениальности Ницше, если он, невыносимо страдавший с 25-тилетнего возраста и до самой смерти[513], мог столько сделать!? – Меняю тему: в окрестностях Н. Новгорода появились… грачи. Пахнет весною. Губернатор ездит по губернии и совершает ревизию. Вместе с ним начальник его канцелярии, который просматривает входящие и исходящие всех присутственных мест и полицейских управлений. Идут усиленные приготовления к открытию мощей преподобного Серафима…[514] А у нас гостит Марья Михайловна[515], неугомонная шалунья, сестра Анюты, та самая, которая с Алексеем Сергеевичем играла в салки во всех залах Благородного Собрания. Кстати: Ал<ексей> Серг<еевич> ничего мне не пишет.

Пользуюсь отъездом Марьи Михайловны и передаю ей это тяжеловесное в почтовом и иных отношениях письмо, которое, надеюсь, будет передано Александром Михайловичем Вашему педелю[516]. Желаю Вам здоровья и терпения для экзаменов. Господь с Вами, дорогой мой! Ваш Э. Метнер. Анюта кланяется Вам[517].

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 11. Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 197.

Ответ на п. 18, 20.

22. Белый – Метнеру

3 марта 1903 г. Москва

Москва. 03 года. Марта 3.

Дорогой мне Эмилий Карлович,

И опять, и опять я пишу «все о том же»; пронеслась вторая волна недобрых вибраций, которые, однако, если держаться крепко за белое, голубое или розовое, совсем не опасны, а только разве что начнут рвать одежду – сорвут шляпу. И сейчас же мысль о Вас – как Вы? Заметили ли? Благополучно ли отнеслись?

И вот пишу…

Я не знаю, откуда берутся эти проносящиеся друг за другом астральные облака – гряды туч, гонимые бурей. Я не знаю, как Вы – я значительно окреп к перенесению всяких бурь сравнительно с прошлым годом, так что уже и надеюсь совладать, преодолеть ужас насмешкой к нему. Еще в прошлом году проносившиеся бури пронизывали, могли пронизывать центр моего главного. А теперь они больше вьются вокруг, задевая сбоку. По словам А<лексея> С<ергеевича>, теперь в Сарове тоже буря[518]. Весна и первая половина лета будет тревожна, а осень – благодатна и мирна. Таковы слова А<лексея> С<ергеевича>, а я неоднократно убеждался в его чуткости в этом отношении.

Все чаще и чаще мне начинает казаться, что старец Серафим – единственно несокрушимо-важная и нужная для России скала в наш исторический момент. Величина его настолько крупна, что у меня неоднократно являлось, по отношению к нему, особое, неразложимое чувство – чувство Серафима – напоминающее в меньшей степени… Христово чувство, но о другом… Люди, знающие, что такое молитвенное созерцание Христа (наступающее после длинной молитвы обращения), или чувствующие внезапный приход, невидимое приближение Его, – до некоторой степени заговорщики… Не заговорщики ли во Христе мы? Не анархисты ли мы по отношению ко всему, что прямо вопреки Ему? (Кстати: я ужасно легко себя чувствую со всяким анархистом – мы понимаем друг друга, хотя и о разном – мы). Мне хочется, чтобы мы были и заговорщиками в Серафиме – анархистами во имя его. В самом деле: многое темное, касающееся Серафима, есть, быть может, лишь внецветное, восьмое – новозаветное слишком новозаветное[519]. Вот пункт важный и драгоценный для психологического анализа: где историческое христианство черно (ужасно) и где оно внецветно (о восьмом, Отчее), т. е. невыносимо нежно и мило – несказанно, а внешне высказанно – кажущееся ужасным. И к чему относятся «старушки» – к 1-ому или к 8-му? У Исаака Сирианина (аскета) очень много кажущегося черным внецветного; теперь я понимаю, отчего его неофитам не рекомендуют читать (где слабым очам различать черное от внецветного?). Вот вопрос: аскетизм исторического христианства черен или внецветен по преимуществу (по осуществлениям)? Как ветхозаветно-пурпурное-Отчее на плоскости воплощения легко смешать с огненным ужасом третьей стадии (грехи, как багряное) внутреннего пути (огонек Денницы и огонек Отца – раздвоение нижней бездны – срыв), так и черное (1-ой стадии) и внецветное (8-ой стадии) часто сливаются на плоскости символа для неопытных, но дерзновенных богоискателей. Тут вся неоценимая, сокровенная глубина Его слов об Отце: «Принимающий Меня, принимает и Отца»[520]. Везде Отец сквозь Христа в Новом Завете, и обратно: Христос сквозь Отца в Ветхом. Изображаю графически.



1) В Ветхом Завете всегда «a» на «c» дает «b». 2) В Новом Завете «b» на «c» дает «a». Христос в «b» занавесил нижние бездны – дал возможность не смешивать пурпурное с огненнокрасным (желтокрасным), а познавать внецветным сквозь белое и голубое.

Был я у Николая Карловича[521]. Слушал его исполнение бетховенской сонаты – кажется, ор. 14 (или сонаты № 14 – не знаю). Это – сплошная несказанная гениальность; действительно: выше Бетховена никогда не существовало большего гения по силе углубленных и созидающих начал (мы говорим об искусстве, конечно). Прекрасно «Schkerzo infernale» Николая Карловича[522] – вот здесь сила буревых налетов – пролетов, столь характерных для современности. Как я верю в Вашего брата, как надеюсь на него!.. Ал<ексей> Сер<геевич> говорил мне, что недавно написал Вам о картине Врубеля «Фауст и Маргарита»[523]. Я уверен, что будь Вы на выставке «Мира Искусства», Вы заболели бы даже от силы и глубины этой картины (признаюсь – я всего два раза был на выставке, но образ Фауста, ведущего под руку Маргариту, которая в свою очередь длинной и бледной рукой срывает, проходя, маргаритку, врезался нестерпимой ясностью в мое сознание). Вот ходят они, кружатся – оборачиваются; уйдут из рамки картины, где останется лишь декоративный пейзаж – и опять вернутся; в это время им Кто-то аккомпанирует неизменно оборотами веретена – шубертовской музыкой к «Песне Маргариты»[524]. И эти обороты веретена суть обороты времени. Если я остался здоров, а я едва не занемог от этой картины, – то только потому, что Гёте мне менее известен, нежели Вам, а потому я, вероятно, и не мог до конца воспринять «это» идущее от Гёте и преподносимое публике в репродукции (транскрипции) Ницше – это «вечно-женственно» – жалобное и вечно-фаустовское – любопытно-мужское… Оно приходит и уходит – и приходит под звук веретена. И эти обороты веретена суть обороты времени.

Не забывайте меня, дорогой Эмилий Карлович, и простите, если редко и сравнительно мало пишу Вам – бледно пишу. Но я устаю: надвигаются государ<ственные> экзамены и все еще не поданное мною сочинение[525]. Поэтому я так бесцветно вял. Сообщите о себе. Буду ждать с нетерпением. Господь с Вами.

А пока остаюсь глубокоуважающий Вас и горячо любящий

Борис Бугаев.

P. S. Мое уважение и сердечный привет Анне Михайловне[526].

P. P. S. Посылаю этот маленький песенник «о прошлом».

1. Объяснение в любви

Сияет роса на листочках.

И солнце над прудом горит.

Красавица с мушкой на щечках,

Как пышная роза сидит.

Любезная сердцу картина!

Вся в белых сквозных кружевах –

Мечтает под звук клавесина…

Горит в золотистых лучах.

Под вешнею лаской фортуны

И хмелью обвитый карниз,

И стены. Прекрасный и юный

Пред нею склонился маркиз

В привычно заученной роли,

В волнисто-седом парике,

В лазурно-атласном камзоле,

С малиновой розой в руке.

«Я вас обожаю кузина!..

Извольте цветок сей принять…»

Смеются под звук клавесина.

И хочет подругу обнять.

Целует напудренный локон

И плечи скрывающий шелк.

Глядит из отворенных окон

Подкравшийся муж, точно волк.

Уже вдоль газонов росистых

Туман бледнобелый ползет.

В волнах фиолетово-мглистых

Луна золотая плывет[527].

2. Встреча

Вельможа встречает гостью.

Он рад соседке.

Вертя драгоценною тростью,

Стоит у беседки.

На белом атласе – сафиры.

На дочках – кисейные шарфы.

Подули зефиры –

Воздушный аккорд

Эоловой арфы…

Любезен, но горд,

Готовит изящный сонет

Старик.

Глядит в глубь аллеи, приставив лорнет,

Надев треуголку на белый парик…

Вот… негры вдали показались – все в красном – лакеи…

Вот… блеск этих золотом шитых кафтанов.

Идут вдоль аллеи

По старому парку…

Под шепот алмазных фонтанов

Проходят сквозь арку.

Вельможа идет для встречи.

Он снял треуголку.

Готовит любезные речи.

Шуршит от шелку[528].

3. Прощание

Красавец Огюст,

На стол уронив табакерку,

Задев этажерку,

Обнявши подругу за талью, склонился на бюст.

«Вы радости – кои

Фортуна несла – далеки»…

На клумбах левкои.

Над ними кружат мотыльки.

«Прости мое щастье:

Уйдет твой Огюст»…

Взирает на них без участья

Холодный и мраморный бюст.

На бюсте сем глянец.

«Ах, щастье верну:

Коль будет противник, его, как гишпанец,

С отвагою шпагой проткну!..

Ответишь в день оный,

Коль, сердце, забудешь меня!»

…Сверкают попоны

Лихого коня…

Вот свистнул по воздуху хлыстик.

Помчался

И вдаль улетел.

И к листику листик

Прижался:

То хладный зефир прошумел…

«Ах, где ты, гишпанец мой храбрый?

Ах, где ты Огюст?..»

Забыта лежит табакерка.

Приходят зажечь канделябры.

В огнях этажерка

И мраморный бюст[529].

4. Ссора

Заплели косицы змейкой

Графа старого две дочки.

Поливая клумбы, лейкой

Воду черпают из бочки.

Вот садятся на скамейку,

Подобрав жеманно юпки,

На песок поставив лейку

И сложив сердечком губки.

Но лишь скроется в окошке

Образ строгий гувернантки –

Возникают перебранки

И друг другу кажут рожки.

Замелькали юпки, ножки,

Кудри, сглаженные гребнем.

Утрамбованы дорожки

Мелким гравием и щебнем.

Всюду жизнь и трепет вешний.

Дух идет от лепесточков,

От голубеньких цветочков,

От белеющей черешни.

И в разгаре перебранки

Языки друг другу кажут…

Строгий возглас гувернантки:

«Злые дети: вас накажут!..»

Вечер. Дом, газон, кусточек

Тонут в полосах тумана.

«Стонет сизый голубочек» –

Льется звонкое сопрано.

И субтильные девицы,

Подобрав жеманно юпки,

Как нахохленные птицы,

В дом идут, надувши губки[530].

5. Воспоминание

Заброшенный дом.

Кустарник колючий, но редкий.

Грущу о былом:

«Ах, где вы – любезные предки?»

Из каменных трещин торчат

Проросшие мхи, как полипы.

Дуплистые липы

Над домом шумят.

И лист за листом,

Тоскуя о неге вчерашней,

Кружится под тусклым окном

Разрушенной башни.

Как стерся изогнутый серп

Средь нежно белеющих лилий –

Облупленный герб

Дворянских фамилий!

Былое, как дым.

И жалко.

Охрипшая галка

Глумится над горем моим.

Посмотришь в окно –

Часы из фарфора с китайцем;

В углу полотно

С углем нарисованным зайцем;

Старинная мебель в пыли,

Да люстры в чехлах, да гардины…

И прочь отойдешь… А вдали –

Равнины, равнины…

Среди многоверстных равнин

Скирды золотистого хлеба.

И небо.

Один.

Внимаешь с тоской,

Обвеянный жизнию давней,

Как шепчется ветер с листвой,

Как хлопает сорванной ставней.

1903 года. Февраль[531].

P. P. P. S. Получили ли Вы мое предыдущее письмо?[532] Кажется, я послал его незаказным и при этом не наклеил достаточное количество марок…

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 10. Помета красным карандашом: «Х».

23. Белый – Метнеру

19 марта 1903 г. Москва
Многоуважаемый и дорогой мне Эмилий Карлович!

Сперва отвечаю в порядке Вашего письма. Вы спрашиваете о Сереже: он спокоен. Он принял свое несчастие героически – иначе быть не могло. Еще в день смерти своих родителей он говорил мне, что ко всему приготовлен (казалось – он уже знал, что и мать не будет жива – он все знал). Он готовился к ужасу, зачитываясь «Чтением о богочеловечестве»[533]. Говорил: «Во мне поднялась волна мессианических чувств, и она вынесет меня…»[534] В те дни стояли метели с шумом и свистом – и неслось, проносилось, заметало границы между жизнью и смертью. Мы придавали этой сладкой, снежной музыке все то значение, которое заключено в ней: «Метель» Николая Карловича[535] – наш, утонченно-высвеченный, новый, христианский хаос с просветами лазури – Его Милым голосом из-за бури. Эти были радостные дни. Приблизилось небо. Я радовался над могилой Соловьевых. Серафим прошел где-то недалеко от меня.

И неслось, и неслось – проносилось, вопя и взвивая снежнометельные восторги. Когда хоронили Соловьевых была метель. Служили литию. Потом закапывали. Недалеко торчала сосна. Два раза она взревела, взмахнув руками. Это было тогда, когда диакон молился за них. И эту жуткую милость присутствующие называли горем. Смеялся я про себя. И Серафим прошел где-то недалеко от нас.

Да.

Потом Сережа ездил в Киев[536]. Теперь он вернулся оттуда. Он живет один. У него отдельная квартира[537]. Мы собираемся у него, пьем чай и вспоминаем его родителей, чаще со смехом, чем с огорчением. В Соловьевых я потерял одних из самых близких людей себе. Какое блаженство – и радость, радость…

Постепенно все перебираются на зимние квартиры. Дачи пустеют. Это ничего. Укладываешься – пора в город[538]. Знакомые присылают приветы. И Серафим, Серафим…

Да.

Простите этот растерянный тон, но что же делать нам, Эмилий Карлович, как не поникать, слушая радостно-звенящую, пронзительно-грустную струну, пронизывающую время.

Это лейт-мотив Серафима, кивающий мне, – не то это белый, переломленный пополам смеющийся старик, не то грустно молчащий человек с мягкими усами и в больничном халате – тоже в белом – тоже святой. И вот – путается – Ницше, Серафим. Серафим, Ницше. Оба прошли – пришли. Один окапывал святое место, другой навсегда замолчал, потому что все узнал. Когда начинали играть на музыкальном инструменте – он тихонько рычал, «зная». Больше и больше мне кажется, что полет через пропасть ему удался, а то случайно неловкое движение, которое он сделал в тот момент, когда скрывался от нашего взора, мы приняли за окончательность безумия его. Но он не упал, не свалился, а только споткнулся на краю пропасти, перепрыгнув. Бог мне судья, если он не восхищался тогда, когда на всю Европу «они» огласили его безумие[539]. Ницше – святой, и биография его должна быть «житием».

И вот опять этот звеняще-надорванный, радостно-удивленный аккорд из неизвестных далей пробил оконные стекла, и хочется крикнуть: «Серафим, Распятый Дионис! К вам иду».

И, быть может, где-нибудь в соседней комнате поют цыганский романс леопардовым голосом Вяльцевой: «Приди ко Мне, прии-дии ко Мнее!..»[540]

И что это?

Но ничего не видишь, ничего не слышишь. В Девичьем Монастыре горит пунцовая лампадка на могиле Соловьевых[541] – пунцовая, потому что Рачинский в знак памяти повесил ее на могилу. Дело в том, что перед смертью Михаилу Сергеевичу Соловьеву понравилось одно мое стихотворение, где фигурирует пунцовая лампадка, и он во многих местах читал его. Вот оно:

Владимир Соловьев

Мы задыхалися от пошлости привычной.

Ты на простор нас звал.

Казалось им – твой голос необычный

Комично прозвучал.

И вот когда надорванный угас ты

Над подвигом своим, разнообразные, бессмысленные касты

Причли тебя к своим.

В борьбе с рутиною свои потратил силы,

Но не разрушил гнет…

Пусть вьюга снежная венок с твоей могилы

С протяжным стоном рвет.

Окончилась метель. Не слышен голос злобы.

Тиха ночная мгла.

Над гробом вьюга белые сугробы

С восторгом намела.

Тебя не поняли… Вон там сквозь сумрак шаткий

Пунцовый свет дрожит.

Спокойно почивай: огонь твоей лампадки

Мне сумрак озарит[542].

Это читал Михаил Сергеевич. А теперь он не читает, но лежит. И над ним дрожит, тоже дрожит красная лампадка.

Ольга Михайловна каждый день наливала мне чаю, и спорила, спорила со мной, а теперь в их пустой квартире зияет черное, кровяное пятно в том месте, где она упала (она застрелилась – впрочем, это не важно).

А мы уже собираемся в других местах, и смеемся, вспоминая Соловьевых.

Вот все, что мы можем сделать для их памяти.

Вы спрашиваете, в каком № «Мира Искусства» мой реферат? В № 12‐ом[543]; я постараюсь его Вам прислать, хотя там лишь выдержки из него.

Дорогой Эмилий Карлович, начал писать Вам длинное письмо, но вот вспомнил красные лампадки, и какое-то сладкое бессилие заставляет меня прикончить его. Кто-то, удаленный, поет: «Приди ко Мне, прииди ко Мне»… И я все обрываю…

На днях буду писать сериозно. А пока простите и прощайте, мой дорогой и многоуважаемый Эмилий Карлович. Мой нижайший поклон Анне Михайловне[544].

Весь Ваш Борис Бугаев.

1903 года. Март 19.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 11. Помета красным карандашом: «ХI».

Ответ на п. 21.

24. Метнер – Белому

22–25 марта 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 22 марта 1903 г.

Дорогой и страшно милый Борис Николаевич. Оба Ваши письма X и XI – я получил. Помнится, свое последнее письмо я прервал сообщением о прибытии письма Алексея Сергеевича[545]. Письмо его поразило на этот раз меня своею христианско-ницшеанскою анархичностью, своим, в хорошем смысле слова, <нрзб> перед солью нашей все же милой земли, на которой мы проводим (по Вашему страшно милому слову) дачный сезон, перед солью, каковою несомненно являются Гёте, Бетховен и немногие другие… Я даже пожалел, что завел секретное отделение в моем письме к Вам[546]; а теперь жалею, что забыл в ответном письме сказать об этом секретном отделении Алексею Сергеевичу. Впрочем, во-первых, это поправимо, а, во-вторых, то, что я сепаратно сообщил Вам, кажется, не весьма важно и интересно. Я «заметил» и на этот раз в первый раз вполне «благополучно отнесся» к новой волне «недобрых вибраций», о которых Вы пишете в X письме от 3-го марта. Должно быть, начинаю крепнуть. Я вполне понял непатологичность (выражаясь словами Ницше) der versucherisches Tapferkeit des schaerfsten Blicks, die nach dem Furchtbaren verlangt, als nach dem Feinde, dem wuerdigen Feinde, an dem sie ihre Kraft erproben kann[547]. Это – не вызов, а просто готовность, приготовленность и потому как бы жажда. – И насмешка Ваша оттого, что самое главное защищено панцирем. – Особенность, неразложимость чувства Серафима – залог того, что Principium individuationis[548] в своем роде существует и «там»… Мы стали с Вами «заговорщиками», дорогой Борис Николаевич, в тот замечательный вечер в сентябре 1902 года, когда я сказал Вам: «не христианское, а Христово чувство…» Лишь имея последнее, можно спокойно говорить о «зимних квартирах», не подразумевая под ними солдатские казармы или пенитенциарные учреждения…

23 марта. Вчера у меня провел вечер А. П. Мельников (сын Андрея Печерского). Он чувствует себя одиноким в Нижнем, основательно говоря, что здесь есть чиновники, купцы, золоторотцы[549] – но нет людей. Но вот засасывающая сила нашей провинциальной жизни: ему уже 40 лет, и он, чиновник особых поручений при губернаторе, сам того не замечая, прирос к месту, которое лет 12–14 тому назад считал лишь ступенью к дальнейшему. «Я никогда не думал, что проживу в Нижнем больше двух лет, и вот застрял, быть может, на всю жизнь; холостой, я живу вы видели как, будто завтра съеду; сначала не хотелось устраиваться, а теперь привык и не стоит; я обожаю музыку, живопись и вот все-таки не имею решимости бросить все и уехать…» Мне страшно стало от этих слов… Вдруг и я?!. Впрочем он – полный буддист, а я худощавый германец; ничто же так не противоположно буддизму, как германизм (Шопенгауэр – гениальный урод![550]); подумайте только, Нирвана и Валгала[551]; сидение, поджав под себя ноги, с глупо блаженной улыбкой и Полет Валькирий[552]. Мельников пишет анпандо[553] (как говорят нижегородские купчихи) к Also sprach Zarathustra – так говорит Гаутама (Будда). В то же самое время: он считает Ницше предтечей воплощения Св. Духа (третьего царства), увлекается сектантством и смеется над тем, что в XX (?!) веке затеяли открывать мощи. Все это пока производит на меня впечатление странной смеси. Мне кажется, что его интерес к религии какой-то профессорский, какой может быть к химии или юриспруденции. Мельников и Назарий – единственные мои гости.

Вот что Мельников рассказал об открытии мощей Серафима[554], находя, что великий дух последнего профанируется этим нелепым обрядом: место действия, на границе Нижегородской (С<ерафимо>-Дивеевский монастырь) и Тамбовской (Сарово) губерний, начальниками которых состоят лютеране, относящиеся очень корректно, но весьма скептически к вопросу о нетленности мощей. За некоторое время до того, как Владимир Московский с двумя преосвященными Нижегородским и Тамбовским[555] отправились в Сарово, к атаману Унтербергеру, явился о. Серафим (Чичагов, автор Летописи[556]) и предупредил его, что, согласно завету преп<одобного> Серафима, мощи его могут оказаться не в Саровском монастыре (Тамбовская губерния), а в Дивееве (Ниж<егородская> г<уберния>), и что он считает долгом поставить его превосходительство в известность относительно этого обстоятельства. В ответ на это наш бисмарковский Тарас Бульба[557] совсем наивно сказал монаху: ну это, я говорю, вы как там знаете молитесь, но весь вопрос в том[558], что меня следует заранее (?) предупредить об этом чуде, а то народ бросится как угорелый из Сарова в Дивеево, а за порядок в последнем месте отвечаю я, а не тамбовский губернатор… Вскоре после этого три вышеупомянутых архиерея в сопровождении исправника отправились в Сарово освидетельствовать мощи… Когда приступили к самому акту и приподняли крышку гроба, то исправник удалился по просьбе архиереев… Вот это-то удаление исправника и подало, основательно или нет (Мельников полагает, что основательно), повод к толкам, что в гробу найден истлевший скелет и что если бы в нем находились нетленные мощи, то исправника незачем было бы выпроваживать… Скандал, говорит Мельников, страшный! И неизвестно, что теперь будет предпринято… Так говорит Гаутама… то бишь Мельников, который чрезвычайно высоко ценит личность старца Серафима. Что же говорят остальные интеллигентные нижегородцы и тамбовцы, Вы, дорогой Борис Николаевич, легко можете себе вообразить. Получается нечто подобное тому, что Достоевский написал об обстоятельствах, сопровождавших кончину Зосимы[559]. Вот только, кажется, наш Алеша, в отличие от Карамазова[560], спокойно отнесся к буре в Сарове. Он писал мне, по крайней мере, что мощи Серафима обнаружатся не тогда, когда захочет начальство, а когда пожелает этого сам Серафим…[561] Блажен, кто верует! Грустно!!

Спасибо за яркую передачу Вашего впечатления от картины Врубеля. Убежден, что Врубель трактовал тему Фауста в том роде, как это сделал Лист и Вагнер в музыке. «Сгущенно»? С большей, нежели у Гёте, дозой дионисовского элемента? Но вот вопрос: куда делся Мефистофель?? Не есть ли картина Врубеля – отчасти фокус? Вот лань, вот пес, а где охотник? Знаете, есть такие картины. Дети любят их. Фауст ведет под руку Маргариту. Ищи Мефистофеля! А он где-нибудь среди листвы опрокинувшись заглядывает прямо в лицо зрителю, и удивляется последний, как это он раньше его не заметил.

24 марта. Странный день был 21-го марта. В Петербурге мороз и снежная метель; в Москве летняя жара и гроза. В Нижнем слякотно; и снег и дождь. Мне показалось в этот день, что черт с насмешкой, временно куда-то удалившийся, возвратился; я даже как будто видел его: в нем всего 1½ аршина и он очень похудел и отощал; должно быть, хронический насморк одолел его. Примите это мое сообщение как полу-шутку. Я действительно что-то вроде черта видел и притом не однажды за эти дни, что-то небольшое, тонкое, изогнутое и серое… и вовсе не страшное… Я как-то даже легкомысленно не придал этому видению никакого значения.

Как Вы, должно быть, знаете уже из письма моего Алексею Сергеевичу, Ваша статья Церковь и Интеллигенция прошла в Приднепровском Крае[562]. Прошла давно еще в конце декабря; я ничего не знал об этом, т<ак> к<ак> как раз в то время мне почему-то прекратили высылать газеты. Желание Ваше (коему я вовсе не сочувствую), таким образом, не осуществилось, и Вы волею-неволею получаете прилагаемые при сем 20 рублей. Скромный этот гонорар как раз послужит Вам для путевых издержек из Москвы в Нижний и обратно летом. –

* * * * * * * * *

Вечером. В промежутке между чтением гранок, которые названы Маней Брате<нши>… поганками, – я взял Заратустру, открыл Ausser Dienst (случайно) и на первой странице прочел следующее о черте. Aber der Teufel ist nie am Platze, wo er am Platze waere: inmer kommt er zu spaet, dieser vermaledeite Zwerg und Klumpfuss[563] Подчеркнутое мною указывает, что и Ницше видел черта ростом эдак в 1½ аршина, не более… Вообще вся глава Ausser Dienst (советую ее Вам перечитать) – заслуживает внимательного изучения. В ней – бездна души Ницше освещается так сильно, что сквозь его поверхностное богоотрицание светится хранящееся на дне сокровище любви к Богу, сокровище, которое он в детстве и в первой юности (см. биографию) зарывал все глубже и глубже и зарыл так глубоко, что потом сам потерял его местонахождение.

25 марта. Читаю Geburt der Tragoedie… Это – гениальная интерпретация аполлоно-дионисианской литургии, сделанная одним из ее средств… Антитеза Apollo-Dyonisus – одна из плодотворнейших в философии. Ницше дал здесь совсем неожиданно совсем новое направление диалектике бытия, новую вариацию на вечную тему… И при том в каких конкретных, почти осязательных образах… Пришел Новый Путь (март). Почему я получаю его на несколько дней позднее, нежели здешние редакции, которые уже успели сделать из него выдержки??? Как Вы, должно быть, знаете, я крайне недоволен всеми обстоятельствами, среди которых имеет состояться Колин концерт[564]. Вообще в своем родном городе не следует являться в качестве кандидата, а в качестве триумфатора. Надо было дать концерт в большой зале (т<ак> к<ак> к зале имеют больше уважения, нежели к артисту) и смелее выступить со своими сочинениями. Ко всем этим внешним нелепостям присоединилось одно внутреннее душевное страдание (последнее, дорогой Борис Николаевич, секрет!!). Я даже не знаю, как он будет в состоянии завтра играть. Пишу я Вам об этом потому, что знаю, как Вы к Коле относитесь и как глубоко Вы способны разобраться в психической атмосфере 26-го марта вечером, если примете во внимание факт огромного огорчения, которое терзало Колю последние две недели и о чем я только вчера узнал. Об этом факте Вы можете сообщить только Петровскому. – Переправа через Волгу очень опасна и, должно быть, это мое письмо не попадет к Вам завтра. Это досадно: я хотел, чтобы Вы прочли его до концерта. Впрочем, Вы, может быть, и так разберетесь и будете знать, что куда отнести… Как Вы прекрасно пишете о кончине Соловьевых и о Сереже… Эта «Heiterkeit»[565] среди ужасов смерти и самоубийств – есть огромный дар. Вам можно завидовать… Но я хочу сказать не только о Вашей душе, но и о Вашем литературном даровании… Вы трогаете меня не только тем, что Вы пишете, но и как… До свиданья, дорогой Борис Николаевич. Пишите, если урвете время от приготовления к экзаменам. Надеюсь, что Вы не ограничитесь одним факультетом?.. Кланяйтесь Вашим родителям… Простите за беспорядочное и нескладное письмо: я расстроен несколько делами Коли. Впрочем, в общем я чувствую себя день ото дня все лучше. Анюта[566] Вам кланяется… До свиданья. Господь с Вами. Ваш Э. Метнер[567].

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 12.

Ответ на п. 22 и 23.

25. Белый – Метнеру

26 марта 1903 г. Москва

Москва. 26 марта 03 года.

Дорогой Эмилий Карлович!

Я возвратился. Как описать все недоумение и… смех, когда я почувствовал, что, описав духовное путешествие сквозь мир к довременному (старинному) хаосу (1–8), и пойдя дальше, я вновь родился (9 = 1), нашел самого себя[568]. Круг был замкнут, цикл жизни совершен; я уходил за смерть – я вернулся.

Я возвратился.

И это de facto, а не путем теософских размышлений. Теперь мне звучит совершенно в ином свете Ницшевское «я нашел самого себя» – теперь, когда я вторично живу, повторяюсь, не умирая, – мне смешно. С сериозным хохотом пишу Вам, дорогой Эмилий Карлович, об этом, как о приключении для меня странном[569], важном и необычайном. Не знаю, чревато ли оно следствиями, или это обрывок из «наваждения», но знаю, что кроме Вас, да, пожалуй, Алексея Сергеевича[570] меня никто не поймет (меня уж и так отказываются понимать во многом даже Блок, Сережа Соловьев, Мережковские).

Я возвратился.

Утешаюсь, что это возвращение есть совпадение аналогичных положений двух смежных и параллельных звеньев спирали. Утешаюсь – это не круг. Иначе было бы слишком обидно – повторение, возвращение совершалось бы всегда и во всем, но в направлении_|_ Ницшевскому возвращению. Верю, – что это спираль.

Тем не менее чувство совершенно такое же, как давно отошедшее для меня в область преданий – чувство Шопенгауэровского пессимизма. Не его боюсь – боюсь тучи ужаса, предшествующей розовому, белому, голубому. Но буду верить, что это еще все только кажется. И повторений не будет. Как бы то ни было, я обратился на самого себя. Я нашел свое другое. Или, быть может, мое другое (воля мет<афизическая>) поглотило то, что когда-то было мной, но что должно было погибнуть после совершенного им пути (1–8). Как бы то ни было – тут узел неразрешенного Шопенгауэром, намеченного Ницше.

И вот пишу Вам после совершившегося со мной странного приключения ужасно смешного, но и – верьте – трагического.

И центр опять в Ницше. Кстати: я и один молодой человек (Л. Л. Кобылинский) собираемся учредить некоторое негласное общество (союз) во имя Ницше – союз «Аргонавтов»: цель экзотерическая – изучение литературы, посвящ<енной> Шопенгауэру и Ницше, а также и их самих; цель эзотерическая – путешествие сквозь Ницше в надежде отыскать золотое руносчастье – темная, золотая капля счастья, золотое вино»[571]). Это мы намерены предпринять на будущий год. Вот кого недостает для этого – Вас, дорогой Эмилий Карлович? Верю – духовно Вы с нами. Интересно, что проф<ессор> Озеров[572], узнавши о нашем намерении, заявил, что, быть может, присоединится к нам и тоже будет… аргонавтом. Эмилий Карлович – чувствуете ли Вы, что звучит в этом сочетании слов, произнесенном в XX столетии русскими студентами, – аргонавтысквозь Ницше за золотым руном!!

Я знаю, это – смело. По отношению ко всему другому (к обществу, к родным, к самому себе) становишься в совершенно новое, удаленное положение – уплываешь… И летишь среди волн, утопая в лазури для всех. Пусть жалеют этот

…парус, в синих далях тающий,

Как «прости» всего, что рок унес,

Как привет, в последний раз блистающий,

Чтоб угаснуть там, вдали, без слез.

(К. Бальмонт)[573]

Дорогой Эмилий Карлович, для других это уплывание за черту горизонта, которое я хочу предпринять, будет казаться гибелью, но пусть знают и то, что в то время, когда парус утонет за горизонтом для взора береговых жителей, он все еще продолжает бороться с волнами, плывя… к неведомому Богу… Ведь казался же Ницше безумцем, между тем он был только уплывшим

Я глубоко разочаровался (признаюсь – это между нами) и в Соловьеве, и в Мережковском, и во всех, кто на меня влиял. Со мной только Ницше, Серафим и Христос. Тяжесть ноши на моих плечах. Никто не разделит ее. Буду же и я нести ее молчаливо, без криков и взываний во имя чего бы то ни было. Чувствую – настала и для меня полоса молчаливого плавания, а порой и умолчания.

Сейчас иду на концерт Николая Карловича[574]. Ожидаю получить бездну наслаждения. К великому моему прискорбию, обе репетиции мне решительно нельзя было быть у Николая Карловича, не оскорбив лиц, которые предварительно заручились мной на эти вечера. Все же мне удалось прослушать сонату Шумана (она ужасна!) и Бетховена. Я вынес оглушающее впечатление. Как обидно, как жалко, что такая гениальная вещь, как 2-ая соната Н<иколая> К<арловича>, не будет исполняться![575] Признаюсь, – я даже сержусь на него за скромность, или… я не знаю, как это звать…

Буду отвечать на Ваше письмо[576], дорогой Эмилий Карлович, скоро. Это письмо – тоже не в счет, а просто так, невзначай писано…

Остаюсь любящий и уважающий Вас всей душою

Б. Бугаев.

P. S. Поклон мой и привет Анне Михайловне[577].

P. P. S. Посылаю свои стихотворения.

Гроза на закате

Вижу на западе волны я

Облачно-грозных твердынь.

Вижу – сапфирная молния

Блещет над далью пустынь.

Грохот небесного молота…

Что-то, крича, унеслось.

Море вечернего золота

В небе опять разлилось.

Плачу и жду несказанного.

Плачу в порывах безмирных.

Образ колосса туманного

Блещет в зарницах сапфирных.

Держит лампаду пурпурную.

Машет венцом он зубчатым.

Ветер одежду лазурную

Рвет очертаньем крылатым.

Молньи рубинно-сапфирные.

Грохот тяжелого молота.

Волны лазури эфирные.

Море вечернего золота.

1903. Март[578].

«Знание»

Боялся, что тайну вдруг открою

За гранью бытия.

С огнем в руках за дверью роковою,

Дрожал, боялся я.

И вот в колодезь ужаса я глянул.

Я утонул.

Дверь распахнулась… Мрак оттуда прянул.

Свечу задул.

И ничего… И только мрак со мною…

И ничего…

Да, я узнал… Но знанья не открою

Я своего.

Пусть шепчут мне: «Я вижу привидений

Бездонно-грозный знак!..»

Я посмотрю без страха, без волнений,

Но с грустию на мрак.

1903 г. Март[579].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 12. Помета красным карандашом: «ХII». Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 197.

26. Метнер – Белому

29 марта 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 29 марта 1903 г.

11 ч<асов> ночи.

Дорогой мой аргонавт Борис Николаевич! Раньше, чем подробно отвечать Вам на Ваше XII письмо, я хочу откликнуться. Как аукнется, так и откликнется. Так ли? У меня нет тех сил, как у Вас! Откликнуться я могу только при помощи моего поэта. Но раньше скажу, что Вы, конечно, движетесь по спирали, а не по кругу. Hircus nocturnus[580] превращается в бабушкина козлика[581]; луна, которая весело и чисто сияет сейчас на небосклоне, очевидно далека от оргиастических тенденций – астартизма, таков изгиб (n-ый) ее спирали… Она так же светила, когда Коля концертировал свою вторую тему второй сонаты[582]: Вы – свое, «невозможное, вечное, милое, старое и новое во все времена»[583]; а Гёте свою дивную таинственную песню месяцу, в которой звучит и Колино, и Ваше… Прочтите, дорогой Борис Николаевич, ее внимательно, вслушайтесь в нее всем существом в ночной тиши, всмотритесь во все ее очертания при свете завтрашнего полнолуния и тогда, быть может, Вы поймете мой восторг и вместе с тем признаете, что ничем иным я не мог и не должен был откликнуться на Ваше XII письмо, на его аргонаутизм.

An den Mond

Füllest wieder Busch und Tal

Still mit Nebelglanz,

Lösest endlich auch einmal

Meine Seele ganz;

Breitest über mein Gefild

Lindernd deinen Blick,

Wie des Freundes Auge mild

Über mein Geschick.

Jeden Nachklang fühlt mein Herz

Froh– und trüber Zeit,

Wandle zwischen Freud' und Schmerz

In der Einsamkeit.

Fließe, fließe, lieber Fluß!

Nimmer werd' ich froh;

So verrauschte Scherz und Kuß

Und die Treue so.

Ich besaß es doch einmal,

was so köstlich ist!

Daß man doch zu seiner Qual

Nimmer es vergißt!

Rausche, Fluß, das Tal entlang,

Ohne Rast und Ruh,

Rausche, flüstre meinem Sang

Melodien zu!

Wenn du in der Winternacht

Wütend überschwillst

Oder um die Frühlingspracht

Junger Knospen quillst.

Selig, wer sich vor der Welt

Ohne Haß verschließt,

Einen Freund am Busen hält

Und mit dem genießt,

Was, von Menschen nicht gewußt

Oder nicht bedacht,

Durch das Labyrinth der Brust

Wandelt in der Nacht[584].

Милый мой! Это почти невыносимо хорошо! Это граничит со святостью! Когда я только думаю об этой песне, я задыхаюсь от счастья… не своего, а какого<-то> общего и в то же время интимного. В этих благоухающих строфах Гёте схоронил часть своей души (не метафора, а факт), ту часть, тождественную которой я ношу и в своей маленькой душе; вот почему чтение этого стихотворения (и некоторых других Гётевских) есть для меня по крайней мере, – некий обряд.

Selig, wer sich vor der Welt

Ohne Haβ verschlieβt…[585]

Проговорился!.. Ведь Гёте, несмотря на всю свою общительность (Geselligkeit), был одинок, как, может быть, никто.

P. S. Получил ли Алексей Сергеевич мое письмо, отправленное на этот раз незаказным?[586] Кланяйтесь ему! От меня и Анюты…[587] Получили ли Вы мое денежное письмо, адресованное Вам в Университет, педелю?[588] Когда будет время и станете мне писать, сообщите Ваши переживания во время концерта…[589] Я пока получил только телеграмму, извещавшую об успехе… Дорогой Борис Николаевич! Не переутомляйте себя! Надо много сил, чтобы жить такою жизнью, как Вы. Сдайте экзамены кое-как. До свиданья! Анюта шлет Вам сердечный привет. Горячо любящий Вас

Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 13.

Ответ на п. 25.

27. Белый – Метнеру

9 апреля 1903 г. Москва

Москва. 1903 года 9 апреля.

Дорогой и многоуважаемый Эмилий Карлович!

Христос воскрес! Поздравляю Вас и Анну Михайловну со светлым праздником[590]. Желаю всего лучшего.

Сначала отвечу Вам на те вопросы, которые Вы мне предлагали в письмах.

1) Репродукцию бюста Макса Клингера работы Ницше <так!> я видел. Вы пишете – «голова Ницше нечто невероятное». Вполне согласен. Я бы сказал, что мне лицо Ницше нравится совершенно исключительно – больше головы Бетховена, Гёте, Канта.

2) Мое хождение на руках с разведением ног будет напечатано в «Мире Искусства» только летом[591], потому что Философов и Дягилев уехали за границу и журнал без них не будет существовать самостоятельно.

3) Да: огромное спасибо за те хлопоты, которыми я невольно обременил Вас по напечатании статьи в «Приднепровском Крае». Деньги получил – и еще раз большое спасибо.

4) То, что Вы пишете о Канте 28-го февраля, мне очень нравится. По возможности постараюсь познакомиться с его «Religion». О «шестке» для философутиков и о рве, вырытом Кантом, я согласен: боюсь, что это не ров, а пропасть…

5) О Гарнеффере в газетах не читал… Не сообщите ли, где справиться.

6) Еще раз мне хочется повторить, что Ваше оправдание Канта мне чрезвычайно нравится.

7) Вы пишете, что мне следует быть экзотеричным в печати, если я хочу приучить к себе публику. Но я никакого сериозного значения своим произведениям за исключением 4-х «симфоний», пожалуй, – не придаю. Мне всегда кажется, что это мое временное амплуа, которое отметется.

8) Вы пишете: «голубой… нигде в природе не встречающийся, по котором я тоскую»… Мне это кажется сказанным очень и очень сильно, потому что действительно: голубые цвета природы, краски, и т. д. суть цвета, имеющие определенное положение в спектре, а голубой молитвенного созерцания Христа есть цвет потусторонний, лежащий за белым… Не белый, а «белый, тающий» на фоне внецветного. Такой цвет не может быть втиснут в мещански голубой спектральный цвет.

9) Вы пишете, что Вам противно выражение «начнем же дело делать»… Мне тоже… Недавно у меня был Перцов проездом, и мы долго говорили об этом[592]. Он со мной соглашается относительно Мережковского. Он говорит, что еще впереди много времени. Но тут я шепну Вам на ухо: «Оно гораздо ближе, чем кажется… Быть может, через 3½ года что-то начнется…» Но это между нами, и мы не должны делать ничего (разве только молиться). Мы должны быть ясны и уравновешенны – должны с улыбкой успокоения смотреть в будущее, каким бы оно ни казалось.

10) Вы спрашиваете меня, кто такой Знаменский и Бухарев. Кто Знаменский – не знаю[593], а Бухарев церковный писатель из священников, много потрудившийся в вопросе о браке и мало кем читаемый.

Отвечаю теперь на письмо 22-го марта.

11) Да, конечно, в тот самый вечер, когда Вы сказали о Христовом чувстве, мы стали заговорщиками. Да и вообще белые начала суть начала заговорные. Это, конечно, белые козни – тайно культивируемая уютность среди людей, для которых характерно следующее четверостишие:

«Куда нам деваться от ужаса, братья?

Куда нас порывы влекут буревые?

Бескровные губы лепечут заклятья…

Священна тоска в эти дни роковые…»[594]

И если Вы живете белыми настроениями или бело-голубыми с оттенком пурпура, вокруг Вас начинают распространяться и белые вибрации. И Вы становитесь волей-неволей благотворителем, подающим милостыню, хотя бы Вы лично этого и не сознавали.

12) Все, что Вы пишете о Серафиме, нисколько не изменяет моего отношения к нему, что было, то было, а что есть – тут вопрос сложный, запутанный и… прохожу мимо.

13) «Сгущенное» толкование Фауста именно характерно Врубелю. Сгущенное, но не пряное. Сгущенная интимность на фоне ужасной меланхолии – это трагично, как-то невозвратно и жалко, жалко… В этой картине его, как и в картине «Муза»[595] (молодая женщина с невыносимыми глазами, матово-бледным лицом и золотым морем волос, на фоне грустно догорающей зари) – что-то роковое. Точно к интимной грусти «подкрадывается, опять подкрадывается» ОНО и шепчет: «А я знаю Вас, гуляющая пара» (Фауст с Маргаритой прогуливаются под руку в саду). Они отворачиваются, а ОНО качает цветами, спрятавшись; и опять говорит: «А я знаю… гуляющая пара»… Вот какой Врубель!

14) «Geburt der Tragoedie» Вы, вероятно, прочли уже. Это одна из моих интимнейше-любимых книг. Относительно ее, как и относительно «Заратустры» у меня составилось мнение, что все это уже было мне известно в момент рождения, но я забыл в суете и мне напомнили. Для меня деление на александризм, аполлоновское и дионисовское миропонимание (всегда понимание, знание, а не творчество) – незыблемая истина. Кто против этих категорий заспорит, я не буду в состоянии ему отвечать.

15) Пишу о концерте Николая Карловича[596]: несомненно он произвел чрезвычайно благоприятное впечатление на сонных олухов, именуемых публикой. Что же касается меня, то я в восторге и от его игры – «знающей», «подмигивающей» – и в то же время удивительно благородной и корректной. Почти все произведения его (собственные) были бисированы единодушно. Особенное впечатление получилось от его прелюдии ко 2-ому альбому и от того отрывка из «Stimmungsbilder», который обозначен, кажется (программы у меня сейчас под рукой нет) «Allegro con ira». Вы, конечно, знаете, о чем я говорю. К сожалению, публика не совсем наполнила зал, что объясняется неудобным временем, выбранным для концерта Николаем Карловичем.

Исполнение бетховенской сонаты зачаровало меня в буквальном смысле слова. Вторая часть произвела на меня столь сильное впечатление, что я буквально не мог двинуться с места… так и застыл. Николай Карлович удивительный истолкователь Бетховена. Ему и Вам, дорогой Эмилий Карлович, я многим обязан в понимании Бетховена. Вы оба раскрыли мои прищуренные глаза на Бетховена (которого я еще раньше любил больше всех композиторов – но инстинктивно). Ужасна шумановская соната – я боюсь ее и отказываюсь что-либо писать. Вообще произведение гениальное… Вакхический гимн, сыгранный на бис Ник<олаем> Карл<овичем>, потряс меня еще и еще полнотой дионисианского восторга. Не хватало сонаты, которую я так давно не слышал[597]. Непременно буду писать об альбоме в «Мир Искусства», только не теперь, а после экзаменов, которые придвинулись ко мне и как туча загородили все решительно[598]. В «Мире Искусства» по всей вероятности знают о Вашем брате: я долго говорил о нем одному из членов редакции, проездом находившемуся в Москве. Он очень заинтересовался Николаем Карловичем. В «Мир Искусства» я пошлю оттого, что не хочу пока иметь никакого дела с «Новым Путем». Причины на это следующие: 1) Я не совсем в хороших отношениях с Мережковскими не феноменально, а нуменально, 2) Перцов не захотел поместить одно мое письмо, ссылаясь на непонятность его для публики[599]. И хотя он меня просил присылать каждый месяц что-нибудь даже по нескольку строк, хотя мы с ним и в прекрасных отношениях, но я решил твердо не давать им ничего по крайней мере несколько месяцев.

Теперь отвечаю на письмо от 29-го марта.

16) Спасибо за утешительные для меня слова: «„Hircus nocturnus“ превращается в бабушкина козлика»…

17) Гётевское стихотворение до странного мило и близко мне. Читаю и перечитываю… Скользит незаметно и вкрадчиво прямо в душу… И вдруг узнаешь, что заворожен… И уже силы нет избавиться. Спасибо, спасибо за него…

У нас Государь[600]. Не знаю – радоваться или печаловаться. Все-таки радуюсь. Почему-то я особенно люблю Николая II-го. От него добрые вибрации. Он знает и белое и голубое – мне так кажется. Насколько Александр III при всей своей разумности феноменальной был нуменально не то что глуп, а… уп… настолько Николай II-ой нуменально осмыслен, если не осведомлен. Была характерная сцена: царь гулял по кремлевским стенам. Собрался народ и кричал «ура». Когда царь сошел со стены, его подхватили на руки, целовали и гладили. (?!)[601] Это – типично. У нас в Москве страшное брожение: «новое» искусство разливается вширь, стучит в двери; «скорпионовская кучка»[602] интересует всех: ее ругают, хвалят – но все интересуются. Словом, начался процесс ассимиляции. Образовалась целая порода молодых людей и девиц, которых газетные репортеры уже окрестили позорным по их мнению прозвищем «подбрюсков», «брюссенят», «брюссиков»… Характерно, что бывали случаи, когда Брюсовым увлекались и почтенные люди (даже старики). Какова характерная картинка – «старички нового искусства»!! Один из сих почтенных старцев в литературном кружке, обращаясь к декадентам, воскликнул: «Господа – вперед, вперед!» Его фамилия – Баснин (кажется)…[603] Литературно-художественный кружок[604] попал в объятия к декадентам: там читается почти сплошь о декадентах или читают декаденты. Большинство возражателей – декаденты; результат: каждое заседание – спор, почти граничащий со скандалом, и потом пережевываемый мелкими московскими газетками чуть ли <не> неделю. Раза два я имел неосторожность говорить там (по поводу реферата о Кальдероне и о символизме[605]), за что мои кости перемывали довольно долго, обрадовавшись, что Андрей Белый появился (а то стали сочинять версии о «Симфонии»; например: что авторы ее – приказчики какого-то книжного магазина etc.) Одна газетка даже прямо облила ушатом грязи. Знаменательно, что «Скорпион» – открыл свою контору на театральной площади[606], и что образуется двойник «Скорпиона» – «Гриф»[607] – декадентское книгоиздательство. «Грифы» выпускают на днях альманах[608]; они просили напечатать мою 3-ью Симфония – «Возврат», к изданию которой приступят осенью[609]; кроме того они издадут в будущем сезоне сборник моих стихов[610]. Я очень рад их нарождению, а то «Скорпион» всегда переполнен и крайне медлителен (моя 1-ая симфония «Рыцарь и Королевна» появится, должно быть, года через два – не раньше[611]). Газетки делят теперь поклонников нового искусства на скорпионов, ложно-скорпионов и грифов, говоря, что двух гадин за глаза довольно для Москвы. Московские декаденты учредили еженедельные собрания в одном из ресторанов Москвы, который назвали по примеру парижских собратий (довольно бедная фантазия) «Chat noir» на радость газетчикам[612]. Вообще декаденты все больше и больше заявляют о себе. Если Москва будет прогрессировать в том же направлении, то, по словам Бальмонта, она превратится в декадентский городок менее чем через два года.

Кстати о Бальмонте: оный пиит, появившись в Москве после своей высылки, зачитал во всех обществах зажигательные рефераты в неимоверном количестве и стал злобой дня, возбуждая нападки и восторги. Последнее время я очень часто видал его, и всегда он производил на меня весьма серенькое впечатление, пока… у редактора «Грифа» не пришлось в продолжение 6-ти часов укрощать пьяного Бальмонта… Тогда я увидел, что это человек очень и очень незаурядный, необыкновенно углубленный, но в обществе или… молчащий, или… шалящий… Беру назад свое мнение: Бальмонт не сер, а сквозь желтое пламя и серный дым лазурен. Не правда ли, странная комбинация? И он, сознавая странность ее, молчит; когда же напьется, то начинает говорить, называя себя не-Бальмонтом, восклицая: «О, бедный, бедный Бальмонт!.. Как мне его жалко!..»

И действительно: и в обществе, и во время прений, и во многих стихах он – жалок и непонятен, и предосудителен.

Вышли «Северные Цветы»… Мне хотелось бы, чтобы Вы прочли мой отрывок из «ненаписанной мистерии», помещенный там[613]. Если в Нижнем их нет, я пришлю Вам экземпляр.

«Религиозно-философские» собрания закрыты правительством[614]. Я жалею. Хотя, быть может, это – и пройденная стадия, к чему не стоит возвращаться. Мережковские в будущем году все равно не принимали бы там участие; они – разочаровались; им – надоело. Буду ждать, что дальше…

Весь пост тянулась в «Московских Ведомостях» длиннейшая статья Басаргина о современных богоискателях[615]. Она написана с тактом, по-джентельменски, корректно, отдавая Мережковскому должное. Я этого не ожидал от Басаргина. Я – в восторге. Видно, он основательно и с пониманием (с «пониманием», на какое он способен) изучил исследование Мережковского[616]. Одно место у него прямо замечательно: он сравнил свечениемы – светимся») со свечением огней вальпургиевой ночи. Он говорит: «Вальпургиева ночь уже начинается… Древний хаос шевелится»…[617] Он кончил в великую субботу, обратившись к богоискателям с «Христос Воскресе», приглашая их ответить историческому христианству их ответное «воистину»… Эдакой прыти я не ожидал.

Дорогой Эмилий Карлович, прощайте. Желаю Вам всего, всего хорошего – Вам и Анне Михайловне. Христос с Вами.

Остаюсь любящий и глубокоуважающий

Борис Бугаев.

P. S. Пишите. Я же замолчу до после экзаменов. Простите меня за мое внешнее письмо. Сейчас у меня какое-то опустошение в способности выражаться. Посылаю Вам свои стихотворения.

Зов в безвременье

Шатаясь, склоняется колос.

Прохладой вечерней пахнет.

Вдали замирающий голос

В безвременье грустно зовет.

Зовет он тревожно, невнятно

Туда, где воздушный чертог.

А тучек скользящие пятна

Над нивой плывут на восток.

Шумит в лучезарности пьяной

Вкруг нас океан золотой.

Закат полосою багряной

Бледнеет вдали за горой.

И мир, догорая, пирует.

И мир славословит Отца.

А ветер ласкает, целует,

Целует меня без конца[618].

А вот стихотворение, характеризующее хорошую сторону Бальмонта и ему посвященное.

В золотистой дали

Облака, как рубины, –

Облака, как рубины, прошли –

Как тяжелые, красные льдины.

Но зеркальную гладь

Пелена из туманов закрыла;

И душа неземную печать

Тех огней сохранила.

И закрытые тьмой

Горизонтов сомкнулись объятья.

Ты сказал: «Океан голубой

Еще с нами, о братья!»

Не боясь огнезарной луны,

Прожигавшей туманные сети –

Улыбались, священной весны

Все задумчиво-грустные дети.

Древний хаос, как встарь,

В душу крался смятеньем неясным.

И луна, как фонарь,

Озаряла нас отсветом красным.

Но ты руки воздев к небесам

И тонул в ликовании мира…

И заластился к нам

Голубеющий бархат эфира.

Огонечки небесных свечей

Снова борются с горестным мраком.

И ручей

Чуть сверкает серебряным знаком.

О поэт – говори

О неслышном полете столетий.

Голубые восторги твои

Ловят дети.

Говори о безумьи миров,

Завертевшихся в танцах.

О смеющейся грусти веков.

О пьянящих багрянцах.

Говори

О полете столетий:

Голубые восторги твои

Ловят дети…

Говори, говори…[619]

А вот стихотворение, которое я написал под влиянием одной струйки в жизни, которую заметил; а через несколько дней зашел ко мне один знакомый из «знающих» и говорил, что ему казалось эти дни, будто неведомый вампир подстерегает его. Не затемняло ли в продолжение этих нескольких дней крыло вампира ясность астральных горизонтов? Стихотворения, говоря откровенно, я побаиваюсь, как приключения для меня странного, посылаемого для испытания.

Вот оно:

Вампир
1

Давно я здесь, в лесу – искатель счастья.

В душе моей столетние печали.

Я весь исполнен ужасом несчастья.

На холм взошел, чтоб лучше видеть дали.

Глядит с руин в пурпурном карлик вещий

С худым лицом, обросшим белым мохом.

Торчит изломом горб его зловещий.

Сложив уста, он[620] ветру вторит вздохом.

Так горестно, так жалобно взывает:

«Усни, мечтатель жалкий… Поздно, поздно»…

Вампир пищит, как ласточка, шныряет

Вокруг него безжизненно и грозно.

Ревут вершины в ликованьи бурном.

Погасли в тучах горние пожары.

Горбун торчит во мгле пятном пурпурным.

На горб к нему уселся филин старый.

2

Гигант прошел во мгле виденьем длинным.

Его одежд затрепетала лопасть.

Истыканная золотом старинным

Над головою разверзалась пропасть.

Я задрожал – раздался вопиющий,

Далекий окрик, за собой манящий.

«Седой горбун – вампир, тебя сосущий,

Всегда следит он за тобой из чащи».

Молился я… И сердце билось, билось.

С вампирным карлом бой казался труден.

Был час четвертый… Небо просветилось

И горизонт стал бледно-изумруден.

Стал заклинать – и верил и заклятью.

Молил Творца о счастии лазурном.

Увидел вдруг – к старинному распятью

Был пригвожден седой вампир в пурпурном.

Я возопил восторженно и страстно:

«Зоря, зоря… И ужас обессилен…»

И мне внимал распятый безучастно.

Вцепившись в крест, заплакал старый филин[621].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 13. Помета красным карандашом: «ХIII».

Ответ на п. 21, 24 и 26.

28. Белый – Метнеру

Между 9 и 12 апреля 1903 г. Москва

Москва. 1903, а вернее Мировое пространство в неизвестное время.

Дорогой Эмилий Карлович!

Это пишу Вам не я, канувший в лету, а то, оставшееся неизменным и не могущее меняться. Оно радуется своей свободе. Вот как все это произошло:

Сегодня я захлебнулся. Звенящее серебро – оно лизало мне лицо, как будто оно было озером, куда я погружался. Оно подступало к моим глазам, сверкая нестерпимо. Кто-то погладил меня и вздохнул. Струевые, влажные напевы хлынули в душу – струевые, струнные…

Очнувшись, я был там, но всё те же люди меня окружали. И они не увидели во мне перемен. Но я понял, что совершилось. Прежде я был здесь и заглядывал временами туда. Теперь я глядел оттуда. И они не увидели во мне перемен, хотя понял, что совершилось. Совершилось наводнение. Океан нежности недаром охватил меня своей прохладой. Волны Вечности выступили из берегов. Покатились вдоль суши. Мне угрожал потоп, но это был только потоп счастья.

Я опрокинулся. Бархатно-мягкая глубина глянула мне в сердце. И я канул в Вечность.

Я опрокинулся.

Произошло невозможное. Я вытеснил оттуда свое отражение. Оно всплыло на поверхность.

Тогда я взял «Заратустру» в русском переводе. И наткнулся на следующее: «Была лиэто жизнь?» – хочу я сказать смерти. «Добро! Еще раз вновь. Друзья мои, как вам кажется? Не хотите ли вы также сказать смерти: Это ли была жизнь? Ради Заратустры, хорошо! Еще один раз. (Пьяная песнь)[622].

И я вновь живу, еще один раз.

Я живу, но не на земле, а в пространстве, где на каждом шагу вырыты колодцы. На дне их плещется струевое, влажное серебро – плещет струнные ласки – выплескивает. Плещет фонтанной лаской. Я умею кидаться в колодцы, чтобы вынырнуть в другой части пространства. Вот что мне захотелось вдруг сказать Вам, когда уж отправил письмо. Любящий Вас «Кто-то».

Мой товарищ перевел из Ницше:

Мой черед. Над местом лобным

Ворон радостно чертит.

Молча в нетерпеньи злобном

Вкруг толпа людей стоит.

Мой черед. Вот тенью красной

С страшной петлею в руках

Молча стал палач ужасный.

В хищном взоре тайный страх.

Мой черед. Со злобой страстной

Сотни глаз следят за мной.

Но смеется разум мой:

Я бессмертен – все напрасно.

Я смеюсь в лицо врагу.

Я кричу. Я жил, страдая.

Непрестанно умирая,

Я погибнуть не могу.

Сотни раз живой скелет,

Жалкий червь на дне могилы,

Вновь и вновь я – жизнь и свет.

И дыханье новой силы.

Я чудесный дар имею.

Перед ним трепещет свет.

Я бессмертным быть умею.

Для меня могилы нет.

Ницше.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 14. Помета красным карандашом: «ХIV».

29. Метнер – Белому

13–19 апреля 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 13 апр. 1903 года.

Мой дорогой Борис Николаевич! Оба Ваши письма XIII и XIV – я получил. Буду отвечать и по порядку. Но сейчас, пока, скажу вот что. Ваш Вампир и сопряженное с ним переживание – есть нечто смердящее. Это – Медузин ужас; это – Шиворот-На-Выворот. Это надо выкинуть, не разглядывая. Это тот ужас, в котором в сущности нет ничего; нéчего его и рассматривать. На нем – только маска того гнома, который навещает Вас; гном сам по себе довольно безобиден. Я в детстве испытывал некий ужас, который потом осмыслил, как Медузин; лежит ребенок, напр<имер> маленький Коля[623], я стою и с любовью смотрю ему в лицо; потом подхожу со стороны головы и засматриваю ему в лицо так, что верхняя часть лица стала нижней, а нижняя верхней; становится отвратительно-страшно; я пробовал (в детстве) проделывать то же самое и со взрослыми; с отцом, напр<имер>, когда он отдыхал на диване, – вовсе не так страшно: просто нелепо; но вот детское лицо, почему-то, – невыносимо! Привожу эту справку из глупого детства, чтобы экземплифицировать Вам ужас, заключающийся в полном отсутствии чего бы то ни было, кроме точки зрения. Не становитесь на такую точку зрения сам, а если Серый Вам подносит к глазам что-либо кувырком, то бейте его прямо в морду, как то советовал еще Гоголь[624]. –

19 апреля. Получил письмо от Алексея Сергеевича[625]. Скажите ему об этом при встрече, а также прибавьте, что его опасения насчет моего сомнения напрасны. Неужели он не помнит, что я с досадой указывал на неверие Мережковского в воскресение той самой плоти Христа, которая страдала на Кресте и не только страдала, но и перестала страдать и жить слитно с душою[626]. Алексей Сергеевич, конечно, читал мое письмо к Вам, в котором я сообщаю о нижегородской сплетне по поводу мощей ст<арца> Серафима[627]; но и тут не надо думать, что я смутился; поскольку я, подобно Вам, дорогой Борис Николаевич, прохожу мимо этого. Алексей Сергеевич прислал мне карточку свою; должно быть, он снимался по случаю государственных экзаменов[628]. Если и Вы тоже снимались и имеете лишнюю карточку, то пришлите мне, пожалуйста, о реванше я позабочусь. Северные Цветы я купил и Вашу мистерию прочел захлебываясь; помещение оной рукописи в печати – не одобряю[629]; пощадите себя; неужели Вам не будет больно от камней, хотя бы их бросали в Вас презираемые Вами «неповоротливые мужики с низин»; нет; Вы напрасно не считаете себя и писателем также: в Вас трепещет задорная, задирающая жилка писателя-«преторианца»[630]; Вы ждете с тайным удовольствием ударов, чтобы отражать их; отлично: я очень доволен; нуменальное само по себе, а… фехтовальное тоже само по себе. Итак, Ваши статьи в Мире Искусства пока помещены в двух номерах: 12 от 1902 и 1 от 1903?[631] Или были еще, кроме этих двух №№? Почему не выходит № 2 Мира Искусства? Уж не прекращается ли журнал? Пока до свиданья, буду писать подробнее! «Зубрите!» Анюта[632] Вам кланяется. Она восхищена Мистерией! Ах да! Надо высечь Зинаиду Николаевну. Я мерзостней никогда ничего не читал ее рассказа в Сев<ерных> Цветах[633][634].

Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 14.

Ответ на п. 27 и 28.

30. Белый – Метнеру

19 апреля 1903 г. Москва
Дорогой и многоуважаемый Эмилий Карлович,

Никак не думал, что напишу Вам. А вот случилось, что пишу.

Прежде всего простите за мою предыдущую дикость: я не помню, что написал, но кажется, – чепуху порядочную[635].

Извиняюсь… и снова впадаю в чушь…

Мне хотелось бы Вам сообщить об одном способе уплывания на корабле Арго за золотым руном.

Мне кажется, что я ушел туда; мое прежнее бедное, маленькое «я» трепещет и бьется на «Мне», как перевернутая одежда. Я – выворочен наизнанку, но сохранил свои прежние контуры. Вот почему в жизни никто не замечает во мне никаких перемен – я все тот же, но это потому, что люди судят по контурам. Для «невидящих» тамошнее я – черный контур, очерчивающий границу между освещенным солнечным светом пространством и внецветным хаосом.

Если бы они пригляделись ко мне, они не допустили бы меня – они не допустили бы, чтобы черный контур существовал рядом с ними. Но они не умеют даже пристально смотреть: они допускают меня.

Мне легко. Как тень, плаваю я среди людей, делая вид, что хожу. А они говорят: «У вас быстрые ноги». Мое желание солнца все усиливается. Мне хочется ринуться сквозь черную пустоту, поплыть сквозь океан безвременья; но как мне осилить пустоту? Ведь там я – черный контур – сольюсь с хаосом: я не достигну солнца.

Стенька Разин все рисовал на стене тюрьмы лодочку, все смеялся над палачами, все говорил, что сядет в нее и уплывет[636]. Я знаю, что это. Я поступлю приблизительно так же: построю себе солнечный корабль – Арго. Я – хочу стать аргонавтом. И не я. Многие хотят. Они не знают, а это – так.

Теперь в заливе ожидания стоит флотилия солнечных броненосцев. Аргонавты ринутся к солнцу. Нужны были всякие отчаяния, чтобы разбить их маленькие кумиры, но зато отчаяние обратило их к Солнцу. Они запросились к нему. Они измыслили немыслимое. Они подстерегли златотканные солнечные лучи, протянувшиеся к ним сквозь миллионный хаос пустоты – всё призывы: они нарезали листы золотой ткани, употребив ее на обшивку своих крылатых желаний. Получились солнечные корабли, излучающие молниезарные струи. Флотилия таких кораблей стоит теперь в нашем тихом заливе, чтобы с первым попутным ветром устремиться сквозь ужас за золотым руном. Сами они заковали свои черные контуры в золотую кольчугу. Сияющие латники ходят теперь среди людей, возбуждая то насмешки, то страх, то благоговение. Это рыцари ордена Золотого Руна. Их щит – солнце. Их ослепительное забрало спущено. Когда они его поднимают, «видящим» улыбается нежное, грустное лицо, исполненное отваги; невидящие пугаются круглого черного пятна, которое, как дыра, зияет на них вместо лица.

Это всё аргонавты. Они полетят к солнцу. Но вот они взошли на свои корабли. Солнечный порыв зажег озеро. Распластанные золотые языки лижут торчащие из воды камни. На носу Арго стоит сияющий латник и трубит отъезд в рог возврата.

Чей-то корабль ринулся. Распластанные крылья корабля очертили сияющий зигзаг и ушли в высь от любопытных взоров. Вот еще. И еще. И все улетели. Точно молньи разрезали воздух. Теперь слышится из пространств глухой гром. Кто-то – палит в улетевших аргонавтов из пушек. Путь их далек… Помолимся за них: ведь и мы собираемся вслед за ними.

Будем же собирать солнечность, чтобы построить свои корабли! Эмилий Карлович, – распластанные золотые языки лижут торчащие из воды камни; солнечные струи пробивают стекла наших жилищ; вот они ударились о потолок и стены… Вот все засияло кругом…

Собирайте, собирайте это сияние! Черпайте взорами эту льющуюся светозарность! Каждая капля ее способна родить море света. Аргонавты да помолятся за нас![637]

Остаюсь глубоко преданный и любящий Вас

Борис Бугаев.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне.

P. P. S. Кажется, «Новый Путь» закрыт по доносу Грингмута…[638] Мерзость, мерзость!!

Москва. 1903. Апреля 19-го.

P. P. P. S. Дорогой Эмилий Карлович, не пришлете ли Вы мне своего портрета? Мне бы было так приятно иметь его у себя! Пожалуйста, сделайте мне это удовольствие.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 15. Помета красным карандашом: «ХV».

31. Метнер – Белому

28 апреля – 2 мая 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород. 28 апреля 1903 года. Дорогой Борис Николаевич! Сегодня полнолуние; послезавтра Вальпургиева ночь[639]; сочетание чрезвычайно выгодное для участников последней; будет веселье при свете полной луны. По этому случаю цитирую Вам из Classische Walpurgisnacht (Faust II)[640] молитву Анаксагора, обращенную к луне[641]: Anaxagoras (nach einer Pause feierlich):

Konnt ich bisher die Unterirdischen loben,

So wend ich mich in diesem Fall nach oben.

– Du! droben, ewig Unveraltete,

Dreinamig-Dreigestaltete,

Dich ruf ich an bei meines Volkes Weh,

Diana, Luna, Hekate!

Du Brusterweiternde, im Tiefsten Sinnige,

Du Ruhigscheinende, Gewaltsam-Innige,

Eröffne deiner Schatten grausen Schlund!

Die alte Macht sei ohne Zauber kund![642]

(9 = 1;?)[643]

Гёте(вский Анаксагор) хочет, чтобы древняя мощь, ныне доступная лишь при помощи заклинаний, проявлялась, как некогда, непосредственно… Кстати скажу: что бы Гёте ни сказал, у меня никогда не бывает мутного осадка от его слов; того осадка, от которого я до сих пор не могу отделаться после прочтения Северных Цветов, разумеется Ваши и отчасти вещи Блока – тут не в счет[644]. Подробнее о Сев<ерных> Цветах – в последнем моем письме Алексею Сергеевичу[645]. Письма наши, в которых мы говорим о фотографиях[646], встретились на полпути из Нижнего в Москву. Вы, конечно, мое получили? Оно – незаказное. В нем я говорю о Вашем «Вампире».

Дорогой Борис Николаевич! Собственно говоря, я, как следует, не ответил Вам ни на одно из последних Ваших четырех писем: XII–XV. Я вижу, я делаю ошибку, что не отвечаю тотчас; при перечитывании Ваших писем я уже не нахожу в себе тех рычагов, которые при первом прочтении подымали в моей голове ряд восторженных согласий, резких несогласий с Вашими положениями и ви́дениями. Бессознательно все, с жадностью воспринятое, перерабатывается, перекраивается, сглаживается, а так как напряженного подъема мысли у меня нет, то когда я собрался наконец отвечать, мысль уже уснула. Поэтому теперь поневоле приходится быть кратким и сухим. 1) «Я возвратился»; верьте, что по спирали. В более слабой, нежели у Вас, степени эти возвращения я подмечал и в себе. 2) «Чувствую – настала и для меня полоса молчаливого плавания, а порой и умолчания…» Это всегда сопровождает ощущение «я возвратился»: «А?! Да! Теперь понимаю! Но не скажу никому! Скажу только часть, приблизительно, и непременно так, как говорят детям, образно и не без некоторого ломания, которое противно самому себе, но которого, знаю, в момент, когда заговорю, не избегну; не избегну потому, что ломание это – щит, забрало, маска, защищающая мое «святая святых» от нескромных взоров; важно только, чтобы это ломание было an und für sich[647] красиво… Кстати, скажу Вам по поводу вращения Вашего (не по спирали), а во чреве (не кита, а) Скорпиона[648]: «умалчивайте порою». Помните речь, обращенную Заратустрой к Höheren Menschen[649]: «Habt heute ein gutes Misstrauen…nackten Mädchen zusahn…» (Von der Wissenschaft ibidem)[650]. – 3) «Соната Шумана (fis-moll) – ужасна». Да, Вы правы; но знаете ли Вы, что в ней ужасно? в ней неутомимое и при том отнюдь не физиологическое (как в Тристане Вагнера[651]), а эстетическое любование, жениховство двух полов доведено до ужаса, до зеркального ужаса: как одно зеркало в другом отражается, смотрится мужское в женское, женское в мужское и опять обратно и так далее, и т. д. до бесконечной глубины. – 4) «Море вечернего золота в небе опять разлилось»[652]. У нас последние дни удивительные закаты – золотисто-красноватые; наблюдая их, мы с Анютой[653] жалели, что Вы не присутствуете и не можете нам прочесть, чтó написано на «облачно-грозных твердынях»[654]; в самом деле; что-то каждый день, в течение последней недели, пишется на облаках темно-красными непонятными рунами. 6) Так как Вы продолжаете называть ров, вырытый Кантом, «пропастью», то я Вам ни за что не посоветую прочесть его Religion[655]. В этом сочинении надо многое простить про-тестанту, про-фессору, про-стаку, qui censuit coelestia procul a cognitione nostra esse[656]; в то же время иметь в виду, что Кант крайне интересовался Сведенборгом и написал свою книгу против него[657], только когда убедился, что в шведском фантасте много гримас. Нет! Пока не читайте Religion. Новых знаний это Вам не даст, а то, что Вы уже знаете, во что верите, не утвердит, т<ак> к<ак> читая Religion, Вы будете все равно видеть «пропасть» вместо рва; для меня это сочинение, первая половина его, одна из утешительнейших; разумеется, держась теории «рва» и различая моралитет Канта от имморалитета Ницше, с одной стороны, и этики всех остальных систем, с другой. Кто последнее упустил из виду, тому кантовская религиозность неизбежно представляется плоской подстановкой ходячей нравственности вместо религии. Моралитет Канта ближе к имморалитету Ницше и к системе воззрений вненравственной святости, нежели к этике любого философа. Суть и сила нравственного учения Канта в форме, в конститутивных и регулятивных принципах, а не в том налете буржуазной добродетели, которая нечаянно очутилась в работе опрятного и любезного холостяка-профессора. Итак, подождите читать Religion. 7) Горнеффер венский профессор-ницшеанец; его описание внешности больного и мертвого Ницше я прочел в Новостях Дня с месяц тому назад[658]. Недавно я прочел в биографии Клингера, что последний страстный поклонник Ницше, знал его лично[659]: понятно, что ему, как никому, удалось создать его портрет. Кстати, Клингер – личность весьма и весьма значительная и… подозрительная. Видели Вы его Христа в гостях у Олимпийских богов?[660] – Невозможное, нежное и т. д.[661] – 8) Я согласен, что амплуа писателя – «временно» для

Вас, но только в противоположность «вневременному»; но ждать, что оно здесь отметется, – нечего; разве если Вы станете монахом или «уплывете» от нас, как Ницше, но только гораздо скорее и раньше его; ни того, ни другого я Вам не желаю; во всяком случае, не желаю, чтобы это произошло вскоре, а потому феноменально будьте, чем Вам быть надлежит, а, следовательно, работайте феноменально же над своими жестами, как работает дирижер, который знает, что это хотя и не важнейшее, но необходимейшее, иначе он не будет занят (не толпою слушателей, до которых ему не должно быть дела, а музыкантами, коими он водительствует). – 9) Чтó Вы говорите о Geburt der Tragödie, очень верно. Жаль только, что сочинение это несколько испорчено зерном Шопенгауэровской мысли; антитеза: Intellekt – Wille[662] вторгается то в антитезу Apollo – Dionysus, то Sokratismus – Dionysus. Антитезы Ницше – плодотворны не менее Intellekt – Wille, но к этому в них нет деспотизма абстрактной мысли. Не знаю, ясно ли я выразился? В тисках Wille – Intellekt мне всегда было более не по себе, нежели в каких-либо других… Дивное произведение – Geburt der Tragödie, но сколько там умолчаний; стоит взять том IX («аргонавты» обязательно должны читать II отделение сочинений Ницше)[663] и почитать наброски к Geburt der Tragödie; сколько там смелых и неожиданных (для тех, кто берет Ницше с его доступной свободомыслящей антихристианской стороны) обмолвок. Нет! не неприязненно в Tragödie молчание о христианстве, как то ошибочно писал Ницше в своем предисловии в 1886 г. к весеннему своему творению, появившемуся на свет в 1872 г.[664]; это молчание – до поры до времени, молчание почтительное; еще не решен был им вопрос, куда девать die schönste Frucht des Christenthums, des Johannisevangelium[665] (как он называет последнее в IX томе[666]); к сожалению, потом, потом он… ну Вы знаете, что потом… Я не стану цитировать оттуда; скажу только, что ненависть Ницше к христианству сильно подвержена сомнению для того, кто прочел IX том. 10) За что был выслан Бальмонт?[667] Эта «польская панна»[668], неужели она опасна для политического порядка? Неужели ее «поцелуи» (см. стих<отворение> Виктора Гофмана) ядовиты не только в эротическом отношении? Кстати: что это за фокусник Касперович?[669] Не тень ли Пшибышевского? К чему этот полонизм пустоцветный в среде московского декадентства? Не становится ли все это достоянием толпы, а следовательно общим местом? Что это за вакханалия с Ewigweibliche?![670] Все это порядком противно!

11) Ваше XIV письмо, датированное «мировое пространство, в неизвестное время», не удивило меня. Волнообразное движение по новой плоскости спирали. Вы почувствовали, что началось что-то новое и в то же время знакомое, старое (аналогичная точка двух плоскостей спирали); Вам страшно захотелось «умолчать»; но когда стало все ясно, как «струевое серебро», Вы не выдержали и высказались; но ничего не высказали, а только нарисовали «кого-то»; нечего высказывать: нового Вы словесноопределимого и не узнали, а только некий мотив, который прекрасно передали в серебристых струнных звуках. – 12) (29 апреля). То, что Ваш товарищ перевел из Ницше, очень интересно, но, кажется, страшно вольно: по крайней мере я знаю только одно стихотворение Unter Feinden (Nach einem Zigeuner-Spruechwort)[671], которое могло бы быть названо оригиналом этого перевода. Отчего Вы не написали заглавия? Может быть, это перевод совсем другой, схожей с указанной мною вещью? – 13) С большим удовольствием презентую Вам свой портрет и жду Вашего. Если Вам нравится тот, что я послал Петровскому, то я и такой могу выслать; мне же самому кажется, что лучший (не удачнейший в «женском» смысле) это снимок, который сделал с меня Коля (брат), когда я готовился к государственному экзамену[672] и сидел над толстейшими пандектами; там всего сильнее выразилась черта, которая подмечена Вами и Петровским в портрете, сделанном с меня кузеном Штембером[673]. – 14) Ваше 15-ое письмо являющееся (несмотря на (совершенно напрасные) извинения) прямым продолжением письма 14-го, знакомо, знакомо, дорогой Борис Николаевич, мне это переживание: не в состоянии я только словесно выразить так ярко его, как это делаете Вы: если бы я был пианист или дирижер – я бы в такие минуты совершал бы чудеса; в слове же я слишком сократичен не от сократить. Чтобы показать Вам, что я Вас понимаю, я укажу Вам на Фантазию Шопена[674]; Коля ее играет именно так, что можно в ней прочесть то, о чем я сейчас хочу сказать Вам. Попросите его сыграть ее Вам. На Шопена я указываю Вам сейчас, потому, что у бóльших, нежели он, музыкальных гениев, «ухождение туда, выворачивание наизнанку с сохранением своих прежних контуров, уплывание к солнцу на корабле Арго» обычнее и менее контрастирует с их буднями. Ведь есть и «райские будни»; так метко Коля называет, напр<имер>, IV концерт Бетховена…[675] (его играет Гофман). Но Шопеновские не райские будни в его Фантазии внезапно, как разрыв сердца, впадают в страшно контрастирующее торжество; это впадение, этот выпад так сильно сделан настолько выше, далеко выше всего остального, написанного им, что невольно говоришь себе: здесь Шопен сумел сделать невероятное, прыгнул выше самого себя. Вот поэтому, дорогой Борис Николаевич, я и рекомендую Вам для разнообразия, как (в данном случае у того, кто «и не знает, что хочет быть аргонавтом») в музыке дается, показывается это «уплывание». Если Вы внимательно вслушаетесь в фантазию, то Вы увидите, как аргонавт проходит один за другим поясы небесной сферы, отделяющей его от солнца… Чтобы знать это место, спросите Колю, где «прохождение небес». 15) Ваша (с позволения сказать) статья об Олениной наконец попала мне в руки[676]. Она произвела на меня впечатление, схожее с тем, какое я имею от Ваших писем, но несколько испорченное тем, что Ваши интимнейшие излияния я читаю не в рукописи, а в строгих столбцах ровненьких букв; этого не следовало печатать; выдержки из Вашего письма Мережковскому, напечатанные в Новом Пути № 1[677], – куда стройнее и яснее; многие Ваши письма ко мне более удобопечатаемы, нежели эти излияния в музыке, искусстве an und für sich[678] непонятнейшем. Впрочем, я с восторгом прочел отдельные места: о Маргарите, о Двойнике, о сдержанном ужасе Шуберта и Шумана… Куриозно, что в том же номере в отделе хроники помещена заметка о той же Олениной; и в заметке этой некто, очевидно именно в музыке ничего не смыслящий, отзывается о ней пренебрежительно[679].

(30 апреля) 16) Прочел я сейчас и Вашу нашумевшую тираду о формах искусства[680]. Я решительно недоумеваю, на что обозлились философутики? Неужели они и этого не поняли? Неужели их рассердила только терминологическая некорректность? Неужели надо им согласиться с кем-нибудь или придираться, а нельзя просто понять?.. Что касается меня, то Вы можете себе представить, дорогой Борис Николаевич, что я не встретил в Вашей статье ничего нового для себя. Нет в ней, на мой взгляд и ничего крупноошибочного. О частностях не стоит говорить, т<ак> к<ак> едва ли Вы сами очень убеждены в окончательности Ваших формулировок… Если бы Вы говорили (а не писали), я бы, прерывая Вас, вставлял бы кратко свои поправки и возражения, а теперь – не стóит. Я доволен, что еще прошлым летом, как раз перед началом цензурной деятельности набросал первую статью о Вашей симфонии; в этой статье я рассматриваю еще кратче, еще в несколько раз доступнее, поверхностнее, «газетнее», тот же вопрос, который Вас занимал в Формах Искусства. Я намеревался размахнуться о Вашей Симфонии в трех фельетонах Приднепр<овского> Края, да моя цензура помешала. Когда выйдет Гриф[681], вернее когда он получен будет в здешних книжных лавках, я куплю его и тогда буду писать по поводу двух симфоний: 2-ой и отрывка 4-ой…[682] Итак, я доволен, что это введение уже мною написано почти год тому назад; а то я невольно после Вашей статьи Формы Искусства копировал бы ход Ваших мыслей. Ваша статья знаменательна как попытка, одна из первых наметить новую эстетику; это то, о чем я мечтал, о чем я исписывал массу бумаги и с чем не имел ни смелости, ни возможности выступить. Должен Вам сказать, что все это (а также и то, что по существу сказано) мне известно давно больше 10 лет, когда я не знал Ницше и почти не знал Шопенгауэра.

17) Гениально Ваше четверостишие «Черный бархат усыпан так щедро» и т. д.[683] – О Пришедшем молчу: это не подлежит критике, также как Ваши письма: скажу только, что «есть только неизменное, старинное»[684]; обстановка, среди которой происходит действие (вернее: накапливается напряжение) Вашей мистерии, напомнила мне, как мы втроем[685] год тому назад до часу ночи, при свете луны, говорили на сквере Христа Спасителя, при свете луны, которая «взошла и заогневела, вознесясь; а потом на нее стало наплывать что-то темное, темное»[686], но «горели звезды счастьем незабытым…»[687] Мне чужда та напряженность ожидания, дорогой Борис Николаевич, которая охватывает Вас порою. Я понимаю ее. Я вижу признаки, но думаю, что все это было когда-то; когда же Он придет, того не знаем мы; мы должны быть готовы принять его каждую минуту, должны готовиться, но не метаться в нетерпении. Все это не исключает, конечно, колоссальной силы Вашего таланта, которая сказалась в этом недозрелом плоде Вашей первой юности. Недозрелость же эта сказывается в чрезмерности какого-то ултранео– или неоултраромантического стиля, понимая романтизм не в смысле мировоззрения, а в смысле манеры, хватки. В художественном отношении Ваши стихи (некоторые) и симфония[688] значительно зрелее и прекраснее… Да, впрочем, я так осмеливаюсь рассуждать, быть может, только потому, что, повторяю, я больше всех сочувствую Михаилу, который, кстати сказать, куда-то и почему-то совсем исчезает; я не разделяю только его разочарованности и безо всякой печали готов воскликнуть: «Все новое – старое; существует лишь неизменно-забытое, вечное, старинно-милое, постоянное»[689]; я не согласен с ним, что Дмитрий, Сергей да и он сам раньше «играли комедию»[690]; нет; тут искренно все (не без неизбежного для человека ломания в проявлении этой искренности); и то, и это; различие – в темпераментах. Я не стану!.. Однако довольно… Всего хорошего, дорогой Борис Николаевич! Не подражайте Алексею Сергеевичу и пишите только от избытка сердца и времени. Ваши письма и письма Алексея Сергеевича – одно из главных моих утешений в ссылке, иначе назвать я не умею жизнь в этом отвратительном (не по местоположению и т. д., а по культуре) гнезде. Кстати, вы совсем без юмора обойтись не в состоянии. Развивайте юмор. В нем залог Вашего равновесия не мистического, а эстетического… Ваш Михаил пощипывает бородку[691], как я; его бородка так же торчит вперед… Я его вижу. Э. Метнер.

P. S. Кончаю письмо. Walpurgisnacht[692] не удастся, несмотря на полнолуние. Пошел дождь, который, судя по небу, не прекратится; «море вечернего золота» не «разольется» в небе[693]; луна не выплывет; а ведьмы, рискнувшие выстрельнуть из трубы, схватят насморк и раскиснут, как мокрые курицы. – 1 мая. Не удалось вчера кончить. К вечеру погода разгулялась, а у меня на душе стало очень тоскливо, нудно и пусто. Гадкого цвета луна как-то незаметно по-змеиному выползла на горизонт. Мое злорадство по адресу ведьм оказалось преждевременным… Скажите, дорогой Борис Николаевич, разве Новый Путь и Мир Искусства прекратили свое существование? Сейчас пришло письмо Алексея Сергеевича[694]. Скажите ему, что очень счастлив и рад его быстрому ответу, но в то же время склонен пожурить его за это; отнимать столько времени от подготовки к экзаменам не следует. Свободное от подготовки время надо гулять, слушать музыку, а не просиживать по три часа за письменным столом. – P. S. (2 мая) Никак не могу кончить и никак не могу решиться отправить Вам это письмо. Вот уж больше недели я не могу, словно старая баба, отвязаться от мысли, что Вы нуменально отошли далеко от меня и Коли… А раз так, то Вы не разберетесь в моей мазне. Поймете вкривь и вкось и т. д. Поймете только умом. Осудите за многое… Не сердитесь, дорогой Борис Николаевич, и не бросайтесь из-за этого моего признания скорее отвечать мне. Я не хочу, чтобы Вы теряли драгоценное время. Но не сознаться Вам в этом ощущении я не мог, т<ак> к<ак> даже если оно и вздор (в чем я глубоко уверен), то все-таки что-нибудь оно да означает, а потому его необходимо фиксировать. Мне бы не хотелось, чтобы Вы об этом рассказывали даже Алексею Сергеевичу. Итак, пишите, не принимая во внимание мнимой необходимости возражать мне на мое признание. Будьте здоровы. Разделывайтесь скорее с экзаменами. При встрече с Карлом Карловичем[695] не стесняйтесь спросить его о моей карточке. Передайте мой привет Вашим родителям. Анюта Вам кланяется, я регулярно забываю передавать Вам ее приветствие. До свиданья. Христос с Вами.

Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 15. Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 199.

Ответ на п. 25, 27, 28, 30.

32. Белый – Метнеру

Начало мая 1903 г. Москва
Дорогой Эмилий Карлович,

Отвечаю кратко и лаконично, только не на конец Вашего письма (Бог знает, что Вы там пишете): скорее, скорее присылайте мне Вашу карточку и ту, которую сочтете нужным. Буду ждать с нетерпением. Посылаю Вам свою. Буду писать подробно после экзаменов, а теперь ужасно утомляюсь.

Остаюсь готовый к услугам и любящий Вас

Борис Бугаев.

P. S. Если Вам попадет в руки «Гриф»[696], не вините меня за ужасы, которые встретите: все это опечатки.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 16. Помета красным карандашом: «ХVI».

Ответ на п. 31. Датируется по связи с ним.

33. Метнер – Белому

16 мая 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 16 мая 1903 г.

Простите, дорогой Борис Николаевич, что я не сейчас ответил на Ваше лаконичное и нетерпеливое письмо. Вы пишете, чтобы я скорее отправил ту карточку, которую сочту нужным. Вот оба эти условия нельзя было исполнить, нельзя и теперь, т<ак> к<ак> в моем распоряжении только солдатская карточка[697], а та, которую я считаю нужным Вам и Петровскому дать, может быть отпечатана братом (Карлом Карловичем) не раньше осени, так как он, переезжая на другую квартиру, все негативы запаковал и отправил на лето в склад. Впрочем, у него один оттиск есть, и он передаст Вам, если увидит Вас до Вашего отъезда в деревню. «Вам», а не Петровскому потому, что для Вас присылаемая мною сейчас солдатская не имеет большого смысла, т<ак> к<ак> Вы меня в наряде Марса не лицезрели. – Может быть, соберусь сняться и здесь, но с Анютой[698], т<ак> к<ак> ни у кого из наших нет ее карточки. Тогда вышлю Вам, как своему дорогому шаферу. – Гостит Касперович. Хаживает ко мне частенько. От Вас в восторге. Касперович столь же культурен, сколь и поверхностен. Впрочем, иного (и того и другого) нечего и ждать от шопеновской помеси польского с французским. Но он мил и прекрасно держит себя. Я ожидал встретить нечто менее симпатичное. На днях он читает лекцию[699]. Вы хорошо сделали, что предупредили меня Вашим P Sумом! Не «Ужасы», а ужас, который я встретил в «Грифе», я предчувствовал, впрочем, получив письмо Петровского, который что-то писал мне о маге[700]. Предчувствовал даже еще ранее, когда писал Вам то, на что Вы отказались отвечать в своем последнем лаконичном XVI письме… Иначе как опечаткой я назвать Ваше обращение к Брюсову не могу[701]. Впрочем, есть люди, которые при непосредственном личном общении с ними оказываются неизмеримо высшими сравнительно с тем, чтó и как они делают. Я лично Брюсова не знаю. Как писатель он не заслуживает таких обращений. Раньше всего он немузыкален до мозга костей, а затем он весьма далек от castitas[702]. Он наивно грязен. Коля[703] защищает его и говорит, что он мыслитель; но тогда к чему он пишет стихи? Впрочем, Вы сами назвали свои ужасы «опечатками». Я не ставлю Вам это лыко в строку… Инцидент исчерпан… Предлагаю формулу перехода к очередным делам. Правительство, признавая обращение к Брюсову досадной опечаткой, переходит и т. д. Впрочем, повторяю, я не знаю лично Брюсова и, быть может, он так великолепно раскрывает глубокий смысл[704] «шуршания бумаг» (где?), что я сам готов буду приветствовать его магом[705]. –

Посвящение, которое надписали Вы на обороте Вашей карточки, за которую приношу Вам мою искреннюю благодарность, – очень тронуло меня; но (во всем ведь есть «но») отчего же Вам вдруг так стало грустно, когда Вы собрались написать мне что-нибудь? Мне казалось, что именно Вам со мною и мне с Вами становится весело «о будущем» с примесью легкой грусти «о старинном»[706]. У Вас же крик альбатросов занимает только четвертую строфу (только она в кавычках), последняя же строфа как будто переносит печаль из прошедшего через настоящее в будущее. Солнца нет уже, т<ак> к<ак> «вместо солнца ослепительный пурпур огня»[707]. Какое же будущее без солнца. Впрочем, может быть, я не понял стихотворения. В Грифе мне понравилось стихотворение Курсинского: «Об одном, все об одном шепчут капли под окном»[708]. В нем есть не только метр, но и ритм. Есть перекрестное направление движений. Есть музыка… Ваша IV симфония по-видимому гениальна[709]. Говорю по-видимому, т<ак> к<ак> она мне пока не везде понятна, вследствие незнакомства с целым. Не пишу больше, чтобы не развлекать Вас. Кланяюсь Вашим родителям. Крепко жму Вашу руку. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 16.

Ответ на п. 32.

34. Белый – Метнеру

1 июня 1903 г. Москва
Дорогой Эмилий Карлович,

Только на днях окончил экзамены[710]. Вот почему при всем желании не мог Вам отвечать. Да и теперь я не отвечаю Вам, не могу собраться мыслями. Я смертельно устал, а тут новое уже настоящее горе: у меня скончался папа 29-го мая, а вчера были похороны[711]. Помимо непривычной мысли об утрате тысячи мелочных хлопот: все обрушилось на меня. Мама была в деревне, и я был один. Спасибо, товарищи и дядя[712] поддержали.

Но все это «внешнее»…

Я радостен, восторженно радостен: что может меня обезнадежить? Сейчас из Девичьего Монастыря сижу вот и пишу Вам, гляжу на свой черный креп и улыбаюсь – тихо, ясно… «Иисус отвечал им: не написано ли в законе вашем: „Я сказал: вы боги“» (Пс. 81. 6) (Ев<ангелие> от Иоанна 10, 34) – что смерть богам. В открытом окне голубая бесконечность с ласточками… Их визг… Их визг – о вечно-задумчивом.

«Я сказал: вы боги»…

Их визг – о вечно-странном…

Странна наша жизнь… Жизнь наша восторженная. Нет ничего страннее смерти и смерть лучше всего, всего восторженней.

Смерть о вечно-грустном, о вечно-грустном, и мы – вечно-грустные боги, опьяненные мировинным золотом вечных набатов, пьяным абрисом винно-золотых куполов, звенящетихим ударом довременных прикосновений.

Вся жизнь – сплошное недосказанное сказание – сказка, и на смерти сказка обрывается; кто-то улыбнется в тишине печали, тихо скажет: «Ну вот и конец сказке. Когда вернется забытое и сказка доскажется»… И вот свежая могилка в цветах; красный огонек лампадки уже знаменательно блещет. Мировинное пьянство – радость мирового вина сквозь зеленую зыбь березовых ветвей.

Доскажется сказка: Мы боги.

«Иисус отвечал им: не написано ли в законе вашем: „Я сказал: вы боги“» (Ев<ангелие> от Иоанна 10, 34). Это любимый папин текст, и о нем кричат мне ласточки из открытого окна.

Больше я не могу писать Вам: простите – пишу какую-то чушь, но мне хочется написать это Вам, именно Вам.

Борис Бугаев.

P. S. Спасибо за карточку.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 17. Помета красным карандашом: «ХVII».

Датируется по упоминанию о дне похорон Н. В. Бугаева.

35. Метнер – Белому

3–4 июня 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 3 июня 1903 г.

Милый, дорогой Борис Николаевич! Анюта[713] и я горячо сочувствуем Вашему настоящему горю, разлуке с отцом. Несмотря на то, что наши здешние газеты оповестили об этом уже 30-го, кажется[714], но т<ак> к<ак> они не раз передавали разные ложные слухи о кончине здравствующих лиц, то я решил пообождать со своим письмом. Как раз сегодня я думал написать Вам, а вот и подоспело Ваше письмо. За этот тревожный переходный год Провидение лишило Вас двух старших друзей, Соловьева и отца. Да! это так. Я глубоко убежден, что отец Ваш не мог быть для Вас иначе, как другом… Такое впечатление оставила после себя моя краткая беседа с ним, когда я осенью, в то время, как Вы были уже у меня, вечером, заехал к Вам сделать прощальный визит… Помню, что я даже не сразу уверился, что говорю с Вашим отцом. Я представлял себе его старше и менее оживленным… Заговорил же я тогда с ним, как с Вашим старинным и старшим другом… Я несказанно рад, что приведенный Вами текст был его любимым… Мне иногда кажется, что мысль человеческая, его убеждение, то, что есть результат разумно-волевых движений его духа, то, что Аполлон Григорьев называл «чувством, вымучившимся до слов и определений»[715], что все это в той или иной мере оказывает влияние на то прохождение небесных кругов, о котором, как я Вам писал когда, так удачно пел Шопен в своей фантазии[716]. И не только поэтически, но и мистически, быть может, прав был Боратынский в стихотворении (лучшем своем) на смерть Гёте, когда он закончил его словами: И в небе земное его не смутит…[717] Мысль, что индивидуальное бессмертие, быть может, зависит от нашей веры в него, приходит ко мне обыкновенно рядом с другой: если бы люди были бессмертны здесь на земле, мог ли бы у них возникнуть вопрос о духе, душе как о чем-то особом от тела… –

4 июня. Радуюсь за Вас, дорогой Борис Николаевич, что ничто не может Вас обезнадежить… Понимаю, что в такое время писать «радостен, восторженно радостен» Вы можете только человеку, который знает Вас так, как я. Но все-таки, быть может, есть еще и сепаратная, мне не ясная сразу причина, что Вы как-то особенно дважды подчеркнули последнюю фразу Вашего письма: Но мне хочется написать это Вам, именно Вам.

???

Передайте мое искреннее соболезнование Вашей матушке. Обнимаю Вас. Христос с Вами. Когда оправитесь, пишите. Горячо любящий Вас

Э. Метнер.

P. S. Я беспокоюсь о том, достаточно ли у Вас средств к жизни??..

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 17.

Ответ на п. 34.

36. Метнер – Белому

9–19 июня 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 9 июня 1903 года.

Дорогой Борис Николаевич! Получили ли Вы мое письмо[718], в ответ на Ваше последнее? Что Вы умолкли – понятно, но почему молчит Алексей Сергеевич[719] – не понимаю. Быть может, он не получил моего последнего письма, отправленного в ответ на два его последних?[720] И Вам и ему я писал по городскому адресу. – Получил сегодня майскую книжку Нового Пути. Набросился на Вечное Возвращение[721]. «Если ты проникнешься этою своею мыслью мыслей, она переменит тебя»; «Те, кто в нее (в мысль о вечном возвращении) не уверуют, должны в силу своей природы, в конце концов вымереть»; «уцелеет лишь тот, кто считает свое существование способным к такому вечному повторению»[722]. Подчеркиваю то, что mutatis mutandis[723] сказано мною Вам в последнем письме. Мысль о равной по крайней мере зависимости мысли от факта и факта от мысли, а тайное чаяние, что последняя зависимость, пожалуй, и довлеет над первой, казалась мне моим Hirngespinnst’ом (мозговым сплетением, пряжею: любимое выражение Канта). Невыразимо рад, что встретил ее у Ницше… Ведь в этой мысли узел субъективного и объективного связан сухо, безо всякой поэзии, что имеет свою ценность.

19 июня. Отложил в сторону это письмо, так как у меня гостил Коля, а потом и отец…[724] Несмотря на крайне неблагоприятные обстоятельства, о которых я не стану распространяться, Коля не только разрабатывает прежние темы, но и создает новые. Вероятно, выйдут одновременно две сонаты под одним opus’ом, каждая из четырех частей[725]; первая, из которой Вы знаете, кажется, только третью часть (гимн Дионису), и вторая – «наша». Альбом вышел целиком; но продаются пьесы и отдельно. – [726]

Дорогой Борис Николаевич! Я очень устал и взволнован от пребывания и отъезда Коли… Поэтому простите меня великодушно, если я ограничусь весьма немногим в этом письме… Я получил письмо от Алексея Сергеевича. Он пишет, что Вы не поступите на филологический факультет, а будете искать занятий[727]. Это крайне огорчает меня. Именно Вам необходимы тиски образования разностороннего строгого. Обещайте мне, по крайней мере, самостоятельные занятия языками древними и немецким, а также упорным чтением Канта в подлиннике, хотя бы по две страницы в день… – Настоящее окружающее я могу характеризовать след<ующими> стихами Гёте, которые разобрать Вам поможет гостящий у Вас Петровский:

Der Horizont hat sich verdunkelt,

Nur hie und da bedeutend funkelt

Ein roter ahnungsvoller Schein;

Schon blutig blinken die Gewehre;

Der Fels, der Wald, die Atmosphäre,

Der ganze Himmel mischt sich ein[728].

Как Вы думаете? есть ли надежда, что все это рассеется к осени?.. Дорогой Борис Николаевич! Вы не можете себе представить, как важно было бы для меня (отчасти и для Вас), если бы Вам удалось вырваться ко мне хотя бы на недельку… Посылаю Вам фотографию, снятую с меня братом[729]. Это самое удачное в «нуменальном» отношении. Если она Вам не нравится, отдайте Петровскому. Коля приготовит второй экземпляр осенью, если Вы оба желаете иметь такую.

Получили ли Вы мое письмо в ответ на Ваше, извещающее о кончине Вашего отца?[730] Я адресовал его в городскую квартиру.

Предлагаю эту карточку Вам, а не Алексею Сергеевичу, потому, что военная для Вас никакого смысла не имеет.

До свиданья, дорогой Борис Николаевич! Кланяйтесь Вашей маме… Анюта[731] шлет Вам привет и приглашает Вас к нам. Ваш Э. Метнер[732].

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 18.

37. Белый – Метнеру

2–4 июля 1903 г. Серебряный Колодезь

2-го июля 1903 года. Сер<ебряный> Колодезь.

Мой дорогой, мой милый Эмилий Карлович,

Вы, конечно, понимаете причину моего долгого, а может, и упорного молчания. Тому причин много: прежде всего нравственное утомление, сказавшееся после излишнего подъема; предэкзаменная суета, надорвавшая мои силы, сверхъестественная работа приготовления к экзаменам, наконец ужасное горе, сказавшееся сначала как мистическая радость, и только теперь возрастающее медленно, но верно; кроме того: множество вопросов никогда не решенных, которых я избегал, топя их в музыкальности, внезапно встали предо мной, прибавляя нравственной тяжести; наконец, моя декадентская прокаженность при не декадентской сущности – все это заставило меня утихнуть.

Помимо неожиданного потрясения все мелочные дрязги похорон и мелких распоряжений пали на меня, потому что мама, бывшая в деревне, только в день похорон приехала в Москву[733]. А эти послепохоронные дела с судебным приставом, со всевозможными официальностями!.. Приехав в деревню, я как-то сразу пал духом и от этого заболел даже физически. Слава Богу, Алексей Сергеевич и Вас<илий> Вас<ильевич> Владимиров, гостившие у меня[734], на время как бы облегчали мне мое ужасное состояние, а вот теперь оно вновь меня обуревает. Я вижу во сне отца, слышу его голос…

Я знаю, как неприятно получать письма, в каждой фразе которых сквозит нравственная утомленность; тем не менее пишу, чтобы Вы, такой мнительный человек, опять не подумали чегонибудь… неподходящего…

Благодарю Вас за карточку. Мне она по сердцу, хотя я имею нечто, совсем маленькое нечто против изображения, которое чуть-чуть не так передает Вас. Но еще раз благодарю. С каким бы я удовольствием воспользовался Вашим любезным приглашением – Вашим и Анны Михайловны[735] приехать в Нижний, и как мне это было бы важно, но некоторые обстоятельства задерживают меня при маме по крайней мере до зимы; одно из этих обстоятельств беспокойство за меня мамы, которая так нервно теперь хочет, чтобы я был при ней, и я это глубоко уважаю. Зимой же в ноябре, декабре я собираюсь в Нижний; тут у меня есть даже одна комбинация, относительно которой Ваше мнение мне было бы очень дорого…

Теперь я выброшен за борт. Все мои прежние предположения разбились. Я решительно не знаю, кто я, что я… А между тем, надо же мне что-нибудь делать, хотя бы для того чтобы иметь минимальные свои собственные деньги. Средства наши, кроме проблематической земли на Кавказе, за которую можно бы при хорошей продаже в близком будущем получить от 50 до 100 тысяч[736], состоят только в маминой пенсии (кажется, 1200 или 1500, не знаю) да в Тульском имении, которое может только себя окупать (оно заложено; приходится ежегодно платить 900 р. процентов в банк). Как видите, упорное мое нежелание пользоваться мамиными деньгами и иметь, хотя бы минимальные, свои, вполне обосновано… Но что мне делать?.. Писать в московских газетах я не могу, и не хочу после того, что они обо мне писали: вполне понятная щепетильность. На издаваемые книги рассчитывать не приходится. Остается или быть преподавателем, или идти в акциз[737], куда почему-то попадают очень многие естественники. Конечно, мне приятнее первое уже потому, что преподавание как-то чище, но 1) найти себе место в Москве крайне трудно, почти невозможно. 2) Я еще не знаю, могу ли я быть преподавателем со скандальной репутацией Андрея Белого, которого называют всем чем угодно вплоть до хулигана; тут-то и приходится считаться со своей прокаженностью. 3) Наконец, я не знаю, сумел ли бы я занимать место преподавателя.

Остается место в акцизе (в который еще надо суметь попасть), но как-то больно… Мне хочется помедлить с этим…[738] Вот тут-то и начинается мой проект. Если бы я, написав на соответственную тему, попытался прочесть лекцию в Историческом Музее, озаглавив ее как-нибудь громко (записали в арлекины – надо таковым и быть, что делать, или нельзя быть самостоятельным, не став юродивым). Не знаю, собралась ли публика, если бы я прочел не под своей фамилией, а под псевдонимом. Я хочу попробовать сделать этот опыт в Москве; если получится барыш хотя бы в 150 рублей, я могу прочесть и другую, предварительно заготовленную лекцию; потом у меня есть план прочесть их в Петербурге и Нижнем (что делать: «нужда пляшет, нужда скачет, нужда песенки поет»…). Я думаю, что аппетитное заглавие с аппетитным, à la Кашперович[739], оглавлением, хотя бы покроет барыш. Если бы от всей этой операции я мог бы получить ну хотя бы рублей 500, это мне хватило бы приблизительно на год. Что Вы скажете? Ваш совет мне был бы чрезвычайно полезен, а также что нижегородцы: заряжены ли они той минимальной и примитивной культурностью, которая заставляет наших курсисток и гимназистов хаживать на лекции, т. е. имеет ли смысл проделывать мой опыт в таком месте, как Нижний?

Да. Теперь я чувствую себя на распутьи, которое застало меня не тогда, когда я владел всей своей энергией, жизнеспособностью и т. д., а когда я разочарован, придавлен, опустошен, ослаблен физически, так что с холодным ужасом я иногда спрашиваю себя: «Да счастлив ли я, неужели я лишен моей пьяной радости»? Вы понимаете, Эмилий Карлович, что для меня этот вопрос – вопрос самый тяжелый: ведь пьяная радость – я знаю – мой raison d’être[740]. Но она улетает. Теперь мной говорит мое несносное тяжелое похмелье. Два последние года в феноменальном у меня только неприятность: 1) смерть бабушки, 2) мама сломала ногу, 3) папа сломал руку, 4) целый год нервной болезни мамы, 5) одно мое личное разочарование, 6) смерть Соловьевых, 7) папина кончина. Жду несчастий. Хочется вдруг крикнуть: «Боже, Боже! Вскую оставиши Меня!»…[741] Но да будет назначенное мне от Бога. Стыжусь роптать.

Скоро откроют мощи Серафима[742]. Теперь все тянется та пелена проносящихся туч, о которых, помните, я предупреждал Вас зимой, когда несся первый отряд, а главная масса еще находилась у горизонта. Теперь вокруг Серафима пылевые смерчи – все так двусмысленно вокруг него. Я жду напряженно неожиданностей, которые теперь вероятны как в хорошую сторону, так и в дурную. Почему-то я боюсь за всю эту многотысячную толпу, за Императора. События мистического оттенка могут завязаться с удвоенной силой, что развяжет многое из современного. Может быть, развяжутся руки, может быть, все будет связано: я и боюсь и надеюсь. Важно то – что у меня есть предчувствия. Мне даже кажется, что это событие не оставит без влияния то, о чем Ницше – германец (и как выдающийся германец всегда эстет) – говорил: «У нас для разговора есть терпение, и время, и излишек времени. Но некогда оно должно же прийти и не может пройти мимо. Кто должен прийти и не может пройти мимо? Наш великий случай, наше великое, отдаленное человеческое царство, тысячелетнее царство Заратустры»…[743] Если Ницше заговорил о том, как некогда должны прейти времена созерцаний, разговоров, если его озабочивало не уже несамоуглубленный видящий эстетизм или, вернее, эстетство, значит гениальный (может, наигениальнейший из всего, что было) квиэтизм à la Гёте, Кант – нарушен. «Этим» не спасешься. Что могло быть обязанностью и вершиной мудрости в то (еще недавнее) время, то теперь – компромисс. А эта фраза: «О как много морей вокруг меня, что за сумрачная будущность людей! А надо мной – что за розовая тишина!»[744] показывает, что нарушитель равновесия знал и равновесие.

Знал и тем не менее…

Тут попадаю на почву нашего принципиального разногласия: 1) хочу кричать о необходимости дела, 2) об отношении религии к искусству, 3) теософии к теургии, 4) Канта к Шопенгауэру, 5) законченной (и тем приконченной) красоты к незаконченной (к безобразию), 6) классицизма (в необычном смысле) к декадентству, 7) Германии к России.

1) Всякое созерцание выше обыденной жизни. Отсюда, конечно, выход в созерцающий квиэтизм, убегание от безобразия при сознании невозможности исправить это безобразие существующими средствами в данный момент бытия. Отсюда официальное отношение к жизни даже при наличности всевозможной горячности прозревания. И не призывом к социальной работе, не принципом разделения труда, не упреками в паразитстве или механичности я буду громить созерцающе-вещий квиэтизм, выросший на скептицизме и критицизме, а указанием на нежелание проводить действующие религиозные начала в мыслях, в жизни, в литературе – начала, меняющие этот красиво и мудро построенный компромисс – слишком хитрый; действительно: если существует «нечто», нисходящее в область феноменов (а всякая религия таковое предполагает: тем она и религия, а не философский критицизм, принципиально не отвергающий религию, но и не идущий к ней) – если существует «оно» – актом молитвенного призывания, вооружившись мистической помощью, – должны мы начать изменение жизни; я знаю, это так трудно: тут может открыться гниль, тут обвал, а измененное когда-то еще будет высвечено; но еще тяжелее сидеть в избе, которая может скоро рухнуть, и умильно поглядывать на небо из окна, проще бы выйти: да вот не хочется проходить крытый двор, где ноги утонут в жидком навозе, а тем паче выводить других. Но вот крыша рушится; прихлопывая человека, застилая и окно, т. е. эстетствующий компромисс, и в этом грохоте проваливающихся балок слышно грозное: «Горе вам, книжники, фарисеи, лицемеры»…[745] «Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее» (Матфей)[746]. Почему Заратустра, несмотря на свою «розовую тишину» и «безоблачное молчание»[747], несмотря на презрение даже к высшим людям («все эти высшие люди (Платон (?), Кант (?), Гёте (?), Бетховен (?)), может быть, они не хорошо пахнут[748]). И вот он все-таки спускается проповедывать, т. е. звать, приурочивая свои ухождения (а у многих убегания) к накоплению сил, а прихождения к отдаванию этих сил… А вы знаете, что лучше зловонная толпа обычных людей, чем сквозь духи и курения припахивающий высший человек, ибо последнее – Компромисс, терпимый, уважаемый, но не единственно возможный и необходимый, а особенно для настоящей эпохи. Кроме того: во всяком созерцании – намек на прошедшее блаженное действие или отблеск будущего дела; даже созерцание «последней высоты» предполагает устремление души и тела на эту высоту путем самодеятельного преображения… Я не знаю: по-моему, смрадный, прокаженный пророк, покрытый пылью, в лохмотьях, не смешон: трудно, да и невозможно его представить в смешном положении, а вот припахивающий сквозь духи гений ужасно часто – комичен. Отсюда я за пророков, а не за гениев.

Классическое искусство рождало гениев; теперь гении вымирают, да уж и нет их; в будущем возможность их появления потонет в разлагающем классицизм декадентстве.

Истинное декадентство (если его понимать, как отделение) – это переход от культуры, созидающей гениев, коих существование основано на компромиссе, к культуре, созидающей пророков, т. е. людей, приготавливающих человечество к самодеятельному преображению жизни. Соответственно этому литератор в будущем переходит в проповедника, поэт – в пророка. Я не стану приводить оснований того, что теперь, конечно, пророки и проповедники нужны человечеству, а не гении.

Да. Ужасное назначение декадентства. Ужасно назначение декадента: вытравить красоту созерцания лихорадкой движения. И мне начинает казаться, что не след декадентам пробиваться к пушкинской гармонии, ибо это было бы, пожалуй, предвзятостью, уступкой обществу, которое бы со своей стороны и допустило бы декадентство и узаконило, но какой ценой! Да. Новая гармония, быть может, достигнется лишь там, в конце, вдали, на краю горизонта, а не здесь, не сейчас. Да. Декадентство – это кругосветное путешествие, а не приятное partie de plaisir[749] в область безумия. В последнем случае оно неминуемо ведет к смерти, а не к вырождению из современно-пошлых условий существования.

2) Уже в древнеперсидской религии 9-ти чинам ангельским соответствовали девять порядков идей. Отсюда ясна связь идейного отношения к искусству с религиозным отношением к действительности. Отсюда первый намек, что существуют грани и плоскости, откуда искусство переходит в религию, а не обратно, ибо ангелы, да и идеи суть отношения Господа к миру, следовательно, обусловлены религиозным началом, а не обратно. Кроме того: научно-позитивный атомизм переходит либо в динамизм и энергетизм, откуда действительность рассматривается с одной плоскости, либо в монадологию. В освещении Соловьева центральная монада есть в то же время и идея, т. е. вечно-сущее, непреходящее, типичное в известной вещи. Из разнообразной и бесконечной интеграции монад вытекают различные отношения между ними, дающие возможность монаду «b» рассматривать как родовую относительно монады «с» и как видовую относительно монады «а». И так без конца. То же относительно идей. И в девяти ангельских чинах мы имеем, быть может, какое-то предвечное подразделение идей. Из прямого отношения между объемом и содержанием в идеях (обратного отношению объема к содержанию в понятиях) вытекает увеличение их значительности, увеличение их психического воздействия на человека. Последняя ступень обобщения – Душа Мира, Мировая Идея, возносящаяся над другими, не окончательными порядками идей – монад – ангелов – «Честнейшая Херувим, и славнейшая без сравнения Серафим, без истления Бога Слова, родшая», Ее величаем[750] И искусство, по мере углубления, начинает переходить в славословие Той, Которая открывается как отблеск на каждой вещи, о Которой только мечтал величайший из гениев Гёте, и Которой Приближение указывает в некрасивых, быть может, но уже почти пророческих словах Вл. Соловьев:

Знайте же, Вечная Женственность ныне

В Теле нетленном на землю идет.

В Свете Немеркнущем новой богини

Небо слилося с пучиною вод[751]

(т. е. небо верхнее с небом нижним, две темы изумительной сонаты Вашего брата[752], Артемида и Венера «Ипполита»[753]).

Искусство с этой вершины уже не может довольствоваться гениальными прозрениями, оно сосредоточивается на прозрениях пророческих, религиозно-окончательных (ибо Она – Конец, Радужные Врата, выпускающие нас из голубой тюрьмы на Христову Свободу). Какой бы вершины эстетическое художество ни достигало, оно уж не утолит нас окончательной сладостью, окончательной свободой, которую дает теургическое, религиозное искусство, т. е. искусство относиться через Нее, скорой Заступницы и Помощницы, к Богу; такое же искусство есть уже религия, а всякая религия обязывает нас к бесконечно большому, охватывает жизнь, к святому делу, к молитве взывает. Я не требую ограничения искусству, я только преклоняюсь пред всяким художественным произведением, перед Ней же или перед Христом я падаю ниц.

Современное человечество не сразу подошло к этим эстетическим вершинам, засквозившим теургией. Дальнейший путь должен заключаться в концентрации теургического (которое есть синтез бесконечности эстетических и только идей) и атрофии эстетического и только. Это не означает обязательности атрофии вообще искусства, а только эстетического в искусстве прогрессирующем.

Мой вывод. Гении только открыли теургические перспективы. Роль пророков совсем увести в эти открывшиеся горизонты. Пророк – гений наизнанку, или вернее: гений – недоросший пророк, и классик недоросший декадент. Я парадоксален, но услышьте мои точки зрения и вы увидите, что это так.

Июля 3-го.

Продолжаю о пунктах расхождения с Вами. Только что перечитал написанное вчера: не отказываюсь от написанного; приглашаю лишь понимать все это в смягченном тоне, а то много угловатых и резких суждений.

3) О теософии и теургии писал Вам когда-то. Не отказываюсь от написанного. Прибавлю, что теософия – удел гениев, теургия – пророков. Трудная примиримость той и другой облегчается, как бы цементом – церковью, которая, сохраняя предания, указывает, как на направление линии дальнейшего развития религиозной истины на земле (теургии), так и дает пищу для осмысливания (теософии). Вопросы культурно-исторические, эстетические, социальные, коснувшись в последних своих выводах теургических деяний, оформленных теософскими схемами-знаниями, вдруг оказываются во власти господствующей религии, утраченный смысл которой загорается от предшествующего грандиозного наведения. Из контроля, вытекающего между взаимным сопоставлением теургизма, теософии, Писания и Предания рождается то, что я называю методом искренности, которым принуждены volens nolens[754] руководствоваться мы. Присутствием метода искренности или отсутствием его я различаю своих от не своих, все равно, кто они: декаденты (в глупо-тривиальном смысле) или не декаденты, софисты или психологи, либералы или консерваторы. Зачатки метода искренности – вот что соединяет людей, сбросивших путы прошлого (вернее, впитавших и переработавших это прошлое), причем их переработка дошла до определенной черты, откуда разным людям открывается, как знание, единая, грядущая, милая радость – открывающаяся как знание, а не как со-знание.

Резюме: декадентство есть тот эквивалент, прибавка которого необходима для начала формировки в человеке пророческого элемента.

4) Из всего предыдущего явствует, в чем заключается наше разногласие относительно Канта и Шопенгауэра. То, что я называл в начале письма слишком хитрым и умным (даже мудрым)… компромиссом, есть нечто веками вырабатываемое, законченное, совершенное в своем роде, если не принимать во внимание опускание глаз перед Господом Богом. Слишком не хочется покидать это блаженноспокойное, как бы у неба предвосхищенное, а на самом деле украдкой стянутое спокойствие для того, что еще смутно мерещится вдали. Кантовская теория познания есть таковое явление в философии. Шопенгауэр уже глухо, несуразно заваривает ту кашу, необходимый выход из которой – философский символизм. Соловьев логически отчетливо формулирует изменившееся в теории познания отношение между нуменом и феноменом. Этот акт переработки огромнейшей важности. Уже в перекрестном сопоставлении закона основания познания с зак<оном> осн<ования> бытия, закона причинности с закон<ом> мотивации раздается вздох пробуждающегося хаоса, превратившийся в ураган на наших днях, разрушающий, ломающий, освежающий ураган Мирового. Вы как-то писали, что Шопенгауэр мне ближе, как славянину, своим пессимизмом. Но я враг пессимизма, и это свойство шопенгауэровской философии теперь мне чуждо. Значение его открывается мне, если я буду рассматривать с точки зрения исторического момента развития философской мысли. А что Шопенгауэр мне нравится как славянину (вернее, как русскому)[755], под этим я подписываюсь. Шопенгауэровское построение грандиозно начато, проникновенно задумано, но аляповато-несуразно, даже безобразно… Какая противоположность заглаженно-несокрушимому Канту!.. Но то же декадентски безобразное, титаническое по начинанию, но не вскипевшее «что-то» аналогично шопенгауэро-ницшевскому, только всегда религиозно-теургически – вечно-загрязненное, желто-янтарное (у Ницше ослепительно-золотое), как воск густое и как мед ароматно-тягучее (у Ницше «оно» – воздушное), пронизало русский народ и где-то глубоко, глубоко сквозь вечную вырожденность, пессимизм, вспыхивает, но таким пламенем, что невольно рождает мысль о русском деле, как деле мировом, несмотря ни на что. Быть может, переворот германской мысли и искусства от великого равновесия к великому неравновесию есть переход к тому, что глухо, века волновало непросветленный русский хаос, лишенный навсегда германского равновесия благодаря 200-летнему порабощению и унижению за спасение других (Европы), а также благодаря множеству роковых ошибок. Быть может, России нужна германская культура для того, чтобы восстало из хаоса то, что выше всякой культуры – занесенная с Востока бездонная глубина теургии. Невольно припоминается мне стихотворение одного очень милого студента-новопутейца, Семенова, у которого я и списал его[756]:

Я пустынею робко бреду

И несу ей свечу восковую.

Ничего от пустыни не жду,

Ни на что не ропщу, не тоскую…

Жадно тени столпились кругом.

Их пустыня мне шлет роковая.

Неповинен пред ней я ни в чем,

Как невинна свеча восковая.

Кем, зачем мне она вручена?

Я пред тайной теряюсь, робею,

Но не мною свеча зажжена,

И свечу загасить я не смею…[757]

Вот он несет свою свечу, безвинно окруженный пустынными тенями! И уже в золотом пламени ницшеанского дионисианства можно угадать то пламя, которое зажжет великим пожаром восковую свечу безвинно-декадентского народа. И сквозь вечное убожество (юродство) русских «выродков» вечно слышалась и пушкинская египетски-ницшеанская цыганственность, зароненная навсегда искони. Сколько дионисианской радости в словах:

И пусть у гробового входа

Младая будет жизнь играть

И равнодушная природа

Красою вечною сиять…[758]

Здесь восковая свеча, растопленная и золотисто-янтарная, начинает сверкать ослепительно ницшевской винностью среди униженных равнин сквозь пронзительный визг метели[759]. И обратно: здесь мечты о человекобожестве преображаются светом немеркнущим, здесь сверхчеловек Ницше зажигается пред Господом, как «свеча восковая» – великая свеча[760]

Мой тезис: от Гёте к Ницше (показавшем на себе, чем тайно болел гётизм) и от Ницше к Тому Неизвестному, который дальше Достоевского, всегда живущего скрыто в русском народе. Или: Германия, классическая страна гениев, продолжится в декадентской России – грядущей стране пророков. Нечто, соединяющее Германию с Россией, есть в изумительной сонате Ник<олая> Карловича (ведь есть же в ней много чисто русско-мистического наряду с германским точно так же, как и в Альбоме[761]). Вот куда я невольно перепрыгнул от Шопенгауэра и Канта.

Дальнейшие наши разногласия (5, 6, и 7) вытекают из вышеизложенного. Я бы мог продолжать, но ведь надо же наконец и прикончить это безмерно затянувшееся письмо.

Переписываю Вам одно из моих стихотворений под названием «Вечный Зов», состоящее из трех отрывков.

Вечный Зов
1

Пронизала вершины дерев

Желтобархатным светом зоря.

И звучит этот вечный напев:

«Объявись – зацелую тебя».

Старина в пламенеющий час,

Обуявшая нас мировым, –

Старина, окружившая нас,

Водопадом летит голубым.

И веков струевой водопад,

Вечно грустной спадая волной,

Не замоет к былому возврат,

Навсегда засквозив стариной.

Песнь все ту же поет старина.

Душит тем же восторгом нас мир.

Точно выплеснут кубок вина,

Напоившего вечным эфир.

Обращенный лицом к старине,

Я склонился с мольбою за всех.

Страстно тянутся ветви ко мне

Золотых, лучезарных дерев.

И сквозь вихрь непрерывных веков

Что-то снова коснулось меня…

Тот же грустно задумчивый зов:

«Объявись – зацелую тебя»…

2

Проповедуя скорый конец,

Я предстал, словно новый Христос,

Возложивши терновый венец,

Разукрашенный пламенем роз.

В небе гас бархатистый пожар.

Я смеялся фонарным огням.

Запрудив вкруг меня тротуар,

Удивленно внимали речам.

Хохотали они надо мной,

Над безумно смешным лжехристом.

Капля крови огнистой слезой

Застывала, дрожа над челом.

Гром пролеток и крики и стон.

Ход бесшумный резиновых шин…

Липкой грязью окаченный вдруг

Побледневший утих арлекин.

Яркогазовым залит лучом,

Я поник, зарыдав, как дитя.

Потащили в смирительный дом,

Погоняя пинками меня.

3

Я сижу под окном,

Прижимаюсь к решетке, молясь.

В голубом

Все застыло искрясь.

И звучит из дали:

«Я так близко от вас,

Мои бедные дети земли,

В золотой янтареющий час…»

За решеткой тюрьмы

Под окном

Ей машу колпаком:

«Скоро, скоро увидимся мы»…

С лучезарных крестов

Нити золота тешат меня…

Тот же грустно-задумчивый зов:

«Объявись – зацелую тебя»…

Полный радостных мук,

Утихает дурак.

Тихо падает на пол из рук

Сумасшедший колпак[762].

Письмо Ваше получил, точно так же как и предпоследнее[763]. Спасибо за «ядовитую» статью. Что касается до «братушек», то вполне разделяю Вашу нелюбовь к мужикам, считающим себя европейцами, а Кронштадтского понимаю[764].

Да хранит Вас Христос.

Борис Бугаев.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне.

P. P. S. На днях пошлю в «Новый Путь» статью, где между прочим говорю об «Альбоме» и об неизданной Сонате Николая Карловича[765]. Не будучи музыкантом, чрезвычайно затрудняюсь определять совершенство этих произведений с музыкальной точки зрения. Поэтому беру за главную теургическую точку. Не знаю, пропустит ли цензура (их ужасно казнят, вычеркивая решительно все, что имеет какое бы то ни было отношение к религии).

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 18. Помета красным карандашом: «ХVIII».

38. Метнер – Белому

12–13 июля 1903 г. Нижний Новгород

12 июля 1903 г. Н. Новгород.

Раньше всего, мой милый и дорогой Борис Николаевич, позвольте Вас пожурить… Не могу не сделать этого: старею; из Эмилия Карловича, из Мили постепенно и очевидно преобразовываюсь в «дядю Милю»; а дяди все поварчивают, брюзжат… Я так был удивлен, получив Ваше письмо от 2 июля, что даже не сразу обрадовался ему… И вдруг читаю, что Вы пишете, чтобы я опять и т. д… Да я ни разу за все это время не укорил Вас даже мысленно за Ваше молчание, вполне естественное. Кроме того, от столь близких мне людей, как Вы, я готов получать ежедневно письма с «нравственной утомленностью» в каждой букве. Если только Вас облегчает это, то пишите мне; я же, в свою очередь, постараюсь, если это возможно, разделить с Вами, или лучше, отделить от Вас эту «нравственную утомленность». Вы, кажется, не шутя считаете меня каким-то монстром мнительности. Алексей Сергеевич (он сегодня утром уехал в Саров)[766] – передавал мне Ваше и сообщил свое мнение о моей фотографии. Она Вам, также как и ему, не понравилась, что мне вполне понятно; у меня крайне нервное лицо, и снять меня очень трудно; гораздо легче писать портрет. Между тем Вы пишете, что имеете против «совсем маленькое нечто…» и «чуть, чуть». Я хохотал, читая это, т<ак> к<ак> в эту минуту я очень ясно видел выражение Вашего лица в то время, как Вы это пишете! Вы – очень милы и… галантны. Ну а я вовсе уж не так мнителен… Вот только стар я стал и ворчлив. Дело в том, что я не могу жить без музыки…

Перехожу к делу, к деловитому. Об акцизе – нечего и думать. О преподавательской деятельности – нечего мечтать: едва ли Вы получите место в Москве. Против учительства (не мистического, а географического) я ничего не имею: занятие благородное и для Вас полезное: Вы бы приучились говорить с детьми; сначала с детьми по возрасту, а там и с детьми по уму-разуму. Сначала устно, а затем уж и письменно. Вы видите, что я готов вполне одобрить Вашу затею читать лекции. Но думаю, что Вам бы следовало брать пример не с Касперовича (столь же глупого, сколь и культурного) с его волшебными фонарями и неволшебными пианистками[767], а с Брюсова, который, несмотря на его не только (как у Вас) декадентскую прокаженность, но и декадентскую сущность, умеет говорить не только как упорный маг, сложивший руки[768], но и как добросовестный сократик; и я признáюсь Вам, что последняя роль ему более к лицу! Вы, конечно, никогда вовсе не лишитесь своей пьяной радости, которая у Вас не только Ваше raison d’être[769], но и всеобщее, русское, чистое (не мутное), я бы хотел сказать целомудренное бражничанье; если изъять только некоторые угловатости и нагромождения (результат молодости и некоторой декадентской прокаженности), – то Вы успели уже дать меру, образчики этой пьяной радости, каких немного. К тому же Вы молоды, а Jugend, сказал Гёте, ist Trunkenheit ohne Wein…[770] Поэтому скажите себе вместе с ним:

Sei mir heute nichts zuwider!

Fühle mich so frank und frei;

Frische Lust und heitre Lieder,

Holt' ich selbst sie doch herbei.

Und so trink' ich! Trinke, trinke!

Stoßet an, ihr! Tinke, Tinke![771]

Du dort hinten, komm heran!.

Stoβet an, so ist’s gethan[772].

Но Вы не только не лишились и не лишитесь этой пьяной радости; пусть также она царит и в Ваших лекциях.

13 июля. Представьте! Я еще не дочитал до конца Вашего письма, которое пришло третьего дня вечером. Дело в том, что я решил отвечать на него по мере чтения. И в этой задаче своей встретил препятствие в лице Алексея Сергеевича и Андрея Михайловича (брата жены)[773]; Вы знаете, как мне трудно оторваться от разговора… Итак; да здравствует пьяная радость! Но пусть она не изгоняет из Ваших лекций ту долю элементарной азбучной ясности, которая необходима для аудитории, состоящей из лиц с «минимальной и примитивной культурностью». Не бойтесь, что половина лекции будет непонята почти всеми, лишь бы другая половина была понята почти всеми. Тогда успех Ваш обеспечен. Скажу о Нижнем. Здесь среди представителей интеллигентской расы царит мысль о необходимости умственного развития, par excellence, <нрзб>, т. е. развития без сосредоточения, развития неизвестно куда и зачем. Главари (например, газетчики), конечно, знают куда: в сторону дельности; вот почему печать казнит бездельников-декадентов, начиная с Фета и Вл. Соловьева (?! «специалиста по демонологии», как его назвал один местный scribler)[774] и кончая Андреем Белым и Розановым. Признаюсь, я ждал неблагосклонных предварительных заметок о Касперовиче; однако с газетных столбцов было лишь заявлено, что любопытно, мол, послушать, что скажет нам о новом искусстве один из его представителей; правда, в тоне этой заметки слышалось: ничего путного не скажет[775]; но это только мог прочесть между строк внимательный читатель… Публика толпой валила на лекцию… Пойдет она охотно и на Вашу. Пойдет в особенности, если nimbus[776] учености, «буквальности» замечен будет ею в оглавлении. Я вполне одобряю Ваш план. Во всяком случае Вы должны сделать попытку стать на свои ноги без помощи акциза и т. п. –

Я мог бы очень много, дорогой Борис Николаевич, сказать Вам не против, а по поводу Вашего великолепного разбора нашего с Вами принципиального разногласия, но не сделаю этого по двум причинам: 1) некогда: гостит брат жены; 2) даже если бы и удосужился, то не сумел бы вполне высказаться по усталости своей мысли, которая все медленнее и слабее движется у меня. Ограничусь весьма немногим. Когда осенью прошлого года мы лихорадочно интервьюировали друг друга, то оказалось, что, помимо чисто вкусового (расового) несогласия о Шопенгауэре и Канте, мы вполне во всем солидарны вплоть до осуждения будем же делать Мережковского[777]. Не отрицая правомерности ожидания, необходимости пребывать в боевой готовности ввиду очевидного для маломальски зрячих приближения к узловой станции, поворотному пункту, мы оба признавали тогда нетерпение даже кощунственным. Ведь надо же признать, что реально эмпирически то, что Вы показываете в Своем Пришедшем, в данный исторический момент еще невозможно. По всей вероятности, мы находимся относительно близко к X, Y, Z, – ну, напр<имер>, на U, V; но эта относительность, может быть, продлится три-четыре столетия, подобно промежутку от Сократа и Платона до Христа. Ведь и Еврипид уже был декадент… относительно Эсхила и Софокла… Ваш Пришедший[778] есть гениальный симптом, а отсюда до пророческого (не предусматривающего события, а создающего их) глагола отнюдь не рукою подать… Таким же симптомом является и все Вами написанное в последнем Вашем письме. Я в основных чертах принимаю все это, но думаю, что на мой век достаточно и одного принятия, спокойного ожидания, квиэтизма, гениальности. Мне жутко от теургизма (чистого, не смешанного с элементами ему предшествующими), от пророческой стремительности; мое слабое сердце не выдержит такого полета; я ни на чей зов сам не двинусь, ни на чей человеческий; а на призыв сверхчеловеческий мне, если только я доживу до него, труда не будет двинуться; я готов, а силы, которых нет у меня для следования призыву человеческому, даст мне тот Сверхчеловек, призыв которого раздастся… Пишите, пишите мне, дорогой Борис Николаевич, все, что Вы думаете; я все готов слышать; я думаю, что я более готов к этому, чем многие другие, именно вследствие пассивности своей… Я пока ограничусь по существу сказанным. А теперь коснусь частностей: 1) мне страшно нравится Ваше отношение (pietas[779]) к Вашей матушке. Я заметил и оценил это еще тогда, когда был у Вас в гостях. 2) «Но везде вместо солнца ослепительный пурпур огня»[780] – вот что смутило меня в стихотворении, мне посвященном! Теперь после Вашего теперешнего письма ко мне я начинаю понимать эти строки и прошу Вас извинить меня за вздор, который я Вам, кажется, написал тогда[781]. Сознательно благодарю Вас за это посвящение. 3) В музыке Коли[782] говорит глубокий германец о русской глубине. Но это не всегда: в Коле есть нечто архиантидекадентское, чтó часто уединяет на высотах чистого эгоистического и отнюдь не русского созерцания. – 4) Едва ли Ницше – славянин! Он такой же сомнительный славянин, как Боголюб Ефрем Лесников (Лессинг), как Любенюк (Лейбниц)[783] и т<ому> п<одобные> славянофильские химеры. Ведь тогда Пушкин – арап, Жуковский – турок, Чайковский – армянин, Лермонтов и Кант – шотландцы, Фет – немец и т. д. и т. д….

До свиданья! Поклон Вашей матушке… Жду Вас с нетерпением в ноябре. – Анюта[784] кланяется Вам. Христос с Вами. Горячо любящий Вас Э. Метнер[785].

С роковым значением для России монгольского ига я никак не могу согласиться; Россия отделена от Запада не Уральским хребтом и не Китайской стеною; вольно же ей было терпеть это иго 200 лет; да и иго то это вовсе уж не так тяжко было; тридцатилетняя война похуже изуродовала Германию…[786] Вообще я враг ссылок на несчастные обстоятельства, если речь идет о крупных явлениях вроде мировой роли великой нации. Ваш Вечный Зов (вещь изумительная по дерзкому сочетанию идеализма и натурализма) разве не показывает Вам самому, как рискованно из совершенно правильной по существу формулировки хода судеб человеческих переходить под влиянием грустно-задумчивого зова к реализации формулированного… Тут одно из двух: или, чувствуя призвание стать одним из предтечей, надо удалиться от мира для подготовки, или же, оставаясь в миру, исполнять свой долг, не сомневаясь в богоугодности его… Tertium non datur[787]: впрочем, участок или дом умалишенных… Преждевременно появившийся на свет теургизм может вызвать или оргиазм, или квиэтизм, но уже не эстетический, а нечто вроде маразма дряхловосточной нирваны[788].

Зачеркнул из-за «pietas» к Кронштадтскому. Но отказываюсь без Вашей двойной помощи обмозговать этот факт.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 19.

Ответ на п. 37.

39. Белый – Метнеру

25 июля 1903 г. Серебряный Колодезь

1903 года 25 июля.

Многоуважаемый и дорогой Эмилий Карлович!

Ужасно рад получить от Вас письмо. Спасибо за «журенье»: принимаю и молчу, ибо Вы попали в сущность одного моего большого недостатка – боязнь сказать то, что может, если и не произвести на человека дурного впечатления, то во всяком случае оставить осадок, но опять-таки я излишне «галантен» до известной черты, за которой уже не знаю границ. Всю жизнь стараюсь избавиться от двух (в сущности от одного) недостатка: от излишней мягкости и грубости.

Уведомляю Вас, что отправил в «Новый Путь» статью, в которой одна часть посвящена произведениям Николая Карловича (альбому)[789]. Я принужден был поступить так (т. е. вместо отдельной заметки говорить о Вашем брате в статье), потому что не могу, конечно, с чисто музыкальной точки зрения писать о таких высокохудожественных произведениях. Поэтому, упомянув вскользь о их выдающейся художественности, стал напирать на теургизм их, что на фоне всей статьи (она называется: «О теургии») больше оттеняет и уясняет произведения Вашего брата, нежели это возможно в заметке. Содержание статьи таково (привожу оглавление отрывков, из которых она состоит): «Отзывчивость идей. Теургия и магия. Их выражение в музыке. Магизм Лермонтова. Произведения г. Метнера, их теургизм. Теургический путь»[790]. Я не послал Вам предварительно (по уговору) о Ник<олае> Карл<овиче>, потому что отрывок, вырванный из предыдущего и последующего, не мог иметь самостоятельной цельности, опираясь на предшествующие рассуждения, а всю статью я торопился отослать, чтобы она могла появиться в августовской книжке. Не знаю, 1) пропустит ли духовная цензура (там много есть, к чему можно придраться), 2) не обезобразит ли чего-нибудь редакция, 3) поместят ли вообще мое, ибо у нас с «Новым Путем» глухие и продолжительные нелады и даже «старые счеты»… Вот почему уже месяцев «5» я принципиально не печатаюсь в «Новом Пути», несмотря на просьбы Мережковского и Перцова, которые, выказав много пристрастности и тенденциозности, оттолкнули меня от себя (не как люди, а как деятели). Может статься, что они (будучи памятными (не зло-, а просто памятными)) припомнят мне некоторые мои вызывающие поступки и не напечатают.

Прежде всего Перцов обиделся, что я его отчитал за помещение моего письма в «Новом Пути» без моего ведома[791], потом обиделся вдвойне за то, что я отказал им в просьбе напечатать мое письмо к Блоку (слишком интимного характера)[792], затем обиделся Мережковский за присылку рассказа, в котором Вл. Соловьев выставляется перлом создания (он терпеть на может В. Соловьева) и который они не поместили[793]. Наконец обиделся я за непомещение одной заметки, которую они (в Редакции) не поняли[794]. Кроме того: у нас с Мережковскими свои личные, усложненные до nec plus ultra[795], отношения… Все это делает мое участие в «Новом Пути» нежелательным для меня, тем более что и Мережковские понимают меня совсем превратно. Вообще я чувствую ужасное одиночество среди лиц, которые меня окружают и с которыми volens nolens[796] приходится иметь дело: все эти Брюсовы, Бальмонты, Соколовы, Мережковские и т. д., все это, что вовсе не то, что нужно… Нет среди них пророков, ни на кого не глядишь с искренним доверием и дружбой (разве вот Бальмонт, который честен, прям, детски доброжелателен и капризен – он самый мне симпатичный, да и то…).

Вы всё еще вспоминаете мне, что я назвал «магом» Валерия Брюсова, но ведь «магизм» я понимаю в широком смысле, и как чудодейственность силы, употребленной не во Славу Божию (как, напр<имер>, у Лермонтова), так и отблеск того отношения к действительности, которое родит магов в тесном смысле. А если бы Вы ближе узнали Брюсова, то Вы согласились бы, что он истинный маг в потенции – маг, как тип человека, стоящего ступенью ниже теурга, ибо теург – белый маг. Вот Блок, тот бóльший маг и уже почти в настоящем смысле, почти равный в своем магизме Лермонтову. Маг – это заклинатель, манипулирующий до зоны хаоса, перед ней, наконец в самом хаосе, а теург – это маг, уже увидевший просветы или ушедший по ту сторону хаоса, во всяком случае хотя бы созерцанием победивший хаос. Отсюда: плоскости магизма и теургизма суть совершенно разнствующие во славе плоскости, со своими ступенями, своей логикой, своим путем, своим величием и т. д. Лица-маски, столь обильно показывающиеся на улицах, в театрах и общественных местах за последнее время и принадлежащие почти всегда молодым людям и девицам, понимающим новое искусство, – эти маски – только магичны самой элементарной долей магизма, но уже… магизма. Следовательно: и они до некоторой степени маги. Конечно, Брюсов среди магов выдающийся, умный, знающий маг, к которому термин «пророк безвременной весны»[797] подходит, ибо над-временность очень характерна в Брюсове. Может быть, это у него только поза, но он великолепный в таком случае актер, когда в обществе «застывше» и «надвременно»[798] относится к окружающему. Кроме того, он донельзя гиератичен в манерах – опять-таки черта магическая…

Среди официальных выразителей магизма, с сознательным актерством ретуширующих себя перед обществом, пальма первенства принадлежит, конечно, Брюсову, который «играет роль» с чувством, с пафосом, исполняя свою миссию (миссию показного мага) перед целой Россией, и, конечно, заслуживает уважение и признание за это, ибо он же громоотвод – принимающий львиную долю грязи, оскорблений на себя, приучающий нашу, мужиковато удивляющуюся толпу не удивляться. Не знаю, понятно ли характеризую его, но для меня понятен и по-своему близок an sich[799] Брюсов. Вот почему в своем стихотворении я и постарался дать изображение идей и прототипа Брюсова…

Что касается лекций, которые мною еще не написаны (мне теперь ужасно трудно писать, да и все, что я пишу в настоящую минуту, так сомнительно и шатко для меня; испытания начались для меня решительно на всех пунктах и планах) – что касается лекций, – придам первой из них сериозную внешность, а второй богословскую, хотя под оболочкой сериозности спрячу магизм, а под оболочкой богословствования – теургизм. Лекцию хочу озаглавить так: «О великом перевале сознания» или просто: «О перевале сознания»[800]. Конечно, постараюсь не подражать дураку Кашперовичу, который был ужасно смешон, объявляя столь же известные и неинтересные, сколь и неубедительно формулированные истины.

Что как Вы нашли Алексея Сергеевича, какова его эпопея? Был у Вас мой товарищ Владимиров? Я жду их в половине августа к себе, но думаю, что оба меня обманут[801].

Я всё время напряженно следил за погодой, начиная с 8-го и кончая 20-тыми числами. 11 июля началось какое-то генеральное очистительное разряжение атмосферы грозы ужасающего характера, а потом, в дни торжеств[802], какое-то усмирение, после торжеств – то же, а 19-го какой-то… срыв… Читаю о чудесах, говорю вслух: «Слава Богу», а в душе – грусть, грусть… я ждал, быть может, большего (воскресения мертвых, катастрофы, а все сошло по-видимому благо-получно… чуть-чуть серединно…). Я не знаю, чего я ждал, но мне грустно.

Большое спасибо за указания тех границ, которых мне держаться относительно нижегородской публики, потому что сам я никогда не знаю границ и меры. И это вытекает из какого-то изнутри меня идущего побуждения, разбираясь в котором, вижу, что оно – особого рода хитрость: отсутствие чувства такта часто признак глупости: выгодно ли, чтобы меня считали не глупым, не лучше ли быть юродивым, Иванушкой дурачком и т. д., так что не есть ли «умственность» обуза совершенно лишняя. Ловя себя на этой идее – настроении, я почему-то краснею от стыда за себя… Но почему?.. Не уличаю ли я себя в чем-либо?.. Совершенно согласен с Вами – я преувеличил значение татарства, хотя оно у нас пустило глубоко корни; достаточно уж одного того, что множество дворянских родов ведет свое начало от выходцев из Орды… Вот хотя бы мы: при Ал<ексее> Михайловиче Бугаевы были стрелецкими сотниками (уж я не знаю кем, но служили в стрелецком войске, а раньше, кажется, татарского происхождения)[803].

Но довольно. Лучше я Вам напишу в следующий раз. А то какая-то беспричинная грустность парализует каждую мою мысль, не давая возможности писать ни о чем, кроме пустяков. Если я и пишу Вам, то только благодаря Вашему чересчур любезному приглашению писать даже с нервной утомленностью. Прощайте, дорогой Эмилий Карлович, я так часто думаю о Вас. Да хранит Вас Господь.

Остаюсь готовый к услугам и любящий

Борис Бугаев.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне[804]. Жду от Вас известий. Пишите о себе.

P. P. S. Так как Вам не понравилось прежде «ослепительный пурпур огня»[805], то я Вам посвятил восстановляющее огонь в золото стихотворение. Кроме того, позвольте мне посвятить Вам пять нижеследующих стихотворений, из которых одно Вы уже знаете[806]. Привожу для цельности и его.

Аргонавты
(Посвящается Э. К. Метнеру)

Пожаром склон неба объят…

И вот Аргонавты нам в рог от литаний

Трубят…

Внимайте, внимайте…

Довольно страданий!

Броню надевайте

Из солнечной ткани.

Зовет за собою

Старик аргонавт,

Взывает

Трубой

Золотою:

«За солнцем, за солнцем, свободу любя,

Умчимся в эфир

Голубой!..»

Старик аргонавт призывает на солнечный пир,

Трубя

В золотеющий мир.

Все небо в рубинах.

Шар солнца почил.

Все небо в рубинах

Над нами.

На горных вершинах

Наш Арго,

Наш Арго,

Готовясь лететь, золотыми крылами

Забил.

Земля отлетает…

Вино

Мировое

Пылает

Пожаром

Опять:

То огненным шаром

Руно

Золотое

Блистать

Выплывает,

Искрясь.

И блеском объятый,

Светило дневное,

Что факелом вновь зажжено,

Несясь,

Настигает

Наш Арго крылатый –

– Опять настигает

Свое золотое

Руно[807].

Старинный друг
(посвящается Э. К. Метнеру)
1

Старинный друг, к тебе я возвращался,

Весь поседев от вековых скитаний.

Ты шел ко мне. В твоей простертой длани

Пунцовый свет испуганно качался.

Ты говорил: «А если гном могильный

Из мрака лет нас разлучить вернется?»

А я в ответ: «Суровый и бессильный

Уснул навеки. Больше не проснется».

К тебе я вновь вернулся после битвы.

Ты нежно снял с меня мой шлем двурогий.

Ты пел слова божественной молитвы.

Ты вел меня торжественно в чертоги.

Надев одежды пышнозолотые,

Мы, старики, от счастья цепенели.

Вперив друг в друга очи голубые,

У очага за чашами сидели.

Холодный ветер раздувал мятежно

Пунцовый жар и шелковое пламя…

Спокойно грелись. Затрепался нежно

Одежды край, как золотое знамя.

Вдруг смотрим – лошади в уборе жалком

К чертогу тащат два железных гроба.

Воскресший гном кричит за катафалком:

«Уйдете вы в свои могилы оба…»

В очах сверкнул огонь смертельной муки.

Коротко было расставанье наше.

Мы осушили праздничные чаши.

Мы побрели в гроба сложивши руки.

2

Янтарный луч озолотил пещеры.

Я узнаю тебя, мой друг старинный!

Пусть между нами ряд столетий длинный,

В моей душе так много детской веры.

Из тьмы идешь, смеясь: «Опять свобода,

Опять весна и та же радость снится».

Суровый гном, весь в огненном у входа

В бессильной злобе на тебя косится.

Вот мы стоим, друг другу улыбаясь.

Мы смущены все тем же тихим зовом.

С тревожным визгом ласточки, купаясь,

В эфире тонут бледнобирюзовом.

О, этот крик из бездн, всегда родимый,

О друг, молчи, не говори со мною –

Я вспомнил вновь обет ненарушимый,

Волной омыт воздушноголубою.

Вскочил, ногой стуча о крышку гроба,

Кровавый карлик с мертвенным лицом:

«Все улетит, все пронесется сном…

Вернетесь вы в свои могилы оба!»…

И я очнулся. Старые мечтанья!

Бесцелен сон о пробужденье новом.

Бесцельно жду какого-то свиданья.

Касатки тонут в небе бирюзовом.

3

Над гробом стоя, то сковал бездонно.

Пещера той же пастью мне зияла.

К провальной бездне мчащийся исконно,

Поток столетий Вечность прогоняла.

Могильный гном, согнувшийся у входа,

Оцепенев, дремал в смертельной скуке.

«О где ты, где, старинная свобода!»

Я зарыдал, крича, ломая руки,

Порывом диким, трепетно-бескрылым,

С тупым отчаяньем безвинной жертвы.

И пронеслось шептаньем грустно-милым:

«Пройдут века, и ты восстанешь мертвый.

В гробах сквозь сон услышите вы оба

Сигнальный рог в лазури прогремевший.

Старинный друг придет к тебе из гроба,

Подняв на солнце лик запламеневший».

Текла лазурь. Поток столетий шаткий

В провалах темных Вечность прогоняла.

Дремавший гном уткнулся в покрывало.

Рвались по ветру огненные складки.

И я молчал, так радостно задетый

Крылами черных, шелковых касаток.

Горели славой меркнущие светы.

Горел щита червонного остаток.

4

Старела Вечность. Исполнялись сроки.

И тихо русла смерти иссякали.

Лазурные, бессмертные потоки

Железные гробницы омывали.

Воздушность мчалась тканью вечно-пьяной.

Иисус Христос безвременной свечою

Стоял один в своей одежде льняной,

Обшитой золотистою парчою.

Число столетий в безднах роковое

Бесследным вихрем в Вечность улетело.

Его лицо янтарно-восковое

В лазурноясном счастье онемело.

Две ласточки с любовным трепетаньем

Уселися к Спасителю на плечи.

И Он сказал: «Летите с щебетаньем

В страну гробов – весенние предтечи»…

На тверди распластался, плача слезно,

Пятном кровавым гном затрепетавший.

Христу вручил он смерти ключ железный,

Услышав рог в лазури прозвучавший.

5

Лежал в гробу, одетый в саван белый.

Гроб распахнулся, завизжала скоба.

Мне улыбался грустноонемелый,

Старинный друг, склонившийся у гроба.

Друг другу мы блаженно руки жали.

Мой друг молчал, бессмертьем осиянный.

Две ласточки нам в уши завизжали

И унеслись в эфир благоуханный.

Перекрестясь, отправились мы оба

Сквозь этот мир на праздник воскресенья.

И восставали мертвые из гроба

И раздавалось радостное пенье.

Сияло небо золотой парчою[808].

Воздушность мчалась тканью вечно-пьяной.

Иисус Христос безвременной свечою[809]

Стоял вдали в одежде снежно-льняной[810].

1903 г.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 19. Помета красным карандашом: «ХIХ». Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 200–201.

Ответ на п. 38.

40. Белый – Метнеру

9 августа 1903 г. Серебряный Колодезь

Серебряный Колодезь. 9-го авг<уста> 03 г.

Дорогой и многоуважаемый Эмилий Карлович,

На этот раз пишу Вам чисто деловое письмо. Обращаюсь к Вам вместо Алексея Сергеевича потому, что он вообще ходит под солнцем, но где именно в настоящую минуту, не знаю. Отправленное письмо к нему[811], а также и то, что адресовано в пространство, он, по всей вероятности, не получил, ибо упорно молчит, несмотря на обещание сообщить мне о Сарове из первых источников и неоднократные напоминания об этом[812].

Вот о чем собственно я пишу: мы с мамой собираемся ехать в Саров на богомолье, вероятно в конце сентября[813]. Вы, как нижегородец (??!!?) все-таки больше знаете, да и Алексей Сергеевич, быть может, говорил Вам что-либо: 1) Не слишком ли это поздно, 2) 60 верст от Арзамаса, которые мама так боится проехать без попутчиков, можно ли безопасно проехать? Есть ли там экипажи, линейки – вообще каково там сообщение. 3) Предполагаются ли богомольцы к осени?

Мама ужасно боится всего, и я по поручению ее задаю Вам все эти вопросы, зная, что Вы вряд ли знаете что-либо. Простите за некоторую назойливость этих вопросов… По всей вероятности, мы скоро увидимся. На возвратном пути мы остановимся в Нижнем на несколько дней. Лекции же я думаю прочесть в Нижнем после Москвы, т. е. в конце ноября и начале декабря[814]. Одну уж вчерне я написал. Она носит название: «О великом перевале в сознании». Посылаю Вам формулированное ее содержание: достаточно ли деловито оно составлено? Содержание таково: «Ступени познания. Рассудок. Ум. Разум. Критицизм разума. Теория познания. Кант. Шопенгауэр. Их отношение друг к другу. Символизм. Мудрость. Безумие. Декадентство.

Пессимизм. Связьэнергетизмас Шопенгауэром. Последователи Шопенгауэра: Гартман, Ницше. Теософия.

Характер философии Ницше. Три идеи ницшеанства. Различные зоны понимания Ницше. Трагизм. Теургизм. Теургическое христианство. Три религиозных русла (церковь, теософия, теургия)»[815].

Вторая лекции будет озаглавлена: «Новый Путь» (не журнал, конечно). До скорого разговора (на днях я еще напишу Вам, а теперь скопилось масса писем, на которые нужно отвечать).

Остаюсь любящий и глубокопреданный Б. Бугаев.

P. S. Мой нижайший привет и уважение Анне Михайловне[816].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 20. Помета красным карандашом: «XX».

41. Метнер – Белому

9–13 августа 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 9 августа 1903 г.

Мой дорогой, мой милый Борис Николаевич! Мне давно, очень давно хочется поболтать с Вами. Но дела и гости все отвлекали меня от этого. Прочел я вместе с братом жены (Андреем Михайловичем[817]) по его просьбе Мережковского. Скажу по этому поводу два замечания. 1) Странно, что даже такие Андреи Михайловичи начинают беситься или юродствовать: читают, захлебываясь, Новый Путь и ездят в Саров. Эдак искалечился (с точки зрения позитивизма) вьюноша в одну зиму. Даже не узнал его. 2) Мережковский никакого понятия о Христовом чувстве (в нашем смысле) не имеет. В этом я окончательно убедился. Кроме того, он смешивает Богочеловека (явление божественной революции) с человекобогом (явлением животно-человеческой эволюции); он нападает на сверхчеловека Ницше, между тем его Христос ничем ровно не отличается от сверхчеловека. Все более также вижу, как глубоко верно Вы возразили ему в письме, помещенном в первой кн<ижке> Нов<ого> Пути[818]. Далее: мне все более и более понятным становится то taedium litterarum[819], которое, несмотря на интерес и увлекательность, несмотря на мастерство и даже талантливость, остается в результате чтения большинства «новых»; человеку надоело быть человеком; от слишком человеческого он ищет исцеления не в чисто-вечно-человеческом, а в сверх-человеческом. А это нудно, подчас, даже у Ницше, а не только у Мережковского и друг<их>. По-моему, величайшее достоинство человека, это не позволить Серому спихнуть себя с позиции. Я в этом смысле написал нечто для Придн<епровского> Края[820] – Кстати: все мои статьи о религиозно-философских собраниях, несмотря на их безобидность, екатеринославский цензор не пропустил. Вообще писать в подцензурной газете можно только пошлости (в смысле содержания). Кроме того, я решительно не писатель, а пишу потому, что, как любил выражаться Казимир Клементьевич[821], голь на выдумки хитра. С одного жалованья – сыт не будешь. Вот почему, дорогой мой, никогда не берите в руки Придн<епровского> Края, чтобы как-нибудь случайно не прочесть чего-нибудь моего и не покачать печально головой… 10 августа. Я забыл сказать, что при вторичном чтении Мережковского[822] меня поразила еще больше его виртуозность, порою переходящая в магизм (не внутренний, а внешний). Ну а вот Никиш (иератические манеры!) – маг? Или только внешность мага? А вот эти строки из X тома Ницше, из его дивного очерка досократовской, т. е. трагической греческой философии какое имеют, по-Вашему, отношение к магии. Не маги ли трагические философы; маг ли Перикл? Сам Ницше? Но вот эти строки, кстати сказать, дающие образчик прозы неслыханной красоты. NB. Речь идет о философии Анаксагора; его все приводящий в движение и устраивающий Nous[823] – представляется Ницше художником (не магом?). Der allergrösste Anaxagoreer ist aber Perikles, der mächtigste und würdigste Mensch der Welt; und gerade über ihn legt Plato das Zeugniss ab, dass allein die Philosophie des Anaxagoras seinem Genie den erhabnen Flug gegeben habe. Wenn er als öffentlicher Redner vor seinem Volke stand, in der schönen Starrheit und Unbewegtheit eines marmornen Olympiers, und jetzt, ruhig, in seinen Mantel gehüllt, bei unverändertem Faltenwurfe, ohne jeden Wechsel des Gesichtsausdrucks, ohne Lächeln, mit dem gleichbleibenden starken Ton der Stimme, also ganz und gar undemosthenisch, aber eben perikleisch redete donnerte blitzte vernichtete und erlöste – dann war er die Abbreviatur des anaxagorischen Kosmos, das Bild des Nous, der sich das schönste und würdevollste Gehäuse gebaut hat, und gleichsam die sichtbare Menschwerdung der bauenden bewegenden ausscheidenden ordnenden überschauenden künstlerisch-undeterminirten Kraft des Geistes. Anaxagoras selbst hat gesagt, der Mensch sei schon deshalb das vernünftigste Wesen oder müsse schon darum den Nous in grösserer Fülle als alle anderen Wesen in sich beherbergen, weil er so bewunderungswürdige Organe wie die Hände habe; er schloss also darauf, dass jener Nous je nach der Grösse und Masse, in der er sich eines materiellen Körpers bemächtigt, sich immer die seinem Quantitätsgrade entsprechenden Werkzeuge aus dieser Materie baue, die schönsten und zweckmässigsten somit, wenn er in grösster Fülle erscheint. Und wie die wundersamste und zweckmässigste That des Nous jene kreisförmige Urbewegung sein musste, da damals der Geist noch ungetheilt in sich zusammen war, so erschien wohl die Wirkung der perikleischen Rede dem horchenden Anaxagoras oftmals als ein Gleichnissbild jener kreisförmigen Urbewegung; den auch hier spürte er zuerst einen mit furchtbarer Kraft, aber geordnet sich bewegenden Gedankenwirbel, der in concentrischen Kreisen die Nächsten und die Fernsten allmählich erfasste und fortriss und der, wenn er sein Ende erreichte, das gesammte Volk ordnend und scheidend umgestaltet hatte[824].

Перевод: Величайший анаксагореец – Перикл, самый мощный и достойный человек на свете; и как раз о нем свидетельствует Платон, что только философия Анаксагора дала его гению возвышенный взмах[825]. Когда он, как публичный оратор, стоял перед своим народом, в прекрасной оцепенелости и недвижности мраморного олимпийца и вот спокойно, облеченный в плащ, складки коего, не изменяясь, безо всякой смены в выражении лица, без улыбки, монотонно и с равной силой голоса, следовательно, отнюдь не демосфеновски, но именно перикловски изрекал, гремел, блистал, уничтожал и освобождал – тогда он был аббревиатурою анаксагорейского Космоса, образ Нуса, который построил себе самое прекрасное и полное достоинства здание, и как видимое вочеловечение строющей, движущей, выделяющей, образующей, обозревающей, художественно неограниченной силы духа. Анаксагор сам сказал, что человек оттого уже разумнейшее существо, именно потому должен служить Нусу кровом в большей степени, нежели все другие существа, что у него есть такие удивительные органы, как руки; он заключал, следовательно, к тому, что это Nous, смотря по объему и плотности, (того материального тела, которым он овладел) (или, можно понять и так (пожалуй – вернее)), с каковым он овладел данным материальным телом, – строит из этой материи орудия, отвечающие своему количеству, стало быть, наиболее прекрасные и целесообразные, если он является в величайшей полноте. И как изумительнейшием и наиболее целесообразным деянием Нуса должно было быть кругообразное перводвижение, потому что тогда дух был еще нераздельным в самом себе, то действие перикловой речи прислушивающемуся Анаксагору представлялось часто символом того кругообразного перводвижения; так как и здесь осязал он раньше всего круговорот мыслей (вихрь мыслей, мыслекружение), движущийся со страшной, но организованной силой, который захватывал и отрывал постепенно сначала ближайших, затем дальнейших в концентрических кругах (находящихся слушателей), и который (круговорот), когда достигал своего конца, то вместе с тем преобразовывал, строя и деля весь народ. – Не взыщите, дорогой Борис Николаевич, ни за труд, к которому я толкнул Вас, прочтения этой немецкой тирады, ни за «чешскогимназический» перевод ее на русс<кий> язык. Здесь сам Ницше, который умеет говорить, и «демосфеновский» – артистически заговорил магически-«перикловски». Когда будете читать лекции, вспомните образ говорящего Перикла. – Спасибо за объяснение «магизма» и «теургизма»; теперь я понимаю Ваше стихотворение о Брюсове, хотя и продолжаю считать его слабейшим в поэтическом отношении, которого по этой причине, а также и по крайней его эсотеричности не следовало бы печатать. Стихотворение Бальмонту – куда лучше и понятнее[826]. – Отвечаю на Ваше письмо. 1) «Теургизм» Колиных сочинений – формула для меня понятная. Прибавлю: Коля почти не пребывал в «магизме»; он как бы перескочил через него. NB. Недурно было бы, если бы Вы в печати называли Колю не «г. Метнер» а «г. Николай Метнер» или «Н. К. Метнер», а то ведь есть и Александр (скрипач)[827]. 2) Алексея Сергеевича я нашел все в том же состоянии[828]; хотя успокоенность его, а вместе с тем и большая толерантность по отношению к мирскому, пожалуй, сделала еще шаг вперед; он – на перепутьи и все-таки имеет вид человека, уже остановившего свой выбор. Ваш товарищ Владимиров, «странниками» которого я остался очень доволен[829], особенно их ножищами в лаптищах, – лично произвел на меня симпатичное впечатление. У нас он был всего два раза. Говорил мало. Рассуждал еще меньше. – 12-го августа. 3) Ваше настроение во время Саровских торжеств крайне характерно для Вас. Но не грустите: я глубоко убежден, что мартовские иды еще не прошли[830]. Серафим слишком крупен, чтобы «его» были только дни, а не месяцы и даже годы. Ведь народу-то все прибывает; «серединное», сиречь официальное, полицейское отступает. Кстати: возмутительно вела себя полиция в Сарове; палки и нагайки работали усердно, к великому огорчению преосв<ященного> Назария. Оттого и «благо-получие». 4) Ваш самоанализ великолепен и правдив… Краснейте чаще «от стыда» за свой «стыд умственности»; в Вас говорит пока человек новейшей, но не наиновейшей формации. Как первые христиане со всей силой оттолкнулись от берега язычества и потому очутились не в фарватере, а только у другого берега, так и «новые», отталкиваясь от берега сократизма, тоже не всегда соизмеряют свою силу. И чем у кого эта сила больше, тем более опасность для него впасть в юродство. 5) Что касается татарства, то я не отрицаю «глубоких корней», которые оно пустило в России, но я и не усматриваю в этом дурной стороны; или, вернее, убежден, что хорошие стороны этого обстоятельства превышают дурные. Я только не признаю ссылки на татар, как на нечто роковое, помешавшее России поспевать за Западом. В истории все – роковое, и потому нет ничего рокового. Каждый народ кует свою историю. Извинения – не допускаются. Если бы да кабы, да вот «среда заела», все это не оправдания; все это надо выбросить, как сор, в особенности «великому» народу; все это мешает, приводит к квиетизму, как раз там, где я не признаю уютного поджидания (как в нуменальной области), а неослабно-энергичное действование. 6) Поверьте, что «мое чересчур любезное предложение писать даже с нервной утомленностью» столь же эгоистично, сколь и альтруистично; этот «alter ego» – Вы, «старинный» друг мой; я не хочу, чтобы Вы слишком долго solo думали при теперешних Ваших переживаниях; это небезопасно для Вас. 7) С чего же Вы это выдумали, что я уступаю Вам «ослепительный пурпур огня», освещающий Вашу фотографическую карточку? Просто я не понял сначала этого стихотворения, потому и не восхитился им. А теперь я его Вам не отдам. За «Аргонавтов» и за «Старинного Друга» низко кланяюсь Вам. Как и следует быть, я не воспользовался первым пылом и не сел писать Вам ответ немедленно, по прочтении Вашего письма и посвященных мне стихотворений. И вот теперь уж не в силах показать Вам своего восторга. Скажу только, что «Аргонавты» объясняют уже до конца то стихотворение, которое я сначала не понял, и должны следовать за ним: получается чисто музыкальный эффект[831]. Но если эта пара стихотворений будит, влечет, в ней что-то боевое, а потому сомнительное (он настигает свое золотое руно… Конечно и настигнет, но все-таки это еще не облеклось в слово…) – то сюита «Старинный Друг» имеет в себе нечто несомненное; буквальное; читаешь и знаешь, что это так и будет; иначе быть не может. И даже не будет и не было, а вечность… Я бесконечно счастлив, что Вы посвятили мне те семь стихотворений[832], которые наиболее изо всех Ваших стихотворений остановили мое внимание не только как произведения искусства, но и как интуиции, и притом интуиции мне родственные, тихие, глубина которых меня не ужасает… Скажите, Ваш карла, гном[833], горбун зародился вполне самостоятельно или под влиянием Заратустры? И если последнее, то что у Вас до встречи с этим существом стояло на его месте? Как символизировался у Вас этот дух бездушного?

Читали пародию А. Измайлова в Бирж<евых> Вед<омостях> на стихи Бальмонта?

Я плавал по Нилу

Я видел Ирбит…

Верзилу Вавилу бревном придавило,

Вавила у виллы лежит.

Мне сладко блеск копий,

Блеск шлемов следить.

Слуга мой Прокофий про копи, про опий,

Про кофей любил говорить.

Вознес свою длань я

В небесную высь.

Немые желанья пойми, о, Маланья,

Не лань я, не вепрь и не рысь.

О, щель Термопилы!

О, Леда, о, рок!

В перила вперила свой взор Неонилла,

Мандрилла же рыла песок…[834]

Я положительно мечтаю о Вашем нашествии на Нижний. Мне страшно важно говорить с Вами. Писать – мало. У меня «защелкивается» что-то, совсем как у Алексея Сергеевича, когда я берусь за перо. 13 августа. Вы приезжайте с тем расчетом, чтобы как можно дольше погостить у меня. Анюта[835] шлет Вам поклон и просит передать, что очень рада будет видеть Вас в Нижнем. Пользуйтесь всяким упадком продуктивности, чтобы читать. Вы непременно должны еще много себя муштровать. Раз Вы не поступили на филологический факультет, то пройдите его дома. Занимайтесь нем<ецким> яз<ыком>: Ницше невероятно проигрывает в переводе.

Ах, неужели не разобьется светло-голубая скорлупа мирового яйца? Так восклицал Э. И. Стагнелиус (1793–1823), самый значительный шведский поэт, по-видимому, совсем не понятый Шерром[836]. Слышали ли Вы что-нибудь о нем? Это был мистический гностик. Две аргонавтические мысли Ницше (из 10 тома)[837]. 1) Das Kunstwerk reizt zur Geburt des Genius (Художественное произведение раздражает к рождению гения)[838]; 2) Es ist ein Quell aus dem Kunst und Religion fliesst (один источник, источающий Искусство и Религию) До свиданья. Крепко обнимаю Вас. Христос с Вами. Любящий Вас Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 20.

Ответ на п. 39.

42. Метнер – Белому

13 августа 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород. 13 августа 1903 года.

Дорогой мой Борис Николаевич! Только что я вернулся из почтамта, где сдал заказное письмо Вам, как получил Ваше письмо от 9-го августа. Спешу на него ответить немедленно. 1) Посылаю Вам экземпляр Путеводителя, составленного Андреем Павловичем Мельниковым[839]. 2) Сейчас не только не поздно, но даже скорее слишком рано ехать в Сарово: приток богомольцев, ослабевший было к концу торжеств, ныне усилился снова до размеров, еще небывалых; об этом я имею сведения из первоисточника, от преосв<ященного> Назария, у которого я на днях был… В сентябре можно ждать некоторой убыли, но не настолько, чтобы интерес, представляемый наличностью огромной религиозно настроенной толпы, пропал совсем; скорее эта убыль дает возможность с большею легкостью и удобством осмотреть все замечательные места и предметы обителей; говорю «обителей», т<ак> к<ак> большинство посещает все три монастыря, Саровский, Дивеевский и Похетаевский, где гениальный, (а не только чудотворный) образ Знамения Пр<е>с<вятой> Богородицы). – 3) Никакой опасности переезд на лошадях в монастыри не представляет. Цены, указанные Мельниковым, наверное к осени, падут. 4) Вам иного пути, как через Москву и Нижний, нет; Вы меня уведомите о дне Вашего приезда в Нижний; я Вам «приготовлю» к тому времени новейшие сведения. –

Я завидую Вашему паломничеству. Но мне вырваться – это целая катавасия[840]. Алексей Сергеевич, очевидно, застрял в монастыре где-то между Ярославлем и Сергиевской лаврой[841]. Так что с некоторою приблизительною точностью можно сказать, что он в пространстве и под такою-то долготой и широтой. Уезжая из Нижнего, Алекс<ей> Серг<еевич> так прямо и сказал мне, что легко может случиться, что он где-то между останется навсегда… Спасибо за присылку оглавления лекции. Вы спрашиваете, достаточно ли деловито оно составлено. Я нахожу: да. Рекомендую только разжевывать подольше термины и церковь брать в «», как суть, идею, а не как учреждение, как факт, и постоянно подчеркивать (для толпы и для цензуры это равно необходимо), чтó именно Вы разумеете под Церковью (традиция?), Теософия (умственность?), Теургия (творчество, творческое сознание, познание, соучастие?). Милый, дорогой Борис Николаевич, Вы себе представить не можете, как я обрадовался, получив известие, что мы скоро лично свидимся. Вы непременно остановитесь у нас. Анюта[842] настоятельно просит Вас об этом. Передайте мой искренний привет Вашей матушке… Крепко жму Вашу руку. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 21.

Ответ на п. 40.

43. Белый – Метнеру

20 августа 1903 г. Серебряный Колодезь

20-го августа 1903 года. Серебр<яный> Колодезь (здесь до 14-го сентября).

Дорогой Эмилий Карлович!

Океаны испарились, чтобы образовать эти комья виснущих в воздухе вод, которые кругом несутся, увлекая деревья. Сижу и пишу Вам на открытом воздухе. Бумага рвется из рук. Полынь испуганно машет полыни на соседней меже – всё большие такие, лапчатые метла. Простите меня за эти кляксы.

Осень. Все летит – проносится. Вон надутые щеки гигантской головы на небе – вот свистящее дуновение Осени. Она обдувает. Все улетает. Не улететь ли? Приготовляешься к полету, и опять не улетаешь…

У Вас «taedium litterarum» – о, как я понимаю, но не очень ругайте «новых». Ведь их идеал бежать от литературы, не они виноваты, если пока это еще не удается. Ведь они не о «литературном», а о жизни души. Если они и лепечут пока глупо – не их вина, поверьте. Конец литературе! Окончательный выход из нее близок. Пора думать о мистериях. «Пора, крайняя пора!» (Ницше)[843]. Однажды граф Толстой написал (где, не помню), что сочинения крестьянских мальчиков часто бывали гениальны[844]. Я понимаю, что хотел сказать Толстой, а он не совсем неправ. Если литература создает в конце концов целую атмосферу («ору», «нимб») вокруг себя, разве это не одна из величайших мерзостей. Ведь литература о другом. Ну что ж, погибнет литература, но ведь другое-то не погибнет. Не будут писать – будут говорить, сначала говорить, потом вместе собираться. А если и говорить не будут, будут слушать пролет ревущих потоков времени, как я вот сейчас слушаю ветер – и доволен, больше мне ничего не нужно!..

Ведь литература с ее законами, рамками – учреждение педагогическое, т. е. школа жизни живой. Если душа зазвучала – какое мне дело до литературы!.. Я прочитываю грубо-невежественные намеки, но звучащие знакомым, больше мне ничего не нужно. «Et tout le reste est littérature» (Верлен)[845]. «Новые» – разве это литература. Черт их знает, что они такое, но уж конечно не литература. И если они стараются быть литературными – это позор, это дает оружие против них. «Новая литература» – ничего не понимаю! Соединение слов, взаимно уничтожающих.

Вот я сейчас весь обложился книгами, чтобы ветер не изорвал бумагу. Я представляю в данный момент символ. Вся новая литература, если она что-нибудь означает, изображает человечество, у которого вечность вырывает бумагу, опрокидывает чернильницу. Конец. Осень. День безвременья – день осенний.

Ведь душа просится на свободу, в жизнь. До сих пор она была загнана в литературу. Теперь ей претит ее темница. Ей хочется свободы. Душа пробуждается – вернее, приближается к поверхности, объективируется. Весь мир должен стать в наших глазах только духом, только объективированной душой». «Mens sanа in corpore sano»[846] для нас, европейцев, парадокс. Если это и бывало, теперь невозможно: теперь «mens sana in corpore insano»[847], [848]. Тело совр<еменной> литературы прокажено. Но да будет так: не нужно телесного! L’âme… remonte pour ainsi dire à la surface de l’humanité et manifeste plus directement son existence et sa puissance. Cette exi et cette puissance se révèlent de mille manières inattendues et diverses… Les hommes sont plus près d’eux mêmes et près de leurs frères; ils se regardent et s’aimant plus gravement et plus intimement… A une époque très reculée de l’histore de l’Inde, l’âme doit s’être approchée de la surface de la vie… Aujourd’hui, il est clair qu’elle fait de grands efforts. Elle se manifeste partout d’une manière anormale, impérieuse et pressante… Elle doit se préparer à une lutte decisive, et nul ne peut prêvoir tout ce qui dépendra de la victoire ou de la fuite… Même par moments cela ressemble à un ultimatum… Il faut être prudent; ce n’est pas sans raison que notre âme s’agite (M. Maeterlinck)[849]. Если бы Гёте жил с нами, если бы видел смущенных, обступающих его, быть может он изменил бы свою квиэтическую тактику. Он, конечно, соблюдал эзотеризм. Но ведь теперь все перепуталось. Восходящие, с трудом восшедшие на горы оказываются как бы оставшимися на плоскости. Если масса и не идет к горам, часто горы расстилаются перед ними. Кто теперь эзотеричен, кто экзотеричен – право, не разберешь. А всё потому, что начало воплощения, т. е. выступление души наружу – объективация. Вот почему часто говоришь без разбора со всеми и с каждым. Чужая душа – потемки. Если Вас удивляют и несколько шокируют быстрые перерождения, то ведь эпоха сама такова. Против рожна не пойдешь[850]. «Ныне плачущие, как не плачущие… ибо проходит образ мира сего» (Павел, 1 к Кор<инфянам>)[851]. А что до Конца не более 100, 200 лет, в этом я уверен (а может быть, и скорее). Далее. Я недавно изме<нил> взгляд на способ действия. Мой девиз теперь: популяризание, пропаганда в толпе без совести; я не боюсь ни повторений, ни запошливания. Ибо не в выражении суть, а в выражаемом, а само это выражаемое, конечно, только намек. Создать в душе других иное, да для этого стоит миллион раз повторять самые азбучные истины. Теперь я уверен, что это не бесплодно. Скоро все сравняются душами. Великое нивелирование близко. Только тогда, когда многие станут понимать, зазвучат глаголы иные. Факт. Ведь вот безукоризненный Гёте и косноязычный Метерлинк! Боже мой, да конечно между ними нет сравнения. А ведь большинство, масса-то ближе к пониманию метерлинковской тишины, нежели глубин Фауста (я не об официальном признании, а о постижении). Что из этого следует? А вот что: Метерлинк более одухотворяет, будит, ведет, нежели сам гениальный олимпиец Гёте, который не желает снисходить в силу своей гениальности. Теперь: если значительное количество способно понять an sich тишину Метерлинка (не Бог весть какой глубины), то ведь для этой «толпы» наступает своего рода духовное перерождение. Толпа начинает слушать – слышать! Погодите: толпа и Гёте поймет в его глубине, но не для того, чтобы поклониться вовеки, а чтобы, взяв у Гёте, идти, куда ей суждено… Я не умею выразить свою мысль. Она выходит на бумаге проще, примитивнее, нежели мне бы хотелось. Я передаю не теми понятиями . Боюсь, Вы меня не поймете. Метерлинк погиб. Заплыл жиром. Стал писать пошлости. Но что ж из этого? Он пошел на удобрение – на удобрение Метерлинковщины. И посмотрите – какие пышные всходы ее! Сегодня стал не нужен Метерлинк, вчера Бодлер, завтра Мережковский (в теургическом смысле), но дело делается, движение создается, «виʹдения» их нынче открываются, а завтра и перестанут казаться виʹдениями, как не кажутся нам прозрениями система, наприм<ер>, Гераклита, но все это вскроет новые видения – такие видения! Такие большие! Метерлинк погиб для дела: но вот его песенка:

Et s’il revenait un jour

Que faut-il lui dire?

– Dites-lui qu’on l’attendit

Jusqu’à s’en mourir…

Et s’il m’interroge encore

Sans me reconnaître?

– Parlez-lui comme une sœur,

Il souffre peut-être…

Et s’il demande où vous êtes

Que faut-il répondre?

– Donnez-lui mon anneau d’or

Sans rien lui répondre…

Et s’il veut savoir pourquoi

La salle est déserte?

– Montrez-lui la lampe éteinte

Et la porte ouverte…

Et s’il m’interroge alors

Sur la dernière heure?

– Dites-lui que j’ai souri

De peur qu’il ne pleure…[852]

Разве она не бессмертна? Такое внешнее изображение интимно-заветного! Он не аристократ: не постыдился отпрепарировать интимное и поднести вплотную на блюде толпе. Несколько таких песенок открывают глаза мало-мальски не идиотам. Вот какой хороший педагог Метерлинк! Но он скромно ретировался, не претендуя на «бессмертие». Но «его», хотя он и не бессмертен, «его» виденье будет жить всегда.

Кто говорит не так? Тот говорит не так, кто распространяет мнение о «новом искусстве», будто оно аристократично. Оно – демократично. «Новые» не должны драпироваться в величественные тоги, не должны казаться и маститыми: это всё «неказистые из себя», скромные, но благородные педагоги. Их произведения только пособие к самообразованию. Их положение самое неблагодарное, ибо им суждены две фазы, одинаково непривлекательные. 1) Хохот, глумление, пока их не понимают (педагогические приемы их наглядны и преувеличенны, они всегда обо всем стараются перекричать, но ведь детям так полезнее всего). 2) Презрение за наглядность ожидает их тогда, когда дети, заимствуя их виденья, позабудут учителей, вообразив, что превзошли их (но ведь заветная мечта скромных тружеников и заключается в любви к детям). Конечно, я вижу все недостатки так называемых «новых», но у меня не хватает духу осуждать этих благородных (и никогда никем не понятых до конца) тружеников души. А разве нижеследующее не замечательно по своей педагогике (не эстетизму):

Un soir

Et des bouches d’argent et des regards de pierre

Taisent immensément le glacial mystère

De ce minuit, dallé d’ennui.

En des cirques d’éther et d’or, seules et seules,

Les constellations tournent comme les meules

De ce minuit, dallé d’ennui.

Sait-on jamais quels imminents sépulcres sombres,

Scellés de fer, vont éclater, parmi les ombres

De ce minuit, dallé d’ennui?

Quels pas sonnant la mort et quelles cohortes

Viendront casser l’éternité des heures mortes

De ce minuit, dallé d’ennui?

Emile Verhaeren[853].

Дорогой Эмилий Карлович, «нечто» я слышал о Стагнелиусе, но не обратил внимания. Осталось, впрочем, о нем мнение (может, и ложное), что он был из фосфористов[854]. В свою очередь спрашиваю: знаете ли Вы Тегнера. Вот удивительный поэт: я знаком с его «Фритиофом»[855]. Это нечто поразительное по северной сумрачности и оригинальное по размерам. Многое там есть галленовского. Перевод, к удивлению, великолепен (академика Грота)[856]. Вообще в шведской литературе много интересного и вместе незнакомого (или малознакомого) нам. Нравится Вам И. Шерр? Ужасно неполно!

Дорогой Эмилий Карлович, теперь я окончательно решил свое дальнейшее: год отдыхаю, пытаюсь что-нибудь заработать (хотя бы лекциями), а на следующий год опять поступаю на фил<ологический> факул<ьтет>. Так хочет непременно мама, и это не идет вразрез с моим желанием. Очень благодарен за путеводитель. В Нижнем буду в двадцатых числах сентября 24, 23, 22, 25, вот так. Да хранит Вас Господь!

Любящий Вас Борис Бугаев.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне[857].

Спасибо за удивительную выдержку. Ну конечно, это «потенциалы» настоящей, чистой, незамутненной магии, на какую неспособен Мережковский (этот «ну право же» карлик, карабкающийся по великанам). Знаете что: он просто недалек при всей своей удивительной талантливости. Он гораздо глупее, чем пишет. В Христе не понимает ничего. В Церкви – очень мало. «Новый Путь» бессодержательная (за искл<ючением> Мер<ежковского>, Розан<ова>, Минск<ого> и Религ<иозных> собр<аний>[858]) оперетка, гораздо более скучная, нежели «Мир Божий»[859] и т. д.

Посылаю стихи.

Старушка

Задумчивый вид:

Сквозь ветви сирени

Сухая известка блестит

Запущенных барских строений.

Всё те же стоят у ворот

Чугунные тумбы.

И нынешний год

Всё так же разбитые клумбы.

На старом балкончике хмель

Качается сонный,

Да шмель

Жужжит у колонны.

В покоях везде тишина.

На кресле протертом из ситца

Старушка глядит из окна.

Ей молодость снится.

Все помнит себя молодой –

Как цветиком ясным, лилейным

Гуляла весной

Вся в белом, в кисейном.

Он шел позади,

Шепча комплименты.

Пылали в груди

Ее сантименты.

Садилась, стыдясь,

Она вон за те клавикорды.

Ей в очи смеясь,

Глядел он счастливый и гордый.

Зарей потянуло в окно.

Вздохнула старушка:

«Все это уж было давно»…

Кукушка,

Хрипя,

Кричала.

А время, грустя,

Над домом бежало, бежало.

И вьющийся хмель

Качался, как сонный…

И бархатный шмель

Жужжал у колонны[860].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 21. Помета красным карандашом: «XXI».

Ответ на п. 41 и 42.

44. Белый – Метнеру

1 сентября 1903 г. Серебряный Колодезь
Дорогой Эмилий Карлович,

Припоминаю, сколько вздору я Вам написал так недавно[861]. Вернее, не вздору, а с «бухты-барахты», как говорят иные. Я и теперь не отказываюсь от своих слов о назначении искусства «декадентов» и т. д., но безусловно не верю во всеобщность «нового искусства», в способность его привести к религиозно-пророческой концепции мира. Конечно, оно образует в «демосе демос», и только. И теперь столько общественных сфер сосуществует параллельно. Кто желает перейти из одной общественной сферы в другую, тому нужен руководитель. Т<ак> н<азываемое> декадентское искусство научится руководить известною накипью разных общественных сфер, но никогда не упразднит их. Параллельность существования, думается мне, не будет еще скоро нарушена. Пути отдельных личностей будут пересекать эти параллели, и только. Тень всеобщности его в том, что в противоположность многим организациям, образующимся путем деления материнской сферы на две дочерних, сфера декадентов образуется из накипи всех сфер (анархисты (прежде всего и всегда), эстеты, скептики, социал-демократы, расширившиеся до neс plus ultra[862], всевозможные фракции мистицизма). Эта постоянно пребывающая накипь, столь же быстро приливающая, сколь быстро и тающая, как пена, придает так называемому декадентству его упорную настойчивость, сделает его хроническим заболеванием известной части всех слоев общества (в том его законная санкция). Это будет лестницей ко всевозможным направлениям, одним из центральных узлов не в смысле всеобщности, а в смысле передаточной станции. Либерал желает стать консерватором, например. Как затушевать этот переход? Декадентством. Где нынешние декаденты? Их нет. Брюсов – рационалист, софист и спирит (очень важно понимать), Бальмонт – манихей, теософ, революционер с задатками маститости à la Веселовский[863] и т. д. В состав скорпионов[864] входят форменные анархисты, между прочим. «Мир Искусства» – заигрывает с философией, «Новый Путь» – с либералами. В результате декадентствоцементирует, проводит, облегчает средства сообщения между различными общественными сферами. Это еще пока конгломерат, которому следует сделаться единством – трансцендентальная идея в кантовском смысле, которой следует стать трансценд<ентным> идеалом. Но когда такое внутреннее единство настанет, исчезнет декадентство, не устранив старые сферы, а проведя черту между ними и еще новой, т. е. параллельность не исчезнет, конечно, «Декадентство» – ни положительно, ни отрицательно. Оно – безразлично. Это – факт. Оно не определяет, определяясь в свою очередь целями, к которым прикладывается; оно нейтрализирует, уничтожая ± и =. Оно – расшатанность (как и в смысле гибкости, так и в смысле беспринципности). Оно – двусмысленная, пассивная женская природа, внимающая добру и злу с одинаковым любопытством. Ни больше, но и не меньше. Оно – женщина, самая обыкновенная, феноменальная. Но с некоторой поры я благосклонно отношусь к эмансипации женщин, а посему ничего не имею против декадентства.

Закончил на днях свою вторую лекцию. Вот оглавление ее: «Любовь. Разнообразные формы любви. Вечная любовь. Мировая душа. Любовь во Христе. Конец мира. Окончательность. Молитва. Восторг. Богосыновство»…

Я набросил на лекцию не покров, а тончайший вуаль философии. Позволяю себе тот заведомый облик в силу того, что лекцию читать мне нужно, чтобы иметь собственный заработок, а публика ведь состоит на 7⁄9 из олухов. Но я сам хохочу над философским оттенком своей лекции. Так смешон ее философский raison d’être[865], когда сам видишь перескоки, перелеты, перепархиванья (зовите, как хотите) мысли с точки зрения чистого разума. И ведь вполне, вполне сознательно. Но что хотите: символический raison d’être не примет публика, так что во что бы то ни стало следует набросить некоторое подобие философии (как это ни беззастенчиво) к тому, что всегда и везде не предмет философского исследования.

Дорогой Эмилий Карлович, надеюсь, мы скоро увидимся (в этом месяце), а посему я не стану подробно писать (так неудобно переписываться там, где только речь имеет силу). Все же жду письма от Вас. До 14-го мой адрес прежний, а с 14-го московский. Пока при всем желании не могу определенно сообщить Вам о дне нашего проезда; мы сначала проедем в Саров и лишь на возвратном пути остановимся в Нижнем, да и то весьма не надолго[866]. Очень тронут Вашим любезным предложением остановиться у Вас; позвольте Вам выразить мою искреннюю благодарность, но вряд ли удастся воспользоваться Вашим гостеприимством, потому что мама недолго пробудет в Нижнем и мне придется ее сопровождать в Москву.

Остаюсь уважающий и любящий Вас

Борис Бугаев.

1 сентября 03 года. Сер<ебряный> Кол<одезь>.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне[867].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 22. Помета красным карандашом: «XXII».

45. Метнер – Белому

31 августа – 10 сентября 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 31 августа 1903 г.

Дорогой Борис Николаевич! Беру почтовый лист, так как не могу писать теперь много. Я занят и не совсем здоров. 26–30<-го> происходило что-то ужасное в атмосфере. Не желая это «мистифицировать», я счел свою болезнь (лежал в постели) (жар, общую слабость, неясность сознания, ощущение какой-то отравленности организма) чисто феноменальной. Но вот получаю письмо от Петровского[868]. Он тоже в это время был болен так же, как я… 10 сентября. Видно, не судьба мне писать Вам. Опять оторвался. Гостил Корещенко, который приезжал с Шаляпиным давать концерт[869]. Писал в Приднепровский Край (нужны деньги)[870]. Зачитался… и прямо с ужасом заметил, что прошло десять дней. Раньше всего я должен Вам сказать, что влюблен в Вашу «Старушку». Жаль, что нет Чайковского. Он написал бы к ней и к песеннику о былом аналогичную музыку. Письмо Ваше от 20 августа и от 1 сентября получил. После<д>нее вносит некоторые поправки в первое, несколько смутившее меня. Но поверьте, дорогой Борис Николаевич, что, во-первых, я очень радуюсь, когда меня так смущают, как это делаете Вы, а, во-вторых, если я не отвечал, то, конечно, не потому, что был смущен: это обстоятельство, наоборот, есть побудитель к быстрейшему ответу. Итак, будьте со мною бесстрашно-откровенны (и, кстати, оставьте легенду о моей мнительности). – Благодарю Вас за интереснейшие французские цитаты. Я – круглый невежда во французской литературе. Я не знаю ее, потому что в общем терпеть не могу ни языка, ни культуры французов. Впрочем, может быть, кое-что я и полюбил бы, если бы больше знал. Да не хочется как-то бродить в стране, которая антипатична, отыскивая в ней симпатичные грани… Люблю Стендаля, Мериме, Бизе, Рамо, Метерлинка (я не считаю Наполеона: это такой же француз, как и мы с Вами)… Шерр – не только не полон, но и крайне поверхностен. Это либерал (очень честный и серьезный) середины XIX века. Впрочем, едва ли сильная оригинальность и вдохновенный мыслитель сможет написать Всеобщую историю[871]. За это всегда будут браться средние прилежные и способные, но безличные люди…

В Вас очень много русско-студенческого. Этот элемент (который показан в Бесах Достоевского) в Вас живет неискоренимо, но в наиболее высокой прекрасной аристократической форме… Тут и заговор (но не коммуна, а Арго), тут демократизм (но не равенство всех перед законом, а «великое нивелирование») и т. д. и т. д. Вы понимаете сами, о чем я говорю. Что касается Гёте, то Вы все еще мало знаете его, если повторяете «олимпиец». Он таковым был для многих современников, так же как и Ницше, ибо был unzeitgemaess[872]. Для нас он – не олимпиец. Вы боитесь, что я Вас не пойму, т<ак> к<ак> «на бумаге мысль выходит примитивнее». Нет, я Вас вполне понимаю. Потому и не нахожу ничего Вам возразить против того главного, от чего Вы не отказываетесь и в последнем письме от 1 сентября. Я не согласен лишь с деталями. Напр<имер>, «Метерлинк пошел на удобрение». Быть может, и вся эллинская культура тоже только хороший навоз?? Навоз для всхода («пышного всхода») целой массы проникающих во все глубины нивелированных душ, имевших завидное счастье родиться незадолго (за 100–200 лет?) до конца мира. Я понимаю, что Вы неудачно выразились (я надеюсь, по крайней мере, на формальную только ошибочность Вашего выражения), но я всегда буду придираться к Вам, т<ак> к<ак> Вы обязаны не быть неряшливыми (noblesse oblige)[873] и, притом, не только вследствие огромности своего дарования, но и вследствие желания Вашего отныне говорить с толпой, быть эксотеричным.

Очень рад, что Вы все-таки поступите на филологический факультет. Нельзя ходить голым по улицам, а Вы из презрения оных, нападая на литературу, как на таковую. Пока человек на земле или, вернее, на Арбате, в зале Благ<ородного> Собрания или универс<итетской> аудит<ории>, он одинаково должен быть в штанах и должен быть литературен. Розанов (лет десять тому назад, когда был еще консервативно глуп) сказал в Русском Обозрении о декадентах: «Умер человек, остались одни панталоны»[874]. Я бы сказал наоборот: человек остался без панталон. Конечно, глупо и недостойно человека любить свои панталоны больше, нежели ближнего. Но отсюда еще не следует, что перед лицом этого ближнего надо их снять. В костюме Адама можно ходить только в пустыне, перед Богом. А смешивать два этих ремесла и т. д. Итак, мое taedium litterarum[875] вовсе не признак, что пора сбросить литературу; а признак, что надо сделать новые выкройки штанов, более отвечающих изменившейся мускулатуре ног. –

Вы пишете о Брюсове: «рационалист, софист, спирит». Наконец-то! Ведь я же это и говорил. Спиритизм еще не поэзия и легко сочетается и с софизмом и с рационализмом… Я не вижу в Брюсове поэтического дарования. Мне гораздо больше нравятся его критические и политические статьи. Это александриец среди декадентов… О заигрывании Нового Пути с либералами – очень важно. Вообще декадентство, как метод – охарактеризовано Вами великолепно. Вы должны сказать об этом в лекции. С какой такой «некоторой поры» Вы относитесь благосклонно к эмансипации женщин? Неужели вплоть до политических прав? До священства? Вы – эгоист. Теперь Вам надо читать лекции, и вот Вы стоите за устную речь, за популяризацию, след<овательно>, за экзотеризм. (Я шучу: не сердитесь). До свиданья, дорогой Борис Николаевич! До скорого свиданья! Вы все-таки уведомите меня, в какой день Вы приедете в Нижний, т<ак> к<ак> я надеюсь, Вы и Ваша мама удостоите нас посещением… Сейчас получил письмо от Коли. Он едет с мамой в Берлин. Приглашен на открытие памятника Вагнеру…[876] До скорого свиданья. Крепко жму Вашу руку. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 22.

Ответ на п. 43 и 44.

46. Белый – Метнеру

4 октября 1903 г. Москва
Дорогой Эмилий Карлович,

бесконечно виноват перед Вами. Не отвечал столько времени. Дело в том, что Москва совсем закружила меня. Не было время даже письма написать. Теперь у меня большое дело: составляю каталог для книг из библиотеки отца Университету[877]. Ежедневно утром у меня отнимают часа по четыре. Потом с пустой головой, ни на что не пригодной, отправляюсь ходить по знакомым, так как ни на что иное не способен. И так день за днем.

Вы видите по тону моего письма, насколько опустошен я духом. Вы простите меня за этот тон? Настоящий «Я» ушел куда-то далеко, за миллионы верст. И словом не вызовешь «Его» из «бессмертных далей». А то, что осталось, составляет каталог, ходит по знакомым, пишет Вам эти опустошенные строки и не умеет больше быть центральным. «Я» доволен. Лекций читать не буду. Мне запретил это эпископ Антоний (тот, что исцелял в Сарове)[878]. Может быть, он прав, может быть, нет – но раз я его спросил совета, я должен повиноваться, хотя мне это и не выгодно экономически: я лишился благодаря этому главного экон<омического> источника, на который рассчитывал. Но это к лучшему: не послушался бы я его, если б он не выказал себя «бездонно-глубоким» по отношению ко мне и к А. С. Петр<овскому>. Увы, нам не придется увидеться, Эмилий Карлович, в этом году. А я так рассчитывал поговорить с Вами по существу. Странное дело: теперь я начинаю узнавать свою сущность: она заключается в том, что я в последний момент изменяю раз задуманному плану. Вспоминаю тысячи мелочей и не мелочей, где я был таковым.

Дорогой Эм<илий> Карлович, напишите мне что-нибудь… Как поживаете?.. Был у Ник<олая> Карл<овича>, слышал 3-ью часть его сонаты[879]. Удивительна!..

Простите – в моей опустошенной голове нет ни одной мысли, ни одного чувства…

Так холодно, холодно…

Любящий и уважающий Вас Борис Бугаев.

1903 г. 4 октября.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне[880].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 23. Помета красным карандашом: «XXIII».

47. Метнер – Белому

15 октября 1903 г. Нижний Новгород
Дорогой Борис Николаевич!

Ваша статья О Теургии – (Вы легко можете себе представить это!) – должна была произвести на меня сильное впечатление.

«Родившаяся от восприятий нервной системой новых вибраций», она написана с лихорадочной живостью, и в ней, если и не «совершенно» (это пока немыслимо), то все же довольно отчетливо «кристаллизованы новые мысли» и притом мысли захватывающие, способные «заразить» целые группы лиц и в особенности чутких художников всех специальностей[881].

Нет сомнения, что за этой Вашей первой попыткой заговорить о теургии последует как с Вашей стороны, так и со стороны Ваших единомышленников целый ряд новых опытов, направленных к дальнейшему развитию и формированию высказанных Вами идей. Отделенный от Вас огромным пространством, я лишен возможности в устной беседе изложить Вам свой взгляд на эти идеи; я особенно сожалею об этом на сей раз потому, что за всю нашу довольно деятельную переписку еще не возникало ни разу контроверз столь серьезных и сложных, требующих различных демонстраций, многочисленных ссылок и притом имеющих безусловно-объективное значение. Диспутировать на страницах повременных изданий я не хотел бы потому уже, что не допустил бы в такого рода своем писании ни малейших изменений, сокращений, а тем более приспособлений к тенденции даже какого-нибудь из ненаправленских органов печати вроде того же Нового Пути. Прибегаю поэтому к частному письму; Вы можете использовать его как Вам заблагорассудится, а для того, чтобы это оказалось не слишком затруднительным, я постараюсь не злоупотреблять «идиомом», образовавшимся путем наших устных и письменных бесед и понятным только представителям «умственных цветников», окончательно «испорченным» симфониями Андрея Белого.

Вы находите, что чудодейственность некоторых исключительных художественных мест, встречающихся у светских писателей, например у Достоевского, Гоголя, Гёте, объясняется наличностью не только молитвенного обращения к Богу, не только ясного видения, но и «способности ясного, т. е. лучезарного религиозного делания», т. е. того, что заключается в выдвинутом Вами понятии теургии[882].

Я не знаю, почему Вы сочли необходимым ближе определить поименованных писателей эпитетом «светских»?.. Я хочу, придравшись к этому прилагательному, обозначить свою позицию и подойти к некоторым моментам Вашей статьи, взятым sub specie sanctitatis[883], отправляясь не от святости, а от светскости, как истый profanus; а потому… очень возможно, что буду ссылаться на новозаветные книги.

Чудодейственность повседневных слов в необычайных (а иногда даже и – внешне – в обычных) сочетаниях проистекает у «светских» писателей не только от восхи́щенности теургическим восторгом. Так последний налицо у Гёте в его Alles Vergängliche ist nur ein Gleichniss[884] etc., но в Ich gieng im Felde etc. (Im Vorübergehen или Gefunden)[885], но в этих вот строках, обращенных к Фредерике Брион.

Wo bist du itzt, mein unvergässlich Mädchen,

Wo singst du itzt?

Wo lacht die Flur, wo triumphiert das Städtchen,

Das dich besitzt? etc.[886]

Как раз те самые художники, которые «приняв тон пророков», истерически, подобно Достоевскому, «пробивались к пророческому достоинству», были бессознательно менее (или вовсе не) теургичны, ибо менее чисты, менее призваны к тому, нежели иные, сознательно стоявшие очень далеко от теургии уже окончательно «светские» художники даже из тех, что «утешают нас пустотою»[887]. Вот именно тогда-то искусство и срывается, когда оно суррогат теургии, когда оно мнит себя детищем теургии, его порождением (или вырождением), а не родным братом ее от общего родителя «Гуманитета», если, конечно, понимать это слово в самом широком и глубоком смысле, в смысле всеобъемлюще проявленной чистой человечности. И как нежелательно обратное сведение всей флоры к одному растению (хотя бы и животворящему древу), всей фауны – к одному животному виду (хотя бы голубю, воплотившему дух святой), всех племен и народов – к одной расе (хотя бы сверхчеловеков), так нежелательно для чтущего красоту мироздания и поглощение теургией других творческих тенденций.

В тесной связи с вопросом о теургии и о пророческом даре находится, по-моему, следующий вопрос, которым задавался в свое время Гёте[888].

Именно: чтó значит говорить языками (γλῶσσαις λαλεῖν)?

1. При наступлении дня Пятидесятницы все они были единодушно вместе.

2. И внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились.

3. И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них.

4. И исполнились все Духа Святаго и начали говорить на иных (?) языках, как Дух давал им провещавать. (Деяния Апостолов, гл. II)[889].

Исполнившись духа на языке духа возвещать тайны духа…

Обетованный дух наполняет собравшихся учеников силою своей мудрости…

Божественнейшее ощущение течет из души в органы речи, и, пламенея, она возвещает великие дела Божии на новом языке ἑτέραις γλῶσσαις; это и был язык духа, καϑὼς τò πνεῦμα ’εδίδoυ αύτοίς ἀποφϑέγγεσϑαί[890].

По мнению Гёте, это был тот простой общий язык, найти который напрасно бы тщился иной великий ум. В границах человеческого и в помине не осталось ничего от этого языка, но у апостолов он звучит в полном своем великолепии!

Парфяне, мидяне и эламиты ужасаются; каждый думает, что слышит свой язык, так как он понимает дивных мужей; он слышит, что проповедуют великие дела Божии, и не знает, что происходит с ним.

Но не у всех были открыты уши, чтобы слышать. Только восприимчивые души (ἄνδρες εύλαβεῖς) принимали участие в этом блаженстве. Дурные люди, холодные сердца глумились и говорили: они напились сладкого вина!

Впоследствии, если дух охватывал чью-либо душу, то первое необходимейшее движение столь удостоенного сердца было выдыхнуть всю полноту. Оно через край переполнялось духом, который так прост, как свет, и так же всеобщ, и только после, когда волны отбушевали, заструился из этого моря нежный учительный ручей (προφητεύειν) для пробуждения и изменения людей.

Но, как со всяким источником, если он от своего чистого начала течет в сторону, чрез всевозможные проходы, смешивается с земными частицами и, хотя сохраняет свою самостоятельную внутреннюю чистоту, но глазу кажется помутневшим, в конце же концов затеривается в болоте; так произошло и с этим языком духа.

Уже во времена Павла этим даром в христианской общине злоупотребляли.

Полнота святейшего глубочайшего ощущения напрягала на мгновение человека до сверхземного существа; он говорил языком духов и из глубин божества текла пламенная речь о жизни и свете.

На высоте такого ощущения не в состоянии удержаться ни один смертный. И все-таки воспоминание об этом блаженнейшем мгновении должно было у апостолов трепетно жить всю жизнь.

Кто не чувствует в своей груди, что он стал бы непрестанно стремиться снова к тому мгновению? Так они и поступали. Они замыкались сами в себе, запруживали чистую реку жизненного учения, чтобы при помощи плотины довести воды до их первоначальной высоты, витали своим собственным духом над мраком и шевелили глубину. Напрасно!

Взвинченная подобным образом сила не могла вымучить ничего иного кроме темных предчувствий; они выкрикивали (λαλεῖν), их никто не понимал, и они портили таким образом лучшее время собраний.

Против этого работал Павел со всею своею серьезною строгостью в четырнадцатой главе первого послания к коринфянам…

«Кто подобно вам говорит языком духа, тот говорит не человеку, а Богу; потому что никто не понимает его, он тайны говорит духом. Ибо когда я молюсь глубокодуховным языком, то хотя дух мой и молится, но ум мой остается без плода. Итак подобная духовная речь есть только знамение (σημεῖον), производящее впечатление на неверующих, возбуждающее их внимание, но не назидающее их, а тем более – отнюдь не поучение для общества верующих»; вот что хотел сказать, по мнению Гёте, апостол Павел в 14-ой главе первого послания к Коринфянам.

Что Гёте правильно толкует выражение: γλώσσαις λαλεῖν, под которым традиционно и позитивистично понимают речь на чужом языке, по моему мнению, не может быть сомнения у того, кто вспомнит о различении апостолом Павлом πνεύμα (духа) и νούς (ума) и затем вникнет в следующие стихи вышеупомянутой четырнадцатой главы первого послания к Коринфянам[891]:

5. Желаю, чтобы вы все говорили языками; но лучше, чтобы вы пророчествовали, ибо пророчествующие превосходнее того, кто говорит языками, разве он притом будет и изъяснять, чтобы церковь получила назидание.

6. Теперь, если я приду к вам, братия, и стану говорить на <незнакомых>языках, то какую принесу вам пользу, когда не изъяснюсь вам или откровением, или познанием, или пророчеством, или учением?

7. И бездушные вещи, издающие звук, свирель или гусли, если не производят раздельных тонов, как распознать то, чтó играют на свирели или на гуслях?

8. И если труба будет издавать неопределенный звук, кто станет готовиться к сражению?

9. Так, если и вы языком произносите невразумительные слова, то как узнают, чтó вы говорите? Вы будете говорить на ветер.

10. Сколько, например, различных слов в мире, и ни одного из них нет без значения.

11. Но если я не разумею значения слов, то я для говорящего чужестранец, и говорящий для меня чужестранец.

12. Так и вы, ревнуя о дарах духовных, старайтесь обогатиться ими к назиданию церкви.

13. А потом<у> говорящий на <незнакомом>языке, молись о даре истолкования.

14. Ибо когда я молюсь на <незнакомом>языке, то хотя дух мой и молится, но ум мой остается без плода.

15. Чтó же делать? Стану молиться духом, стану молиться и умом; буду петь духом, буду петь и умом.

16. Ибо, если Ты будешь благословлять духом, то стоящий на месте простолюдина кáк скажет: «аминь» при твоем благодарении? Ибо он не понимает, чтó ты говоришь.

17. Ты хорошо благодаришь, но другой не назидается.

18. Благодарю Бога моего: я более всех <вас> говорю языками.

19. Но в церкви хочу лучше пять слов сказать умом моим, чтоб и других наставить, нежели тьму слов на <незнакомом>языке.

23. Если вся церковь сойдется вместе, и все станут говорить <незнакомыми>языками и войдут к вам незнающие или неверующие, – то не скажут ли, что вы беснуетесь?

24. Но когда все пророчествуют, и войдет кто неверующий или незнающий, то он всеми обличается, всеми судится.

25. И таким образом тайна сердца его обнаруживается и он падет ниц, поклонится Богу и скажет: истинно с вами Бог.

26. Итак, что же, братия? Когда вы сходитесь, и у каждого из вас есть псалом, есть поучение, есть язык, есть откровение, есть истолкование. Все сие да будет к назиданию[892].

Итак, язык духа, язык, которым говорили апостолы, когда сошел на них св<ятой> Дух, есть средство общения, способ передачи, не встречающий на пути своем никаких ни полупроницаемых, ни вовсе непроницаемых средостений, ни в виде национальной ограниченности (незнание языков), ни в виде ограниченности индивидуальной (неразвитость, слабоумие).

Этот язык духа, язык, отвечающий тому, чтó Кант называл Ding an sich[893], слишком ясный и точный, для того, чтобы связанные с феноменальным многообразием и разноцветностью определенности, ограниченности, приблизительности могли с ним конкурировать или задержать его действие.

Как дар небес и для небесных целей этот язык духа мог функционировать лишь на той высоте ощущения Бога, удержаться на которой, как говорит Гёте, не в состоянии ни один смертный.

Воды этого прозрачного источника при малейшей попытке от себя воздействовать на их направление сбегают в болота. Мне думается, что под этими болотами, которых «избегают все опрятно одетые», протестант и германец Гёте разумел так называемое юродство.

Оставляя в стороне вопрос о сомнительной религиозной ценности этого состояния, я упоминаю о нем только, как о срыве с того уже несомненно высшего состояния, в котором апостолы говорили на языке духа, а окружающая их разноязычная толпа внимала им и понимала их.

С этим состоянием как в его чистом, так и в его искаженном виде, по-моему, ни речь пророка, ни речь художника ничего общего не имеет. Это – дар, внезапно нисходящий и внезапно покидающий человека, не имеющий никакого отношения к феноменальным условиям жизни этого человека и не находящий в них в своем проявлении никакого ограничения.

Но вот пророк – уже представитель данного времени, данного народа, определенного языка. Речь его о небесном вечном уже менее ясна, менее точна, ибо более феноменально-определенна, более связана с земным, временным, более с Werden[894], чем с Sein[895]. Меньшая степень ясности в передаче здесь неизбежна, как бы ни было ясно, точно, вдохновенно и проникновенно созерцание пророка.

Еще менее прозрачным потоком течет речь о небесном у поэта, так как он связан еще и законами своего искусства. То же – у философа. Оба они теряют, как таковые, удаляясь (в особенности умышленно удаляясь) из своих очень обширных и по объему, и по содержанию, но все же ограниченных, определенных областей.

С ограниченностью необходимо мириться; это не значит помириться с нею окончательно и оставить вовсе мысль о полете; высокое смирение в данном случае «теургично» и мудро, так как приближает к ощущению божественного, а не исключает последнего, подобно форсированному исступленному порыванию.

«Удара судьбы нельзя было обойти Лермонтову. Он увидел слишком много»[896]. Да, слишком много, для себя; но кто увлекал его заглядывать глубже, нежели это ему следовало?

Достоевский переживал «минуты вечной гармонии», которые, как Вы пишете, – «всегда мгновенны: какой-то порывистый, душащий восторг; как понятно, что это состояние связано с эпилепсией; воистину тут начало какого-то перегиба к мирам иным; не все выдерживают»[897]. – Но к чему эти перегибы с надрывом? Это не чисто демонично; это – не «белая магия», как Вы называете теургию, а или «черная», или «серая»; я знаю, что и Вам претит «душащий восторг»; но этого мало: необходимо вовсе не сопоставлять его на одной плоскости с «восторгом глубоким, мягким, белым, длительным»[898].

Припадочность, распущенность, одержимость в связи между собою; самочинность в религиозном делании не исключает одержимости, а как раз предполагает ее; чистейшая и сильнейшая сторона нашего «я», активная в делах человеческих, квиетична и оптимистична в небесных делах и никогда не шевелит мистической глубины, не устремляет экзальтированно своей воли к тому, чтобы «концы концов коснулись»[899]; немощная и менее высокая наша самость делает человека способным быть демонически одержимым; одержимый, он проявляет активность там, где не следует; унижение паче гордости и иллюзорность свободы при полном духовном рабстве характеризуют это состояние. «Ощущение нуменального греха» у тех, «кто не может идти все вперед и вперед»[900], указывает только на ненужность самого начала похода. А «кто, раз войдя, запрет себе обратный выход и навсегда останется с этими вершинными переживаниями»[901], тот не «выучится дальнейшему», как Вы думаете, а непременно погибнет, если он не «сын Божий».

Но кто же имеет основание считать себя таковым? Во всяком случае никто из тех, у кого, по Вашему выражению, mens sana in corpore insano[902]. Необходимо держаться созерцательной позиции in rebus coelestibus[903] и не сходить с нее, пока не будешь выбит Высшею Силою; тогда, смотря по тому, какая это была Сила или гибель или «святость», но во всяком случае уже никто не осмелится предъявить иска покинувшему позицию, так как, выражаясь юридически, последует exceptio[904] с ссылкой на vis major[905].

Только таким образом, дорогой Борис Николаевич, я и понимаю и принимаю богоборство. Я готов вместе с Вами констатировать «перевал к религиозно-мистическим методам», готов видеть объективную реальность этого перевала в наблюденной Вами «отзывчивости идей», но я останавливаюсь в недоумении перед тезисом: теургия выродилась в художественность.

Признавая теургичность некоторых прежних творений человеческого духа; допуская законность, больше того, желательность усиления теургической тенденции впредь, я в интересах творчества и культуры и самой теургии стою за полную и, притом, не только внутреннюю, но и внешнюю автономию искусства, опасаясь, как бы в противном случае хорошая (хотя «пустая», но зато «утешительная») художественность не выродилась в теургию (во что бы то ни стало: хотя бы с истерикою!)…

«Теургия выродилась в художественность»[906]; другими словами: пророки стали поэтами.

Видимо томясь желанием обратного движения, Вы зорко следите и подмечаете признаки последнего. Размышляя о Ваших «чувствах, вымучившихся до формул и определений» (как непременно назвал бы Аполлон Григорьев положения о теургии)[907], я поставил себе раньше всего два вопроса: 1) верен ли указанный Вами генезис художественности; 2) необходим ли всеобщий обратный процесс.

Вы указываете на то, что погрузились в отчаяние многие лучшие умы[908]. Совершенно верно. «Чем выше человек», сказал 24 марта 1829 года Эккерману Гёте, «тем более находится он под влиянием демонов, и он должен только всегда быть настороже, чтобы его управляющая воля не попала на окольные пути»[909].

Наилучшие выдержали борьбу, нисколько не сводя всего творчества к теургии и всего делания к религиозному деланию.

Не надо углублять в себе опасного любопытства; не надо перепрыгивать. «Всякое забегание вперед как церковников (с их Антихристом) и теософов, так и теургов à la *** с их речами о соединяющем религиозном делании значительны только как попытки нового мышления, а не сами по себе»[910]. Так писали Вы мне в декабре 1902 года… Оказывается, что эти «попытки» настолько «значительны», что «заражают»… Повторяю, чтó принципиально сказал Вам в одном недавнем своем письме: человеку надоело быть человеком; от слишком-человеческого он ищет исцеления не в чисто-человеческом, а в сверх-человеческом. Как первые христиане со всей силой оттолкнулись от берега язычества и потому очутились не в фарватере, а только у другого берега, так и «новые» художники и мыслители, отталкиваясь от берега «сократизма», тоже не всегда соразмеряют свою силу. И чем у кого эта сила больше, тем более опасности для него впасть в юродство. Поэтому долой болезненную напряженность! Соблазн «объявиться»! Самочинное вмешательство в непреклонный ход мистических событий и прочие грехи суетливости, суеты, неритмичности! Раньше теургии необходима антропургия.

Чистота человечности – несовместима с одержимостью как в жизни и в деятельности, так и в творчестве.

Впечатление от художника-демониста всегда заключает в себе какую-то примесь, ничего общего с его искусством не имеющую; то же следует сказать и о речи пророка.

Возьму резкий пример. Паганини был несомненно демоничен; независимо от дошедших до нас характеристик его (например, Гейне)[911], это заключение можно сделать на основании разбора его композиций: чисто музыкальная ценность их, очевидно, далеко ниже того впечатления, которое они производили на всех в исполнении их автора.

Итак, мое первое возражение сводится к принципу независимости и самостоятельности искусства и вообще творчества от теургии. Мое второе возражение касается Вашего чрезмерного возвеличения музыки надо всеми другими искусствами. Все искусства поглощаются у Вас музыкой так же, как все виды и направления творчества тонут в теургии. Вы знаете, что я люблю музыку больше других искусств, но мне отнюдь не «хочется» (как Вам) «думать, что музыкальные идеи суть родовые относительно идей поэтических», что «музыка – вершина искусств», что «музыка – это действительная стихийная магия»[912].

По поводу первых двух абзацев третьего параграфа Вашей статьи скажу Вам, что при пользовании воззрениями, принципами и терминами Ницше эпохи «Die Geburt der Tragoedie»[913] необходимо иметь в виду его тогдашнее нахождение в плену у Шопенгауэровской мысли. То, чтó говорил о музыке Шопенгауэр, так же верно и так же неверно, как и все в его философии. Шопенгауэр только гениальный начинатель новой эстетики, Ницше и Вагнер – гениальные продолжатели, но дело ждет еще исправителя и завершителя.

Бесстрашие и несравненная серьезность Кантовской мысли сказались в анонимности, которою облечена у кенигсбергского мудреца сущность – (ноумен – Ding an sich); Шопенгауэр не выдержал и прибег к… псевдониму «Wille»[914]; без игрушки не могло обойтись большое и гениальное дитя. Затем, облюбовав музыку, крестный отец «Ding an sich»’а, разумеется, не мог найти ей достаточно почетного места в своей системе искусств.

Платоновы идеи суть адекватная объективация воли; таковою же представляется Шопенгауэру и музыка; она снимок (Abbild) не идей (подобно другим искусствам), а самой воли; потому ее действие несравненно сильнее, нежели действие остальных искусств; музыка возвышается надо всеми ними; она говорит нам о самом существе, а не о тенях последнего, как другие. Вторя Шопенгауэру, Ницше называет музыку: Schein des Seins[915], а другие искусства: Schein des Scheins[916].

Дорогой Борис Николаевич! Мне не «хочется думать», не только, «что музыкальные идеи суть родовые относительно идей поэтических», но и что интеллект – сын воли и притом только воли, что у «темного хаоса» могла родиться «светлая дочь»[917], что «дух Аполлона – иное выражение» (может быть даже порождение?) «тех же дионисианских начал»[918]; нахожу, что, к сожалению, опутанный Шопенгауэром Ницше недостаточно «старался подчеркнуть глубокое различие в обоих началах», так что о «благодетельном влиянии», оказанном «построением Шопенгауэра», и речи не может быть[919]; тем более, что Вы идете дальше Ницше и прямо объявляете аполлинизм «объективированным дионисианским началом» и постулируете «подчиненность духа Аполлона духу Диониса»[920].

Психологически не может беспокоить исследователя плюрализм или дуализм в плоскости, на которой мы находимся, говоря об искусстве (хотя бы и теургическом); наоборот, не без натяжки проведенный монизм – бесплоден, уничтожает необходимую многогранность и быстро приводит исследователя к неплодотворному концу.

Волюнтаристический монизм есть философская подпочва оспариваемого мною тезиса, но где эмпирико-эстетический исходный пункт для сопряженного с этим тезисом столь чрезмерного возвеличения музыки?

Вершиною искусств музыка является только для человека очень музыкального; этому субъективному мнению придавать объективное значение было бы все равно, что делать музыкальность обязательным элементом для каждого художника, для каждого творца. Между тем, как раз музыкальность, настоящая природная музыкальность – очень редкое явление. Физиологическое действие музыки, более интенсивное навязчивое, нежели таковое других искусств, действие, коему подвержены не только люди, но и животные (лошади, пауки), не может идти в счет; к тому же это действие на людей антимузыкальных бывает крайне отрицательным именно потому, что сильным вне-эстетически.

Я иначе, нежели Вы, объясняю себе «ореол вечного неудовлетворенного, но и примиряющего чаяния»[921], которым окружена музыка. Эстетическая сторона музыки, музыка как искусство, имеющее отношение к музыкальности, не как к оргиастическому беснованию под влиянием физиологического воздействия звуков (на которое способны кавалерийские лошади и кавалерийские на оных болваны), строго говоря, до конца доступна немногим. Большинство, даже любящих музыку, даже изучавших ее, но не обладающих большою природною музыкальностью, с трудом отдает себе эстетический отчет, чтó такое и о чем – та музыка, которою они восхищаются; это обстоятельство, по моему мнению, и «дало» (пользуюсь Вашим выражением) «повод называть музыку самым романтическим искусством», то есть (прибавлю от себя) искусством неопределенным, неуловимым, неустановившимся, неуравновешенным, стихийным, хаотическим, дионисическим. Но не является ли в том же смысле «романтическим» всякое искусство для непосвященных? Разве безнадежно влюбленные в поэзию не витают среди «неудовлетворенных, но и примиряющих чаяний»? Разве поэзию не оценивают чаще всего со стороны содержания, материала, идей, сюжета? И не то же ли самое происходит с изобразительными искусствами? И не потому ли среди наименее художественных по природе людей имеет наибольший успех программная музыка, гражданская поэзия и идейная живопись?

Все дело в том, что, если музыка, так сказать, популярно-прикладная, – наиболее доступное искусство, то музыка, как высокое и чистое искусство, – менее доступно, нежели другие искусства. Это обстоятельство побуждает ошибочно ставить музыку вне системы искусств.

Теперь представьте себе, Борис Николаевич, что нет германской музыки и, разумеется, всей той негерманской, которая совершенно очевидно является невольным (или… вольным…) рефлексом германской. Могла ли бы явиться мысль поставить музыку вне системы искусств или над всеми искусствами? Конечно, нет! Итак, вот где следует искать реальный фактор, толкнувший Шопенгауэра к возвеличению музыки. Но вместо этого можно было бы ждать постановки и решения совсем другого рода вопроса. Именно: почему у различных народов и в различные эпохи различные виды человеческого творчества поглощают наиболее сильных индивидов?

Ведь Бах, Бетховен, Вагнер так же, как Леонардо, Микель Анджело, Рафаэль, так же, как Эсхил, Софокл, Эврипид, – не только необычайные искусники в своей специальности, но и крупнейшие и характернейшие представители своей расы и своей эпохи. Разве людям Возрождения не казалось изобразительное искусство наиболее божественным, искусством по преимуществу, «теургией», совсем так же, как людям XIX–XX веков, ошеломленным никогда ранее неслыханным взрывом музыкальной гениальности у таких экземпляров человеческой породы, каким был, например, Бетховен, представляется «вершиною искусств» музыка?

Но с тем же правом высшею точкою человеческих дел можно было бы объявить войну и притом не оттого, что был столь гениальный стратег, как Наполеон, а потому, что среди гениальных стратегов оказалось такое существо, как Наполеон.

Я думаю, что Аполлон и Дионис равноправны и соподчинены друг другу и притом в каждом искусстве, а не только в музыке; что все искусства и вообще все виды творчества равновелики и равноценны.

Музыка имеет свои сильные и свои слабые стороны. Там, где налицо истинное элементарное первичное творчество, музыка является «субъективнейшим» искусством; она способна тогда к интимности гораздо бóльшей, нежели всякое другое искусство, ибо лишено условности, не нуждается вовсе в притворстве, в маске; а впечатление «объективности», общности, чего-то родового сравнительно с остальными искусствами проистекает от непосредственности и нематериальности, с какою передаются переживания композитора; причем, конечно, большинство действительно замечает и схватывает только объективный фон, основное настроение, нечто общее, общедоступное и вполне выразимое словами, а невыразимое субъективное наиболее ценное, в чем именно и сказалась индивидуальность и напряженная сила творчества, большинство или вовсе пропускает мимо ушей, или же, смутно ощущая некий странный привходящий элемент, относит его к «романтичности». Очень музыкальное меньшинство разбирается более или менее во всем, но отнюдь не делая перевода с языка музыки на язык словесного или иного искусства; наоборот: по мере углубления и выяснения композиции все больше и больше забывая и отрекаясь от иного языка, кроме музыкального.

Музыкант (если он не грубо подражает, искусно заметая следы), передает впечатления бытия («энергетическую разницу» Оствальда) с бóльшею точностью, нежели всякий другой художник, но зато отвлеченно и притом крайне субъективно; он ничем не стеснен, так как его орудие изображения все равно, что карандаш в руках ребенка, который, повинуясь своему капризу, может чертить как и куда угодно, но только не в состоянии нарисовать, например, корову, чтобы ею восхищались как коровою Мирона; единственно что требуется от ребенка – это, чтобы он, нажимая сильно на карандаш, не сломал его; уподобляя в данном случае музыканта ребенку, я под карандашом разумею музыку, как способ искусства, как organon; современные музыкальные новаторы – очень невоспитанные дети, они слишком часто ломают карандаши и притом совершенно зря, так как никогда кроме карандаша им в руки ничего не дадут и никогда другой линии кроме карандашной им провести не придется.

Собственно говоря, то, чтó принято называть «субъективным», вовсе не менее точно и определенно, нежели так называемое «объективное», а, наоборот, гораздо определеннее, точнее, резче, острее.

И вот то, чтó музыка теряет в объективности, она выигрывает в субъективности. Почти все ошибочно говорят: это нечто неопределенное, не поддающееся словесной или изобразительной передаче, нечто неуловимое и потому музыкальное; следует сказать: это нечто слишком определенное, слишком утонченное, чересчур интимное, требующее непосредственной безусловной передачи, а потому с трудом воспроизводимое недостаточно гибкими изобразительным и словесным искусствами и более поддающееся музыкальному воспроизведению.

Но если гениальному поэту, живописцу, ваятелю, зодчему удается победить коренящиеся в природе изобразительного и словесного искусств препоны к непосредственности и безусловности воспроизведения, то получается эффект, который, конечно, уступая все-таки несколько музыкальному эффекту в означенных отношениях, в итоге может оказаться сильнее вследствие бóльшей наглядности, вразумительности «объективности», к которой способны изобразительное и словесное искусства.

В своей статье о теургии Вы рассматриваете, дорогой Борис Николаевич, искусство с точки зрения способов передачи, в качестве коммуникационного средства. Подходя к человеческому творчеству с той же стороны, я строю следующую лестницу способов общения: I язык духа; II пророчество; III искусство; IV философия; V наука; VI ораторская речь; VII обыкновенная речь об обыкновенных вещах.

I и VII сходятся в том, что все, чтó хотел передать говорящий, до конца и без усилий усваивается слушателем; различие – лишь в содержании, смысле и значении передаваемого. Ведь под первым способом следует разуметь тот случай, когда каждый из разноязычной и, конечно, разнохарактерной, разносословной, разногруппной толпы, слушая говорящего апостола, думал слышать своего, свою родную речь; тут доведено до последней ясности самое неуловимое движение мысли о самых глубочайших тайнах бытия; каждый слышал не только своего соотечественника, сородича в апостоле, но как бы самого себя вдруг все уразумевшего, слышал не только свою родную, но и свою собственную речь. Эта речь была так же точна и ясна каждому, как просьба прийти в гости или констатирование хорошей погоды, или, еще лучше, как грозный или ласковый тон или жест говорящего на чужом языке[922].

РГБ. Ф. 167. Карт. 9. Ед. хр. 1. Копия рукой А. М. Метнер с правкой Э. К. Метнера. Датировка проставлена карандашом: «1903, окт. 15».

Письмо не было по написании доставлено адресату. Метнер ознакомил с ним Белого во время его пребывания в Нижнем Новгороде в марте 1904 г.

В архиве Метнера сохранился также черновой текст письма (РГБ. Ф. 167. Карт. 9. Ед. хр. 2).

48. Белый – Метнеру

Около 20 октября 1903 г. Москва
Милый, дорогой Эмилий Карлович,

вот почему я Вам не писал:

У каждого человека бывают минуты раздумья, сомнений. И не эти минуты заставили меня замолчать. Один ничтожный случай вызвал во мне целую бурю, всколыхнул все сомненья, показав, что и эти сомненья только поверхностные. Мне стало мучительно казаться, что я ужасная дрянь, ужасное ничтожество, которое даже из своих сомнений устраивает позы, чтобы на них любоваться «откуда» – то (может быть, из глубины своего ничтожества, называя эту глубину пошлости каким-то «там»). И вот сразу все источники подкрепления, о которых я думал, что они исходят из глубины, иссякли – даже письмо, простое письмо, написанное моей манерой (дурной или хорошей – не знаю) писать – письмо о мучительных переживаниях мне казалось аффектированной позой. Я ничего не мог делать, ни работать, ни мысленно беседовать с людьми (хотя бы и с Вами) – и знаете, что я делал: я метался по гостям с каким-то опьяненным остервенением и выкрикивал все то, что мне казалось позой в те минуты, чтобы мучительно наслаждаться своим позором – говорил об «ухождениях», о дионисианском христианстве и т. д. – в тот самый момент, когда все это было моим чудовищем – ужасом – подтвержением собственного ничтожества. Теперь, когда острый период пароксизма миновал и одна обиженная горечь осталась мне – горечь обиженного ребенка, который говорит себе: «убегу из дому, буду просить милостыни, папа с мамой будут плакать обо мне – пусть, пусть безвозвратное совершится». Теперь я пишу Вам, жалуясь. Не осудите меня. Я и так себя осудил за все: и за то, что не сомневался в существовании того, что мне казалось единственно-верным, и за то, что посмел оборвать лучшие, некогда мне звучавшие струны. Не осудите меня. Я и сам себя осудил. Мне больно от самого себя.

Знаете ли конкретный факт, который вызвал во мне все эти горькие минуты? Вот он: я был у одних хороших знакомых. Там был один очень умный человек, которого я ценю за редкий ум, но который мне совершенно стихийно чужд. В его присутствии я подобрался, чтобы случайно не оскорбить его излишне-грубыми несовпадениями – настолько подобрался, что весь вечер скромнейшим образом говорил иным языком – даже пугливо изменился. Я ушел, унося лучшие воспоминания об этом человеке, сознавая однако, что он мне чужд. И что же: едва я вышел из двери, как этот человек с безмерной ненавистью, захлебываясь от избытка негодования, набросился на меня, ругал, критиковал, называл избалованным дураком, самоуверенным упрямцем и т. д. и даже хуже – позорно бранил. И это тогда, когда я, не желая его оскорбить декадентизмом, скромно молчал и через силу был не собой… В меня мучительно заползла мысль: да неужели я действительно такое чудовище, которое даже видом, интонацией голоса (это мне ставилось все в упрек) может возбуждать не насмешки, не равнодушие, не неприязнь, а ненависть – и ведь это человек, которого я очень ценил и ценю за глубокий ум. Тем обиднее мне. За что меня не любят? Или я действительно какой-то отщепенец?

И вот поднялась у меня критика на себя, на свои верования, критика на все то, чем я дышал и дышу.

Этот единичный случай, ошеломивший меня, сделал меня таким недоверчивым, что, признаюсь Вам, Эмилий Карлович, помимо всего я удерживался от того, чтобы писать Вам, боясь, что Эмилий Карлович, которого я так люблю, вовсе не тот, а нечто другое, холодно изучающее меня, чтобы некогда сказать: «Дрянь. Декадент»… и т. д. Я не верю в это: но вот какой я стал.

Я не понимаю, почему меня не любят так сильно: в прошлом году (между нами) один из профессоров, всегда любезный ко мне, когда мы столкнулись в дверях Университета без свидетелей, едва кивнул мне, взглянув на меня с ненавистью…

Мне страшно. Между нами ходят маски. Никогда не узнаешь, где эти маски обнаружатся. (Помните маски из «Пиковой Дамы» и лейт-мотив трех карт[923] – я теперь даже в мелочах открываю все это).

Мне страшно, и грустно, и больно.

Вот и Вы молчите. Не рассердил ли я и Вас чем-нибудь? Мне страшно. Я потерялся, затерялся в жизни.

Прощайте, Эмилий Карлович, остаюсь любящий Вас и уважающий

Борис Бугаев.

P. S. Слышал совершенно со стороны радостные вести о Ник<олае> Карлов<иче>. Гофман играл его сонату в Германии среди специалистов и привел их в восторг[924]. Только раз забегал на минуту к Вашим. Был все время в отравленном настроении. Скоро буду.

P. P. S. На днях вышлю Вам «1-ую Симфонию»[925] – плод былого недоразумения, ошибку. Ведь все, что я пишу и – может быть, буду писать, – недоразумение.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 24. Помета красным карандашом: «XXIV».

49. Белый – Метнеру

Около 20 октября 1903 г. Москва

Мне открылось, что времени нет,

Что недвижны узоры планет,

Что бессмертие к смерти ведет,

Что за смертью бессмертие ждет.

К. Бальмонт[926].

Мой дорогой Эмилий Карлович,

Вы, вероятно, получите это письмо вместе с тем, другим, где я – не я[927]. Но я не виноват – все, все печально здесь, в этой пасмурно-грустной осени. Все лежит это письмо, и нет воли послать Вам его.

Хочется что-то прибавить… Но что?..

Вот сейчас я бродил. Ветер рвал непрерывные ткани туманов, поддувал мне пальто, и чертил я ломаную линию по улицам и переулкам, иногда возвращаясь на пути свои, пересекал свои пути.

Иногда я останавливался на этих пересечениях, озирая перекрестки дорог. Тут видел я – то, что оставил когда-то и опять нашел, и то, от чего убегал в этот миг, видел то, что ко мне выбегало на встречу в грядущем. Тут видел я, пока прохожий не толкал меня с тротуара на тумбу. Тут я понял одну милую сказку, которую теперь мог наконец вырвать из тисков фантазии, для того чтоб воплотить наяву. Тут упали две капли мне на нос. И западали капли кругом. И я понял, что – все это – струны, натянутые между небом и землей. Мне захотелось провести руками по струнам – извлечь звуки, мне казалось, что со мной лоенгриновые лебеди[928] – белые лебеди, белые сны. Тщетно водил я мокрыми пальцами – ни один звук не раздался в пространстве. Вдруг пронесся порыв ветряной, и согнулись звенящие струны. И запел белый лебедь – белый лебедь запел Лоенгрина.

Тут вернулся домой я и сел Вам писать, потому что я знаю – уж времени нет

Дорогой Эмилий Карлович, простите мне сальтоморталь в тоне, но верьте – уж я знаю, что делаю

Плохо… очень плохо… Из рук вон… Не могу я писать про то, что совершается теперь. Я поеду по времени и вернусь в прошлое… Буду писать о том, что было, войду в другое. Для этого я поворачиваю стрелку времени. Пружина визжит – описывается дуга. В окнах начинается миганье – это примелькиваются дни и ночи – всё летит обратным порядком.

Тпруу… Стой… Останавливаю стрелку…

Сижу за столом, весь обваленный конспектами по зоологии… Жара… В окно в бесконечность зияет вовеки и ломится в окна весенняя ночь – фантастически-сонная…

Завтра экзамен…[929] Верите ли, Эмилий Карлович, я ничего не знаю… Там заря – матово-бледно-весенне-грустящая радость залегает у горизонта и все эти скелеты путаются в голове. Эти кости – черепа, позвонки скверных рыб – все смешалось – завтра я провалюсь… Можно ли заниматься, нет, лучше уж я буду задыхаться от жары, нет, уж лучше закрою я окна. В них не будет мне скалиться черною пастью бездонность – слишком сильны эти зияющие улыбки – словно пасти смерти.

Слышу, за стеной проходит папа. Он по обычаю отправляется в клуб. Сегодня он чувствовал себя прекрасно. Слышу, захлопывается дверь. Всякий раз, когда захлопывается дверь за кем-нибудь, кого я люблю, всякий раз я вздрагиваю невольно.

Вот теперь я один – я смеюсь, мы смеемся с зорей, жемчугами бросаем друг в друга. Я ныряю в пролет, что зовется окном, и несусь на зоре, по зоре. О, я верю, я знаю, мне радостно…

Я пишу Вам, как пьяный, вопреки уговору, что я не буду писать во время экзаменов. Вы простите отрывистость в тоне – я пьян от избытка чего, я не знаю, мне весело… Вот смешал я все конспекты в кучу… Завтра утром перед экзаменом в страхе я их буду опять разбирать, пробегая… Но поздно… Пора кончать… Завтра рано вставать… Уже белое утро – три часа… Застучал экипаж. Это папа из клуба, подъехал. Он заигрался в шахматы… Ему вредно так долго играть… Встаю на подоконник… Вот его черный котелок, сутулая спина, зонтик под мышкой… Вот по лестнице чьи-то шаги тяжело поднимаются… ближе… Это папа… Сейчас позвонит… Ух, как жарко… Подхожу к умывальнику, нажимаю педаль, обливаюсь холодной водой –

– Но забыл я, что струи воды не вода, а текучее время. Вот я выпустил время – раздается звонок (это папа звонится) – и снова мне в окнах мелькают просветы и мраки – все несется в обратном порядке.

Тпруу… Стой… Останавливаю стрелку, а то как бы не перелететь в будущее…

Весь Ваш Борис Бугаев.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне[930].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 25. Помета красным карандашом: «XXV».

50. Метнер – Белому

20 октября 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 20 октября 1903 года.

Дорогой Борис Николаевич! Письмо Ваше от 4 октября получил, также как и письмо Алексея Сергеевича от 5 октября….Так же как и… визитные карточки Единочиха и Единорога[931]. Жду объяснения по поводу последних. По некоторым косвенным уликам до некоторой степени уверен, что оба вы (и Огыга и Виндалай[932]) получили мои письма, ответами на которые до некоторой степени являются вышеупомянутые ваши… Впрочем не подумайте, что я обиделся на Ваш лаконизм… Отдыхайте! Это Вам необходимо. Алексей Сергеевич пишет очень интересные вещи о Вашем совместном визите у епископа Антония[933]. Когда соберетесь мне отвечать, не забудьте с своей стороны кое-что сообщить мне об этом визите. Вы просите сообщить что-н<ибудь> о себе. Внешняя жизнь моя крайне однообразна. Что же касается внутренней, то полоса, в которой я сейчас нахожусь – полюс позитивистического оптимизма; вследствие чего я глух ко всему «нуменальному» и щеки у меня несколько пополнели; пройдет эта полоса, попаду я на противоположный полюс (что может произойти каждую минуту), и тогда щеки снова опадут… Похож я на татарина, который видел во сне то кисель без ложки, то ложку без киселя. В настоящем моем состоянии у меня избыток сил, да не о чем писать; попадая на противоположный полюс, я при избытке материала не нахожу сил для передачи его… Отчего Вы не сообщили мне, целиком ли напечатана Ваша статья О теургии или искажена цензурою и редакцией?[934] Она несколько рапсодична, тема же ее слишком значительна и требует, так сказать, философски-симфонической обработки. Я мог бы сделать кое-какие добавления и поправки к Вашей статье. Одно из двух: или я их сделаю, если хватит сил и уменья, в форме «открытого письма» Вам, которое попытаюсь предложить «Новому Пути» или «Миру Искусства» (куда лучше??)[935]; или же, если это мне не удастся, то я кое-что изложу в следующем моем письме к Вам, по получении от Вас ответа на сие краткое послание; напишите хоть два слова; как идет Ваше занятие библиотекой; небось, оттого работа у Вас и не спорится, как следует, что Вы не только составляете каталог, но и проглатываете содержание книг. Если Вам почему-либо не хочется, что<бы> я примкнул свое рассуждение к Вашей статье, то напишите; напишите также, стоит ли вообще «соваться с суконным рылом в кузнечный ряд». Если 10 %, что поместят, тогда я напишу… Для Придн<епровского> Края я слишком продуктивен; и, пожалуй, слишком труден; для «новых» журналов недостаточно «нов», для «старых» – слишком «нов», слишком нелиберален или неконсервативен; для всех же недостаточно талантлив. Между тем у меня начался небольшой писательский зуд; написал о Вагнере; собрался писать о Чайковском; но в портфеле редакции Придн<епровского> Края накопилось несколько моих фельетонов и вот статья о Вагнере – не помещена до сих пор[936]. А раз не поместили о Вагнере, то я со злости раздумал писать и о Чайковском. Теперь я жалею, что раньше не затеял что-нибудь более крупное (для журнала) о Чайковском ко дню 10-летия его кончины… Я набросал план и содержание статьи. Оказалось, что у меня многое есть, что сказать о Чайковском, но, разумеется, для серьезной работы надо время и некоторые пособия, здесь отсутствующие. В последнее время я занимался обследованием причин разрыва между Ницше и Вагнером[937]. Мне кажется, что я выяснил себе эту трагедию дружбы. Мне кажется также, что выяснение это необходимо для уразумения глубин Ницше. Разойдясь с Вагнером, Ницше должен был бы покинуть свет, уйти в пустыню; или застрелиться; но он не сделал ни того, ни другого; благодаря чему мы и имеем Заратустру…

1) Не забудьте 25 окт<ября> отправиться к обедне в Большое Воскресение на Никитской, чтобы прослушать заупокойную обедню Чайковского. 2) Удивлюсь, как могли Вы спрашивать советы у «ушедшего» Антония относительно совершенно постороннего дела, как чтение лекций. Понятно, он отсоветовал. Это можно было бы предсказать[938]. – 3) Я крайне огорчен, что раньше нежели через год не увижусь с Вами. Как только отдохнете, посылайте мне опять «доклады». 4) Гофман будет играть сонату Коли во время американского турнэ (Впрочем, это пока секрет)[939]. 5) То, что Вы написали о Коле – восхитительно[940]. Против этого § я не имею ничего возразить. – 6) Мельников в восторге от Вашей симфонии (II); но… но все-таки не мог не написать пародии, местами очень удачной. – До свиданья! Будьте жизнерадостны! Возьмите пример с Блока и влюбитесь!..[941] Поклон Вашей матушке. Горячо любящий Вас Э. Метнер. – P. S. Анюта[942] кланяется.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 23. Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 206.

Ответ на п. 46.

51. Метнер – Белому

23 октября 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 23 октября 1903 г. (Наш свадебный день![943])

Ваши письма, мой дорогой, горячо любимый друг, потрясли меня. Я получил их вчера, когда мы с Анютой, обедая, припоминали мельчайшие подробности знаменательных для меня октябрьских прошлогодних дней. Как все это было чудно, неожиданно, вдруг решительно и в то же время мирно, происполнено <так!> бодрых счастливых предчувствий, только окрашенных грустью о расставании с Москвой… Среди этих воспоминаний Вы, мой милый Борис Николаевич, не раз стояли перед нашими взорами. Для меня, в особенности, Ваше участие тогда является звеном, органически связанным с важнейшим событием моей интимной жизни… Ведь тогда началась и весна нашего сближения… Линии, идущие от Вашей симфонии[944] и наших бесед[945], от Колиной сонаты и от всего того, что подымалось, переплеталось и теснилось тогда в моей груди, все эти линии тогда слились в одной точке, создав тем настроение, которое с такою силою уже и не повторится более, но которое всегда (я это чувствую) будет возвращаться в октябре, настроение необычайной полноты и гармоничности, слиянности разных плоскостей измерений мотивов устремлений и перспектив… Разбираясь в этой полифонии, важной партией которой были Ваши вдохновенные речи, я вдруг узнаю, что кто-то очень умный ненавидит Вас за эти речи… Я не знаю, кто это. Скажу Вам, что существуют позитивисты по мировоззрению, но есть позитивисты и по характеру ума, хотя бы то с самым мистическим мировоззрением. Далее. В России не выносят стильных людей, если только они не являются представителями простонародной манеры, которая характеризует иных славных малых с душой нараспашку, кричащих о русской широте, простоте и искренности, а на самом деле безалаберно и амикошонно фамильярных, и только. Русские также страшно боятся сентиментального (признак варварства), и потому впадают нередко в какую-то черствость и сухость… Вы – исключение. У Вас есть своя изукрашивающая роскошная манера, которая Вас никогда не покидает. Она пока несколько угловата, резка, но всегда натуральна. Она залог того, что Вы, быть может, дадите не только новое, но и в новой форме. «Симфония» – только первые неверные шаги… Весьма многие умные люди не понимают, что манера может быть связана с человеком органически, а не только механически, что может быть искренняя манера, даже искренняя риторика (напр<имер>, Шиллер); эти люди обыкновенно не понимают таинственного в создании индивидуальных форм или даже индивидуальных оттенков уже существующих форм. Ницше возбуждал во многих такую же ненависть одним своим видом, одною интонацией своего голоса, как и Вы в том умном человеке, который захлебывался от негодования после Вашего ухода… Кого могут сильно ненавидеть, того столь же сильно любят. Шиллер сказал:

Kannst du nicht allen gefallen durch deine Tat und dein Kunstwerk;

Mach’es wenigen recht, vielen gefallen ist schimm[946].

Нехорошо, опасно всем нравиться. Пожалуй, Антоний и прав, отговорив Вас от чтения лекций… теперь[947], когда Вы еще слишком молоды и резки… Поверьте, дорогой друг мой, что я не обиделся на Вас за Ваше бредовое предположение обо мне как человеке, только с интересом до поры до времени наблюдающим Вас, как представителя декадентизма. Я надеюсь только, что Вы никогда больше, ни при каких обстоятельствах не будете в состоянии снова сделать подобное предположение. NB! Скорее Вы имеете основание предполагать, что я не всегда и не всюду могу и хочу следовать своею мыслью за Вашею, нежели сомневаться в том, что Ваше существо, во всяком случае сущность Ваша, мне глубоко симпатична: Вы один из немногих, кого я сильно и прочно полюбил. – Ваш Э. Метнер.

P. S. Поклон Вам от Анюты; Вашей матушке от меня. – Не придавайте особого значения моим намерениям писать о Вашей статье[948]. – Получили ли Вы мое письмо, отправленное до получения Ваших?[949]

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 24.

Ответ на п. 48 и 49.

52. Белый – Метнеру

22–25 октября 1903 г. Москва

22 октября 03 года.

Дорогой Эмилий Карлович,

1) Я не знаю, о каких письмах Вы говорите («по некоторым… уликам… уверен, что оба вы (и Огыга и Виндалай) получили мои письма, ответом на которые… являются вышеуказанные письма…»). Простите, дорогой Эмилий Карлович, я не знаю, о каких письмах Вы говорите… Я получал от Вас последнее еще около 15-го сентября…[950] Должен просить прощение у Вас за неостроумную шутку, в которой не последнее место занимал и Ал<ексей> Сергеевич, так как он собственно заказал карточки. Карточки эти были разосланы мною добрым знакомым (между прочим я послал в «Н<овый> П<уть>», «М<ир> И<скусства>» и т. д.), вследствие чего один почтенный господин объявил меня сошедшим с ума, так что мне стоило больших хлопот доказать, что я 1) здрав, 2) что не желал обидеть почтенного и уважаемого мною лица…[951] Принимайте карточки, как озорство (придумано – заказано, заказано – принято, принято – надо посылать, посылать – кому же послать, как не Вам, Бальмонту, т. е. тем, кто может скользнуть взором, улыбнуться и забыть, не обижаясь), не имеющее ничего сериозного по существу, как «странные» сочетанья букв… И еще раз простите, если что-либо в этих карточках Вас шокирует в глубине души. Теперь мне неприятно взглянуть на них.

2) Давно уж собираюсь написать Вам, Эмилий Карлович, покорнейшую просьбу. Бога ради, не обижайте меня: отчего Вы ничего не присылаете мне из Вашего? Дело в том, что я не знаю верно, где Вы пишете: в «Придн<епровском> Крае» или нижегородских изданиях. Да и не знаю, когда выходит Ваше. А между тем я жажду не только переписываться с Вами, но и учиться у Вас! Да мне крайне важно и нужно Вас читать! Что же Вы меня лишаете этой возможности! Разве это хорошо с Вашей стороны?! Вот почему нижайше[952] прошу Вас, сообщите мне или те №№ и издания, где есть Ваши фельетоны, или пришлите мне (я потом возвратно пришлю, верну) эти №№ – и всё, всё… А то ведь я при желании Вас читать не имею никакой возможности. Видел как-то на днях «Пр<иднепровский> Край» несколько номеров, но Вашего там не было. Дайте мне эту возможность, а то ведь это прямо обидно мне!!

Вы пишете о статье. Конечно, что же я могу иметь тут, кроме радостного чувства, что мои убогие слова вызвали дальнейшее… Что касается «Н<ового> П<ути>» и «М<ира> И<скусства>», то я думаю, не 10 %, а, вероятно, 70 % в пользу того, что они примут[953]. Во всяком случае мне было бы приятно знать, в чем состоят Ваши поправки, в которых не только нуждается моя статья, но и вся-то она состоит из недомолвок и написана она в 2 дня – порывом, без предварительной обработки. Мне хотелось главным образом сказать несколько слов о Н<иколае> К<арловиче>[954], но я не мог стать на чисто музыкальную точку зрения; отсюда потребовалось сказать о теургии (первая подпорка), а для этого бросить несколько слов о магизме (2-ая подпорка), о представителях его, о причинах возможности говорить о магии и теургии (третья подпорка) и т. д. Отсюда: случайные неорганически связанные отрывки предшествовали тому, где мне хотелось сказать 2 слова о Н<иколае> К<арловиче> и т. д. Вот причина крайней растрепанности статьи. Да и кроме того: тон внешний, несериозный тон, в котором говорится о вещах сериозных, вызван нетерпимой узостью «Н<ового> П<ути>», который боится всякой сериозности (как научно-философской, так и мистической). Вот ведь теперь, когда я послал им мои лекции в сокращенном виде для статьи – лекции, где я не могу быть столь же внешним, как в статье, – они забраковали и передали «М<иру> И<скусства>»[955], где и печатается статья. Поэтому, если я когда-либо напишу что-либо для «Н<ового> П<ути>», всегда оно будет внешним и легким, как необходимое условие всего, что печатается там (за исключением «Своих углов»[956], где говорят центральнее)…

Дорогой Эмилий Карлович, сию минуту получил Ваше, столь меня обрадовавшее, письмо. Оно подбодрило меня. Если б Вы знали, как я одинок. Ведь я – один, совсем один. Вы и Ал<ексей> Серг<еевич> – самые близкие мне люди, – Вы оба не в Москве[957]. Владимиров, которого я очень люблю и который более других меня понимает, все-таки во многом чужд мне. А все другие – чужие дляменя. Мало того – все они навязывают мне свое и тащат на части, а я это вижу и часто не противлюсь, но все это ужасно утомляет. Вы видите опустошенный тон моих писем. Вы знаете, что при мало-мальски сносном отношении к жизни я радуюсь и веселюсь. Но теперь нет со мной даже «мало-мальски сносного»…

И вот я злюсь… Вчера разругался с несколькими мистиками из-за недобросовестного отношения к жизни. Вечером обругал целое теософское собрание за сектантство. Здесь глупость, там закрывание глаз, тут необразованность, а всё вместе – величает себя «мистицизмом». К черту такой мистицизм! Я хочу не духовного воровства, а только одной добросовестности. Неужели ее нужно искать днем со свечой у мистиков. Знаете ли, Эмилий Карлович, постепенно я все больший кантианец. Будучи внутренне одинок, а внешне «совместен», хочу быть и внешне одинок: ведь честнее! Хочу объявить добрым знакомым по мистицизму, что, мол, во мне произошел эдакий, знаете, «радикальный» переворот и что, мол, стал я ни более, ни менее как позитивист: то-то будут вытянутые физиономии. Хочется оставленности там, где внутри действительная оставленность

Сегодня 25 октября Вы мне советовали быть у Большого Вознесения. Я собрался. Я давно не был в церкви, так хотелось. Вдруг случилось обстоятельство, которое до такой степени меня расстроило, что уже я не мог быть в церкви. И вот сижу здесь, один, наказавши себя Чайковским. Если бы Вы знали, какая во мне несчастная черта: срывать в последний момент то, что дорого, в момент, к которому я готовлюсь, как к святыне, – во всем я так!..

Что касается до Антония, то он бездонно глубок, но в глубине он меня не понял… (Я это ясно увидел во второе посещение – секрет от А<лексея> С<ергеевича>)…

Со всех сторон передо мною захлопываются двери. В одной двери едва не прищемили мне нос…

Еще одна захлопнутая дверь, и я окончательно забунтую (бесповоротно).

Вы советовали мне «влюбиться». Между нами: но я был только раз влюблен и сериозно, тому назад года три…[958] И теперь еще «это» чувство осталось, занесенное сверху пылью… Но я никогда даже не был знаком с той, которую я любил. Теперь все замутилось, ушло, отхлынуло,

Но –

«Я не могу любить другой»

Лерм<онтов>[959].

Дорогой Эмилий Карлович, быть может, зимой приеду к Вам в Нижний повидаться дня на три: мне очень, очень необходимо Вас видеть и с Вами говорить. Остаюсь горячо любящий и уважающий

Б. Бугаев.

P. S. Мой искренний привет и уважение Анне Михайловне[960].

Посылаю стихотворение.

Незнакомый друг
1

Мелькают прохожие, санки…

Идет обыватель из лавки

Весь бритый, старинной осанки,

Должно быть, чиновник в отставке.

Калошей стучит по панели,

Мальчишкам мигает со смехом

В своей допотопной шинели,

Отделанной выцветшим мехом.

2

Он всюду, где жизнь, – и намедни

Я встретил его у обедни.

По церкви ходил он с тарелкой,

Деньгою позвякивал мелкой.

Все знают – про замысел вражий

Он мастер рассказывать страсти.

Дьячки с ним дружатся и даже

Квартальные Пресненской части.

В мясной ему всё без прибавки –

Не то, что другим, – отпускают.

И с ним о войне рассуждают

Хозяева ситцевой лавки.

Приходит – садится у окон

С улыбкой, приветливо-ясный.

В огромный, фулярово-красный

Сморкается громко платок он:

«Китаец дерется с японцем…

В газетах об этом писали…

Ах, что ни творится под солнцем…

Недавно купца обокрали…»

3

Холодная, зимняя вьюга.

Безрадостно-темные дали.

Ищу незнакомого друга,

Исполненный вечной печали…

Вот яростно с крыши железной

Рукав серебристый взметнулся,

Как будто для жалобы слезной

Незримый в хаосе проснулся,

Как будто далекие трубы…

Оставленный всеми, как инок,

Стоит он средь бледных снежинок,

Подняв воротник своей шубы.

4

Как часто средь белой метели,

Детей провожая со смехом,

Бродил он в старинной шинели,

Отделанной выцветшим мехом[961].

P. P. S. Все Ваши письма получил.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 26. Помета красным карандашом: «XXVI» (л. 1), «XXVII» (л. 3).

Ответ на п. 50 и 51.

53. Метнер – Белому

4 ноября 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 4 ноября 1903 года.

Дорогой Борис Николаевич,

Раньше всего не удивляйтесь, что я пишу Вам карандашом. Терпеть не могу чернил и прибегаю к ним лишь в случае необходимости и ради соблюдения приличия. Хочу быть с Вами неприличным… Ведь мы – («смею сказать») друзья с Вами! 1) Огромное спасибо за Северную Симфонию. Только что получил ее. Прочесть еще не успел, но уж заглянул[962]. Высмотрел бледную женщину в черном, знакомый и дорогой мотив Вечности[963]. Есть Метерлинковское. – Даже Оссиановское[964]. Разумеется, в новом освещении. В двух местах вместо текста стихов – ряды точек. Что это? Если цензура, то сообщите, пожалуйста, что было сметено ее рукою! Попадается карла, гном![965] Я как-то просил Вас написать мне, какую связь Ваш гном имеет с гномом Заратустры[966]. Кажется (пока) мне, что эта симфония более стройна, но материал второй для меня более привлекателен. Кроме того, думается мне, необходим больший подъем поэтический, чтобы так стилизовать животрепещущую действительность, как это проделано Вами во второй симфонии. Повторяю, я еще только заглянул, пробегал, а не прочитывал страницы. – 2) Среди переводчиков объявленного перевода Ницше выставлено и Ваше имя[967]. Мне интересно знать, что именно будете переводить Вы? И, вообще, основательно ли продуман план этого грандиозного предприятия? Будут ли переводить все или только 8 первых томов[968]. Будут ли переводить биографию?[969] 3) Третьего дня внезапно появился опять Касперович. На этот раз он «безотлагательно» прочтет свою лекцию[970]. А вчера приковыляла впервые ко мне Шмидтиха[971]. Признаюсь, чуть-чуть испугался. Не помогли намеки Мельникова, делаемые ей по моему поручению, о замкнутости моего характера и моей нелюдимости. Пришла-таки. Пришла и сказала, что еще придет. Пела о Соловьевых Владимире, Михаиле и Сергее. Обиделась на Андрея Белого за смешение им Софии и Марии (в статье о Теургии). Просила меня передать ему, что написала в Новый Путь заметку и что ей хотелось бы узнать судьбу этой заметки. Что такое?! Я, кажется, заразился расстановкой слов «симфонии»! Сделайте милость, Борис Николаевич, узнайте в редакции Нового Пути, куда девалась эта заметка?[972] А то мистическая поблекшая роза[973] не даст мне покою ни днем, ни ночью. Она уже объявила мне, что ложится спать страшно поздно и может говорить целую ночь! О Боже! Я читаю Menschliches Allzumenschliches[974] Ницше и совершенно не в мистической колее. Я сейчас – позитивист. Тем более, что щеки у меня расширились еще на 1½ т. т. – Непременно узнайте о заметке А. Н. Шмидт из Н<ижнего> Новгорода (Редакция Нижегородского Листка).

4) Своей нескладной фразой о некоторых письмах и т. д. я хотел только указать на то, что нередко я не могу вывести из Ваших писем и писем Алексея Сергеевича[975], получили ли Вы мои. В особенности если прошло много времени. <5)> О Вашей шутке[976], на которую я не мог, конечно, рассердиться, я писал Алексею Сергеевичу в последнем моем письме, адресованном в Академию (чтобы ей пусто было, ни дна ни покрышки!)[977]. 6) Написал я ему и о Вашей «покорнейшей просьбе» в которой отказать наотрез мне страшно хочется…[978] Поверьте, дорогой Борис Николаевич, когда я читал, что Вы жаждете не только переписываться со мною, но и учиться у меня, я хотел закричать, подобно одному комическому герою, кажется Островского, «расступись ты мать, сыра земля»[979]. Я с Вами откровенен (клянусь!) до самых крайних пределов: я вовсе не хочу отрицать, что общение со мною Вам очень полезно, м<ожет> б<ыть>, полезнее, нежели со всеми тремя (они же четыре, см. ст<атью> В. Соловьева) мушкетерами[980], с магами (опускают ли они или подымают руки – безразлично); я старше Вас, но сохранил чисто отроческую восприимчивость (видите! видите! я сам хвалю себя), при восприимчивости этой я, однако, очень консервативен и не без скептицизма; это крайне выгодное сочетание; далее, я не-русский (все более чувствую это), будучи, однако, немцем, я люблю и понимаю русское; я Гетист и музыкален; в сумме – я очень полезный товарищ и собеседник для Вас. Советчик, доверенный, поверенный и т. д. – Но! Мои фельетоны не только ничему не научат Вас, но произведут на Вас гнетущее впечатление, как портрет, еще не законченный, еле набросанный, и вдобавок такой, в котором все невыгодные стороны выдвинуты, а все милое близкое Вам и лучшее стушевалось. Я не могу писать. У меня «защелкивается» еще больше, нежели у Алексея Сергеевича. Может быть, это потому, что я должен был бы писать по-немецки, а может быть и оттого, просто, что я – бездарен. Не знаю. Когда я в восторге, восторг мешает мне выразить мысль, у меня нет мыслей. – Далее. Я бы, пожалуй, кое-что и мог бы написать, но под одним условием: не заботиться ни о читателе, ни о цензоре. Между тем, работая на Придн<епровский> Край, я вынужден все время иметь в виду, что это подцензурная и притом провинциальная газета, которой не разрешается очень многого, и, затем, что читатели мои ждут встретить нечто такое, что бы их развлекало, а если и поучало, то без усилий с их стороны. Говорить при таких обстоятельствах о новом искусстве и о Новом Пути крайне затруднительно даже литературно ловкому и талантливому человеку, а не только что мне грешному. Ко всему этому надо прибавить, что требуется крайне сжатое изложение и чрезмерно общее обозрение даже таких книг, как Лев Толстой и Достоевский[981], и таких журналов, как Новый Путь. – Я писал Петровскому, что статьи о религ<иозно>-филос<офских> собраниях и о Вагнере не поместили. Остановилось также печатание моих статей о Мережковском[982] и притом, как раз, на том месте, с которого начинается более существенное. – Дорогой Борис Николаевич, если, несмотря на все это, Вы настаиваете на своем желании «меня читать», то я пришлю Вам два, три фельетона, где речь идет, между прочим, и о Вас. – Что касается моей статьи по поводу Теургии, то пока еще я не решил, займусь ли я ею, как следует и отправлю ли ее в Н<овый> П<уть> или М<ир> И<скусства>[983]. – Сейчас читаю Ваше письмо, то место его, где Вы возмущаетесь требованием редакции Нового Пути – быть легким, внешним, несерьезным… и улыбнулся. Что же после того должен сказать сотрудник Придн<епровского> Края? – 7) Очень рад, что мое последнее письмо «подбодрило» Вас. Пишите всегда мне без стеснения обо всех Ваших печалях и радостях. 8) Прививайте, прививайте себе кантианство. 9) Вы рассказываете, как вы не пошли 25 октября в церковь Вознесения слушать обедню Чайковского! Узнаю, узнаю в этом себя. Сознайтесь, дорогой Борис Николаевич, что с Вами бывают припадки будто бы беспричинного стихийно-гневного уныния, отчаяния! Часто перед моментом, «к которому Вы готовитесь как к свят<ыне>». Если да, если я угадал, то утешьтесь, утешьтесь сознанием, что и я – такой. Боже мой, как я могу быть гневен; и притом именно из-за пустяков, из-за каких-то полутонов, вмешивающихся в испытываемую мною гармонию. Теперь меньше. Я думаю, что необходимо проанализировать гнев. Ira furor brevis est. Animum rege (Horatius)[984]. – 10) Я был уверен, что Антоний не поймет Вас. 11) Когда я советовал Вам влюбиться, я не думал об «одной, только одной», займите свое воображение, как Ницше в 1876 г., когда он болел кризисом Вагнеризма и платонически ухаживал за парижанкой[985]. – 12) Приезжайте не на три дня, а на три недели. – 13) Спасибо за чудесного Незнакомого друга. – До свиданья. Поклон и искреннее уважение Вашей маме. Горячо любящий и уважающий Вас Э. М.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 25 (л. 1–2), 26 (л. 3).

Ответ на п. 52.

54. Белый – Метнеру

Около 10 ноября 1903 г. Москва
Дорогой Эмилий Карлович,

1) Прежде всего несколько слов о письмах. Если из чтения Вами моих писем не получается впечатления того, что я получил Ваши[986], – верьте, я жадно вчитываюсь в Ваши письма. Но текущий момент всегда заслоняет собою предыдущее, и часто не видно поэтому, что я получал Ваши письма. 2) «Северная симфония» – вещь старая, скучная, мертвая, Бог весть когда написанная[987]. В те времена я еще находился под обаянием шопенгауэровских настроений. Ей не следовало бы, пожалуй, появляться в печати. Зализанность ее (она стройнее второй) есть результат позднейшей техники, не коснувшейся существа Симфонии именно вследствие ее омертвелости для меня. В ней характерны, пожалуй, ужасы 2-ой и 3-ьей части, как нечто знакомое в детстве и опять, реально вернувшееся для меня, когда я писал эти части. Они и попали в Симфонию вследствие того, что я мучился боязнью и страхом. В ней отразился перевал для меня от философского эстетизма к трагизму и мистериям. И только. Остальное – деланно, отдает ремесленным «style moderne» и английскими прерафаэлитами, а также живописью по стеклу. Всё в достаточной мере уже опротивевшее нам, превратившееся в общее место. 3) Несомненно мой гном не без влияния Заратустры. Впрочем, всю жизнь я мыслю о гномах, карлах и т. д. Вернее, великан появился у меня, как воплощение ницшеанства в древние сказки[988]. Сам я вижу рождение великана и кентавра у себя под влиянием Ницше (менее Бёклин), за гнома же не ручаюсь вполне. 4) Дорогой Эмилий Карлович, опять накатило на меня ницшеанство… Глотаю Ницше в плохих переводах. Смею не соглашаться, любя… Мучаюсь грандиозной задачей, за которую хочу приняться в будущем, – пересмотром «Рождения Трагедии», образ которой все растет и растет перед моим духовным взором – вот потому-то я и начинаю замечать непроявленности у Ницше здесь и там, что достоинства этой книги застилают все прочее. Хочется уйти в нее – как в лабиринт – вот потому-то испытующим взором озираешь место своей будущей квартиры. Что же касается предприятия «Скорпиона», то оно еще все в будущем[989]. Опубликовано для того, чтобы предупредить иных переводчиков о намерениях «Скорпиона», если таковые существуют. Будет еще много обсуждений впереди… Пока дело обстоит таким образом. «Заратустру» переведет Бальмонт. «Рождение Трагедии» – Вячеслав Иванов[990], по признанию всех чуть ли не единств<енный> знаток культа Диониса у древних (он лектор парижского вольного Университета[991]). Что переведут остальные – не знаю. Относительно себя я не знаю. Они (скорпионы) без моего ведома выставили мое имя, когда я еще не решился. Во всяком случае попробую (и только). Если пойдет дело, буду переводить, если нет – не буду. Кажется, возьму себе «Помрачение Кумиров»[992]. Вообще же это предприятие, видимо, сериозное уже потому, что культ Ницше за последнее время все растет и растет в «Скорпионе». Там (в конторе книгоизд<ательства>) висит огромный портрет Ницше работы Штука…[993] Вообще есть Ницше только Ницше, а прочее – потуги, неосуществленные мечтанья… за исключением попытки Мережковского организовать Христово

Да, Христово!.. Мережковский знает это… Между ним и мной произошло нечто неизгладимое. Мы узнали друг друга в Христовом. (Они были тут, в Москве)[994]. Мережковский присмирел, стал благолепнее, не переставая быть интеллигентом. Мы впятером (Дм<итрий> Серг<еевич>, Зин<аида> Ник<олаевна>, Хлудов с женой и я) были… у Антония[995]. (Моя выдумка. Химический опыт, блистательно сошедший). Получилось что-то пиршественно-радостное – не то золотое дионисианское вино, не то сладкий мед (тоже золотой) с воском в виде свечечки… Антоний видимо все понял до дна (провиденьем), радостно и просто относился к Дм<итрию> Серг<еевичу>, а особенно к Зинаиде Николаевне… Говорил о любви, о радости, о том, как он хочет образовать обитель на горе, над Волгой, и тогда покорнейше просит Мережковских к себе в прекрасные места, где будет ждать их угощение из абрикосов и персиков (!!!) (что-то хилиастическое!) Мережковский совершенно откровенно сказал ему, в чем его raison d’être[996], говорил о недостаточности исторической церкви, о хулиганах… Еп<ископ> Антоний только улыбался знающе да сказал в ответ: «Ишь вы какие пылкие!» А за объяснение сущности хулиганства (одержимых) еще и благодарил, говоря, что не знает, что это такое, но чувствует в словах Мережковского, что «что-то есть»… Между прочим промелькнули слова у Антония о Матери (какой?), которая лучше Отца утешает и которую (монахиню или кого?) больше любит Антоний, ибо она мягче (это – сказано с подчеркиваньем З<инаи>де Н<иколаев>не); тут блеснуло что-то из области «Непостижного виденья, А. М. D.»[997] и скрылось (может быть, показалось…). Потом Антоний повел к себе в келью, указал на книжный шкаф, показал за стеклом на ангела (картинка), под которым подписано какое-то посвящение какой-то барышни Антонию (картинка рядом с флаконом одеколона (констатирую и только))… Вообще что-то близкое и радостное… Чувствовалось, что Мережковские и Антоний в чем-то соприкоснулись (но как будто с обратных сторон), как будто подошли друг к другу, разделенные узким ущельем, для обхождения которого нужны миллионы верст, но которое настолько узко, что возможно пожать друг другу руки через ущелье… Факт остался фактом: Антоний пришел в духовный восторг, Мережковский целовал у Антония руки, а я про себя потирал руки, радуясь, что мой эксперимент дал блестящие результаты.

Потом Мережковский, хватая себя за голову, все твердил: «Нельзя разрывать с 2000<-ле>тним опытом Церкви». И мне: «Слушайтесь Антония». Между прочим: они читали «Летопись С<ерафимо->Д<ивеевского> монастыря»[998] и увидели в Серафимове чувстве нечто близкое.

«Новый Путь» прекратится. Его прирезали[999]. Он мог бы еще с грехом пополам существовать, так как предвиделась им огромная субсидия, но люди, искренне любящие Мережковских, наложили «veto» на субсидию и ее присоединили к «М<иру> И<скусства>»[1000]. Друзья Мережковских ради Мережковских не допустили существования «Н<ового> П<ути>». (Это – строго между нами). Сказать правду: угрюмый как скалы Балтрушайтис[1001] сознательно и хладнокровно (с внутренней болью) зарезал «Новый Путь» (это уже совсем тайна – пожалуйста, да останется она между нами). Буренин перекрестил Балтрушайтиса в «Перголе-Перкиярви»[1002] (знаменательно!).

Зато: «Мир Искусства» преобразуется в литературный журнал, оставаясь по-прежнему художественным с рисунками, принимает Мережковских с религиозной хроникой[1003]. Между прочим здесь будет печататься «Петр» Мережковского[1004], а также единственно в «М<ире> И<скусства>» будет участвовать Чехов[1005]. Согласитесь – это будет единственный в своем роде журнал!..

Вышла книга стихотворений Бальмонта «Только Любовь», очень недурная, а также Брюсова «Urbi et orbi»[1006]… Но тут… боюсь начать…

Брюсов по этому сборнику оказывается единственным современным поэтом, держащим в руках судьбы будущей русской поэзии. Все иные (включая сюда и Бальмонта) мелкие величины сравнительно с Брюсовым. Такой концентрации, мощи, порой Микель-Анжеловских взмахов, вдумчивости русская поэзия не видала со времен Фета, Тютчева, Майкова. Правда, легко просмотреть (особенность всех крупных поэтов) Брюсова (он не ярок), но мое глубочайшее убеждение, что отныне к именам Пушкина, Лермонтова, Баратынского, Дельвига, Тютчева, Майкова, Полонского, Ал. Толстогодолжно присоединять имя Брюсова!..

Такие строфы, как:

Кругом меня – немые тополя,

Как женщины, завернутые строго.

Свивается причудливо дорога

Вся белая, мглу надвое деля[1007]

встречаются только у мировых поэтов! Или:

Знаю сумрачный наход

Страсти, медленно пьянящей,

Словно шум далеких вод,

Водопад, в скалах кипящий[1008].

Или:

Так говорила, не дыша, бледнея,

Матрона Лидия, как в смутном сне,

Забыв, что вся взволнована Помпея,

Что над Везувием лазурь в огне[1009]

Или:

По беломраморным ступеням

Царевна сходит в тихий сад

Понежить грудь огнем осенним,

Сквозной листвой потешить взгляд.

Она аллеей к степи сходит.

С ней эфиопские рабы.

И солнце острый луч наводит

На их лоснящиеся лбы[1010].

А!..

Я пойду за ним, за ним

В переулок опустелый.

Черный плащ его, как дым.

Пеплум мой, как саван белый[1011].

Или:

Помоги мне, мать земля!

С тишиной меня сосватай!

Глыбы черные деля,

Я стучусь к тебе лопатой

Ты всему живому – мать,

Ты всему живому – сваха!

Перстень свадебный сыскать

Помоги мне в комьях праха.

Помоги сыскать кольцо!

Я об нем без слез тоскую

И, упав, твое лицо

В губы черные целую[1012].

Или:

Напрасно дух о свод железный

Стучится крыльями, скользя.

Он вечно тут, над той же бездной.

Упасть в соседнюю нельзя.

И путник по средине луга,

Куда бы он ни кинул взор,

Всегда пребудет в центре круга.

И будет замкнут кругозор[1013].

Или:

Сквозь окна льется свет, то золотой, то синий,

Неясный, слабый свет, таинственный, как мгла,

Прозрачным знаменем дрожит он над святыней,

Сливаясь с веяньем орлиного крыла[1014].

Но довольно! Вижу иронию на Вашем лице и спешу закончить наводящие на иронию, дорогие для меня строки

Дорогой Эмилий Карлович, пишите. Извините убогость и внешность письма, но у меня накопилось много внешнего, что я и передал Вам.

Остаюсь горячолюбящий Вас.

Борис Бугаев.

P. S. Мой привет Анне Михайловне[1015]. Заметка Шмидт (я слышал что-то о ней) не пойдет в «Н<овом> П<ути>», если не ошибаюсь. Но постараюсь узнать. Знал, что делал, когда путал Софию с Марией, но в той плоскости, на которой я стоял (символической, а не воплощ<енной>), можно и должно смешивать Софию с Марией. Г-жа Шмидт не умеет соблюдать перспективы плоскостей.

Посылаю стихи.

Солнце жжет. Вдоль тротуара

Под эскортом пепиньерок

Вот идет за парой пара

Бледных, хмурых пансионерок.

Цепью вытянулись длинной,

Идут медленно и чинно –

В скромных, черненьких ботинках,

В снежнобелых пелеринках…

Шляпки круглые, простые,

Заплетенные косицы –

Точно всё не молодые,

Точно старые девицы.

Глазки вылупили глупо,

Спины вытянули прямо.

Взглядом мертвым, как у трупа,

Смотрит классная их дама.

«Mademoiselle Nadine, tenez vous

Droit…». И хмурит брови строже…

Внемлет скучному напеву

Обернувшийся прохожий.

Покачает головою,

Удивленно улыбаясь…

Пансион ползет змеею,

Между улиц извиваясь[1016]

P. P. S. Точки в «Симфонии» от меня, а не от цензуры, для пауз.

P. P. P. S. Дорогой Эмилий Карлович, простите за дерзость: очень скоро из Лейпцига на свое имя Вы получите полное собрание сочинений Ницше. Будьте любезны. Перешлите его мне. Еще раз простите за дерзость. Перевожу «Человеческое слишком человеческое». Как получу, засяду за перевод[1017]. Будут переводить с дополнительными томами[1018]. Предприятие сериозное. Будет к сочинению приложен еще том о Ницше[1019].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 27. Помета красным карандашом: «XXVIII».

Ответ на п. 53.

55. Метнер – Белому

12 ноября 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 12 ноября 1903 года.

Дорогой Борис Николаевич!

Только что получил Ваше письмо. Хотя у меня нет пока ничего особенного, что бы стоило доложить Вам, но берусь (с Вашего дозволения) за карандаш, так как считаю необходимым попросить Вас вот о чем. Я очень счастлив оказать Вам услугу в деле получения полного собрания сочинений Ницше, но должен предупредить Вас, что и для меня не делается исключений в исполнении формальностей. Необходимо подать прошение председателю цензурного комитета, указав точно издание, количество томов и магазин, через который выписываешь. Вот почему прошу Вас немедленно сообщить мне и то и другое, дабы я мог отправить отсюда прошение. Если Вы уже заказ послали, не пугайтесь, книги не пропадут, только их выдадут не иначе как по совершении формальностей. Очень рад, что Вы будете переводить Ницше: прозой не владел так ни один смертный; самый лучший способ изучить немецкий язык это переводить Ницше; я просто даже завидую Вам, что Вы имеете возможность заняться такого рода работой с расчетом, что плодами ее воспользуются и другие. Переводить, чтобы рукопись осталась в портфеле у себя или, еще хуже, в какой-н<ибудь> редакции, конечно, не стоит. Не думаю, чтобы Бальмонт хорошо перевел Заратустру; он слишком жеманен, простак и дерзок. Лучше было бы предоставить Заратустру Брюсову, а Бальмонту стихи. Вы тоже читаете Menschliches Allzumenschliches! Между нами: я, читая эту книгу, не могу развязаться от мысли, что Ницше тогда был болен, когда воображал себя здоровым (второй период – позитивизм), и тогда здоров (первый период, вагнеризм, «артистическая метафизика»), когда ему казалось, что он болен… Вы очень хорошо сказали: «Смею не соглашаться, любя». Это и мое господствующее настроение при перелистывании страниц «Человеческого». Но вот что! Обратили ли Вы внимание на след<ующие> строки: «Personenwechsel – Sobald eine Religion herrscht, hat sie alle die (среди них сам Ницше) zu ihren Gegnern, welche ihre ersten Juenger gewesen waeren». Вот это называется проговориться! (Афоризм 118, том I)[1020]. – Что касается поэзии Брюсова, то тут… «смею не соглашаться, не любя». Впрочем, не читал Urbi er Orbi (заглавие напоминает папскую энциклику; заказана ли у Пиронэ туфля)[1021]. Простите мне мое неудачное остроумие, и, быть может, отсутствие настоящего поэтического чутья и чутья к русскому слову. Я ведь урод: от немцев отстал, а к русским не пристал. Не сердитесь, дорогой Борис Николаевич; я ведь не поэт; а каждое искусство все-таки специальность. «Он не ярок», говорите Вы про Брюсова; быть может, Вас, как поэта par excellence[1022], это отсутствие яркости не смущает; я же, признаюсь, вижу в этом признак преобладания ума над творчеством, мастерства над вдохновением и, как профит , просто ничего не ощущаю при чтении даже приведенных (очевидно, лучших) стихов декадентского папы. Все это очень складно, тонко, умно, даже глубоко, но не захватывает меня. Полное отсутствие музыкальности, внутреннего ритмического живого цельного движения; мне несимпатичен и Бальмонт, но в нем больше этого движения, хотя оно и жеманно, манерно, несколько польского характера… «Взмахи микель-анджеловские» у Брюсова привлечь меня не могут, т<ак> к<ак> я не люблю Микель-Анджело… Польский характер как-то неразделен с русским декадентством… Боюсь, что Ницше в русском переводе будет полонизирован… Это претит мне. Я люблю и признаю Ницше, как представителя германизма, на том же самом основании, на котором почитаю Лермонтова как второго русского поэта, а не как шотландского барда[1023]. Я не хочу Ницше как ученика Словацких и учителя Пшибышевских. Все, что есть в Ницше польского (а это еще очень-очень под сомнением)[1024], только служило ему ко вреду: я разумею его выходки, кривляния, неустойчивость, его «не позволям» и «я буду дерзок, я так хочу»[1025]. Ницше бывает подчас противен мне, даже в Заратустре. И когда я анализирую это ощущение, то всегда вижу, что противное в нем в то же время как бы чуждо его исконной германской сущности. Мне и Вагнер бывает иногда противен; но эта противность уже не польская, а немецкая (ueberdeutsch[1026]). И вот, наблюдая за распространением ницшеанства, я с большим огорчением вижу, что в ход пошли, главным образом, его пошлости (нравственные полонизмы). Со страхом я думаю также о книге скорпионов о Ницше; вперед чувствую, что придется мне ее ругать жестоко. Однако письмо мое незаметно разрастается. Дорогой Борис Николаевич! Поймите и не осудите меня за все, что я Вам сегодня намарал. Наконец Касперович (культурный оболтус) прочел свою лекцию; упомянул и <о> Брюююсове, Бальмонтисе, Бальтрушайте, Белугине[1027] и т. д.[1028] – Касперович просто нестерпимо глуп. Я все время думал, что лопну со смеху, слушая его польские выкрикивания. А картины? А скерцо и полонез Шопена (сыгранные деревянной нижегородской дамой, неприятной во всех отношениях[1029])? Подчас я думал, что нахожусь в сумасшедшем доме! А нижегородский декадент подбрюсовик Чулков (книгу которого я на днях цензировал)[1030], подобострастно говоривший с мейстером Касперовичем, который держал себя с ним величественно снисходительно; Чулков, принимавший невероятно глубокомысленные позы во время лекции; по программе впадавший в то или другое невероятно сложное, простым смертным недоступное, настроение и, после отъезда Касперовича, несколько лягнувший его в газете![1031] До чего все это противно: впрочем, это было бы грустно, если бы не было так смешно. Такие Касперовичи только дискредитируют то, что берут под свою защиту. – Дорогой, бесконечно дорогой мне, Борис Николаевич! Не сердитесь на меня за contr’ы! Я мечтаю видеть Вас у себя; я не могу всего высказать в письме; да и Вы, я думаю, несмотря на свой эпистолярный натиск, тоже не прочь перейти к устной речи. Живо представляю себе Ваш коллективный визит у Антония[1032]. Милый Мережковский! Мне страшно понравилась статья Розанова о Мережковском[1033]. Правда, что Мережковские покидают Россию? NB. Знайте, что Балтрушайтис ненавидит Мережковского и завидует ему. Это я верно знаю. До свиданья, поклон Вашей матушке. Анюта[1034] кланяется Вам. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 26 (л. 1–2), 25 (л. 3).

Ответ на п. 52, 54.

56. Белый – Метнеру

Около 15 ноября 1903 г. Москва
Деловое
Дорогой Эмилий Карлович,

У нас в Москве открываются «Весы» – журнал библиографический с критическими статьями в области науки, искусства, литературы, музыки[1035]. Поляков и Брюсов просят меня передать Вам, чтобы Вы присылали им статьи о музыке, да и вообще. Дорогой Эмилий Карлович, Вам было бы удобнее писать в московском органе, чем в «Приднепровском Крае». Главное просят о музыке. Журнал обещает быть сериозным и широким. Участвуют: Розанов, Мережков<ский>, Гиппиус и т. д. В научный отдел войдут вероятно ученые (Умов и т. д.)[1036]. Редакция будет в «Скорпионе». (Театральная площадь. Метрополь. Кв. № 23). Будет выходить с 1-го января ежемесячно.

У нас в Москве война Скорпионов с Грифами. Те и другие за фалды тащат меня к себе[1037]. Просто не знаю, что делать.

Весь Ваш душевнопреданный

Борис Бугаев.

P. S. Мой привет Анне Михайловне[1038]. По какому поводу в «Казанском Телеграфе» (Поляков показывал) шуточная мистерия, где участвует Брюсов, Кашперович и я?[1039] Это что-то невероятно дикое для Казани.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 28. Две пометы красным карандашом: «XXIX».

57. Метнер – Белому

19 ноября 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 19 ноября 1903.

Дорогой Борис Николаевич!

Получили ли Вы мое письмо о Ницше?[1040] Отчего не сообщаете, через кого Вы выписали Ницше? Письмо Ваше «деловое» получил. Не мало, должно быть, Вы обо мне распространялись среди своих литературных приятелей, если через Вас обращаются ко мне со столь лестными предложениями, совершенно не зная степени моей литературной и музыкальной грамотности. Позвольте Вас поблагодарить за… за такое доверие к моим слабым силам. Передайте, пожалуйста, гг. Брюсову и Полякову, что я весьма польщен их предложением и что постараюсь исполнить их просьбу о музыкальных статьях. Я должен Вас предупредить, однако, дорогой Борис Николаевич, что и вообще-то писать о музыке, не получая никаких музыкальных впечатлений, крайне трудно, в особенности же мне, лишенному к тому же всякого музыкального образования и умения. Как, напр<имер>, мне писать о Чайковском, когда я его здесь не могу услышать за отсутствием и оперы и симфонических; разобрать партитуры ни я, ни Анюта[1041] – не в состоянии. – Итак, я наверное обещать ничего не могу, пока я в Нижнем. Что же касается моих немузыкальных статей, то они, по всей вероятности, покажутся редакторам и слишком консервативными, и слишком дилетантскими. Несмотря, однако, на это, я все-таки попробую что-н<ибудь> написать. Напр<имер>, по поводу Вашей Теургии, о Ницше и Вагнере (трагедия дружбы (?)), затем о Чайковском (в общих чертах)[1042]. Еще раз большое спасибо! Я бы не прочь испытать свои силы в переводе Ницше. Только Вы пока об этом не говорите Брюсову…[1043] Уж не обиделись ли Вы за него (папа)?[1044] Передайте мой привет Вашей матушке. Крепко жму Вашу руку. Ваш Э. Метнер.

Анюта кланяется Вам, собирается в Москву в 20-х числах с<его> м<есяца>. – Когда Вы к нам? В январе? Жду, жду, ждем…

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 27.

Ответ на п. 56.

58. Метнер – Белому

21 ноября 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 21 ноября 1903.

Дорогой Борис Николаевич! Получили ли Вы мое письмо, в котором я спрашиваю Вас, через кого Вы выписываете Ницше, и, затем, последнее письмо, в котором я отвечаю Вам на переданное Вами мне приглашение Весов?[1045] – Завтра Анюта[1046] едет в Москву; быть может, Вы увидитесь с нею? – Отвечайте скорее, т<ак> к<ак> боюсь, не обиделись ли Вы на меня за Брюсова – декадентского папу![1047] –

Дорогой Борис Николаевич, собираясь сказать несколько слов о Ваших симфониях в Приднепровском Крае[1048], я прочитал снова и Вашу вторую симфонию. Она снова по-прежнему захватила меня. Сколько в ней для меня милого, милого навсегда, что бы ни произошло, как бы ни разошлись наши пути, что бы Вы ни написали в будущем. У меня нет сил и способностей письменно передать Вам то жгучее и нежное чувство, которое волновало меня при чтении в особенности тех мест, которые являются аналогами, параллелями второй темы Колиной сонаты…[1049] Вторая Ваша симфония заставила меня разыскать среди Ваших писем пять вещиц opuscula[1050], озаглавленных «Старинный друг», которые Вы посвятили мне[1051]. Сопоставляя их со второй симфонией и перечитывая то и другое, я погружался в атмосферу, лишенную всех тех раздражающих элементов, которые приводят меня (и Колю) в неистовство и которые в таком огромном количестве присутствуют в большинстве «новых» произведений. Вы – исключение. Исключение и Блок, но уже в меньшей степени. Когда выйдут Ваши стихотворения?[1052] Выдумайте мне псевдоним. До свиданья! Обнимаю Вас и жду к себе. Привет Вашей матушке. Отчего не отвечает, пишет Петровский? Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 28. Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 206.

59. Белый – Метнеру

Около 10 декабря 1903 г. Москва
Дорогой, многоуважаемый Эмилий Карлович,

Пишу Вам с радостным сознанием, что все очень хорошо. Сны мои расцвели цветами Вечности, и их пьяный аромат я слышу даже тогда, когда перестаю спать. Опять близится несказанная радость, весна ясная. Опять хочу осыпать себя белыми душистыми цветами – утонуть в знаменательном отсвете пунцовой, церковной лампадки. Да вот о пунцовом –

Не следует путать пунцовое с красным (с алым). Пунцовое ближе к пурпуру, а пурпур – это огонь не злых земных страстейа вдали, догорая, дымилось злое пламя земного огня», Вл. Сол<овьев>)[1053], а огонь Божий, который сожжет небо и землю и отделит праведников (которым он в восхищение) от грешников (которым он воздаст за алость их деяний).

Вот почему я стою за символ. Символ, указывая соединением многого в одно на относительность относительного, способом от противного устремляет взоры к Вечности. Вот почему по сравнению с феноменализмом поверхностной жизни символ существеннее. Но и он относителен (ибо символ прежде всего – сравнение многого в одном отношении). Переход от реальности к символизму есть переход от чего-то более относительного к менее относительному: от алости к пунцовости, а уже пунцовость есть этап, ближе лежащий к пурпуру, выпавшему из спектра: пурпур «8» – ой цвет. На исторически-воплощенном плане пурпур в Ветхом Завете (см. О юдаизме Розанова, где указано, что Авраам нашел меру (пурпур) среди Содомских князей там, где Гоморра и Содом провалились (от алости))[1054], Завете слишком было трудно различать алость от пурпурности, вот и даны были соединяющие цвета в белом и голубом. Пурпур на исторически-воплощенном плане говорит о «8-ом», тогда как на символическом плане «8-ое» – внецветно. Внецветное от радости легко спутать с черным ужасом, Отца с Пустотой. В таком же отношении легко спутать пурпурное с алым – Отца – с «Густотой»?! (густота = серое + белое):

густота = черное + белое + белое[1055].

пыль

Оттуда еще раз подтверждается опасность религиозных отношений к Отцу. Мне это дело представляется так: едва я забываю, что Христос – Бог мой, едва я переношу религиозное чувство свое вообще на Бога (конечно, Отца) – как из соседней двери выскакивает бородатый, лохматый старик в охрянице с двумя небольшими рожками из-под волос и насаживается на меня (помнится из «Трех сестер»: «Он ахнуть не успел, как на него медведь насел»[1056]). Вот таким-то одержимым медведем представляется мне Ог отец (т. е. Бог без «Б», т. е. искаженное благодаря моей незоркости относительно пурпурного (ибо его нет в спектре) и алого (которое налицо) имя Бога. Некоторое лингвинистическое соображение: «Ог» для силы удвояется: «Огого» или Огыга. Бог Отец вне Христа может в конце концов подмениться Огыгой Пеллевичем Кохтик-Ррогиковым из Вечных Боязней[1057]. Пролагаю на цвета: пурпурное я незаметно подменяю алым и затем вместо того, чтоб из алого выбраться к розовому (Душа мира; карамель, пахнущая розовым маслом, и т. д.), я удаляюсь прочь от света. Слой серой пыли между мной и источником света увеличивается, и то, что казалось красным, теперь кажется желто-шафранно-бурым. Несомненно, что Огыга из желто-шафранных болот ужаса. Кстати: А. Блок, которому я послал карточку Огыги, прислал мне в ответ стихотворение, полное ужаса. Он за Огыгу принимает… Иммануила Канта[1058] – он, а не я, Эмилий Карлович!..

Итак, воплощение до физической перемены (до Конца) ужасно рискованно т. е. просто «ужасно». А следовательно символ, наше единственное знамение о Христе, еще все-таки относителен, т. е. аскетичен (ибо он, как всякий аскетизм, средство, становящееся целью). Потому-то и проклята алость, что это ненужно-аскетический нарост на аскезе символизма. Жизненность в алом смысле – аскетизм аскетизма, и вся борьба с нею именно сводится к борьбе с аскетизмом. Цель нашей культуры – расположить символы в систему, при этом может меняться и порядок символов и содержание их, т. е. расположение догматов и степень углубления в них в нашей власти, хотя количество догматов-символов неизменно. Вот в чем должна заключаться дозволенная свыше реформа Христианства.

В Элевзинских мистериях[1059] системой символов участники (мисты) приводились в экстаз, и тогда у них бывало общее виденье, непостижное уму[1060]. Они соединились с Богом и были Богами. Не в этом ли путь эволюции нашего современного символизма? Не должны ли мы ждать Элевзинских религиозно-христианских мистерий – Тайных Вечерь «Приимите и я дите…» и т. д. Ведь сущность – все та же. И это не теургия еще, а символизм, засквозивший ею.

Недавно видел сон.

Знакомое, вечное, сонное место: оно – как будто усадьба, как будто – имение. Одна часть дома как будто выходит в угрюмо-запущенный сад. Другая часть дома – разделена от мирового шоссе несколькими саженями душистой, пряной травой. У стола стоит покойный отец, как бы провожающий меня в путь. Он остается дома, а я из окна выпрыгиваю в густую траву, чтоб перейти на шоссе, опоясывающее весь мир. Чувство знакомой, когда-то испытанной грусти, чувство расставания с отцом, который не умер и никогда не умрет. Он останется дома, но сам этот дом у самого мирового шоссе, и я, странствуя по всему миру, не забуду, что не схожу с того самого шоссе, которое пересекает родные места. Весь я смеюсь и тону в траве, подхожу к шоссе; ветер свистит в уши: «Началось – вернулось». На горизонте сладкий бархат небесных персиков, а выше – бледные пятна душистых лимонов.

Возвратилось.

Дорогой Эмилий Карлович – будет ли тот день, когда все мы вместе с котомками за плечами потянемся вдоль мирового шоссе, убегающего к горизонту, оттуда ветер принесет аромат оранжевых, закатных персиков и бледных лимонов? Или это будет «там»? Но это будет.

Привожу стихотворение Блока, где выражено настроение моего сна:

Погружался я в море клевера,

Окруженный ласками пчел.

Но ветер, зовущий с севера,

Мое детское сердце нашел.

Призывал на битву равнинную –

Побороться с дыханьем небес.

Указал мне дорогу пустынную,

Уходящую в темный лес.

Я иду по ней косогорами

И смотрю неустанно вперед,

Впереди с невинными взорами

Мое детское сердце идет.

Пусть глаза утомятся бессонные,

Запоет, заалеет пыль…

Мне цветы и пчелы влюбленные

Рассказали не сказку – быль[1061].

Вот еще из Блока:

Мой месяц в царственном зените,

Ночной свободой захлебнусь

И там – в серебряные нити

В избытке счастья завернусь.

Навстречу страстному безволью

И только будущей Заре –

Киваю синему раздолью,

Ныряю в темном серебре…

На площадях столицы душной

Слепые люди говорят:

– Что над землею – Шар воздушный.

– Что под луной? –   Аэростат.

А я – серебряной пустыней

Несусь в пылающем бреду.

И в складки ризы темно-синей

Укрыл Любимую Звезду[1062].

Вот еще:

Все кричали у круглых столов,

Беспокойно меняя место.

Было тускло от винных паров.

Вдруг кто-то вошел – и сквозь гул голосов

Сказал: «Вот моя невеста».

Но никто не слыхал ничего.

Все визжали неистово, как звери.

А один, сам не зная отчего, –

Качался и хохотал, указывая на него

И на девушку, вошедшую в двери.

Тогда она уронила платок,

И все они – в злобном усильи –

Как будто поняв какой-то намек,

Разрывали с визгом каждый клочок

И окрасили кровью и пылью.

Когда все опять подошли к столу,

Притихли и сели на место,

Он указал им на девушку в углу

И звонко сказал, пронизывая мглу:

«Господа! Вот моя невеста».

И вдруг тот, кто качался и хохотал,

Бессмысленно протягивая руки,

Прижался к столу, задрожал, –

И все, кто прежде безумно кричал,

Услышали плачущие звуки[1063].

Как Вам нравится? По-моему, ужасно сильно. И это я Вам посылаю без выбора. Есть гораздо лучше, и меня подмывает переписать еще что-нибудь из Блока. Но теряюсь в выборе. Лучше уж, если буду в Нижнем, привезу Вам стихов Блока. Дорогой Эмилий Карлович, знаете ли, что я послал в «Скорпион – Весы» грозный и непреклонный ультиматум, грозя выйти из «Скорпиона – Весов»[1064] – почему, это я Вам напишу лучше в другой раз – длинно, и неинтересно. Если они не смирятся перед моим ультиматумом, безвозвратно покидаю «Скорпион» и «Весы» (хотя мне и негде будет писать), где я усмотрел некоторую стадность и баронство – правда, в потенциале. Но против потенциала-то тем сильнее я восстаю. Не получал еще ответа на «ультиматум». Мне грустно выходить из «Скорпиона» и «Весов». «Скорпион» мне любезен, а на «Весы» я лично уповаю очень – но вынужден так поступать, ибо борюсь за собственную «партийную независимость». Присылайте статьи в «Весы»! Бога ради простите за Ницше. Бестактность моя по отношению к Вам имеет смягчающие причины (длинно писать – но верьте мне). Ужасно сожалею, что пришлось мало видеться с Анной Михайловной[1065]. Передайте ей, что я не мог <в> воскресенье[1066] быть у нее, так как в полугодовой день смерти отца мне пришлось до 12½ быть в университетской церкви, а потом ехать в Девичий Монастырь[1067], откуда совершенно усталый я вернулся только в три часа. Христос с Вами, дорогой Эмилий Карлович.

Пишите.

Ваш Борис Бугаев.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне.

P. P. S. Едва написал Вам письмо, как пришел Брюсов извиняться, а также и укорять меня в совершенном ужасе. Оказывается, что я произвел переполох не на шутку в «Скорпионе», так что они отправили в Петербург «Новому Пути» и «Миру Искусства» жалобы на мое поведение и просьбу повлиять на меня и изменить мое намерение бросить «Скорпион» и «Весы»[1068]. Мы, конечно, помирились[1069].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 29. Три пометы красным карандашом: «XXХ». Фрагменты опубликованы: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 208.

60. Метнер – Белому

13 декабря 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 13 декабря 1903.

Милый! Дорогой Борис Николаевич. Сегодня получил Ваше письмо. Давно Вы не писали. Вы не выставляете даты. Но вспомните последнее Ваше письмо – деловое, в котором Вы предлагаете мне писать для Весов[1070]. – За этот промежуток я написал Вам два или три письма; не помню. Анюта[1071] сказала мне, что Вы будто отвечали мне, между тем, кроме сегодняшнего письма, я ничего не получал. Простите, дорогой Борис Николаевич, что я говорю о мелочах. Я питаю какое-то отвращение к мысли о потере моих писем или писем, адресованных ко мне. Вот почему я усвоил себе максиму в начале письма уведомлять моего корреспондента о получении его письма, а на своем письме выставлять дату. Признаюсь, на этот раз я почему-то ждал, что Вы скорее отзоветесь хотя бы «деловым» письмом по поводу выписанного собрания сочинений Ницше и по поводу моего участия в Весах и в предприятии перевода Ницше на русский язык. Получили ли Вы то мое письмо, где я шутя предлагаю Вам выдумать для меня псевдоним?..[1072] Какова судьба собрания сочинений, выписанного из-за границы?.. Не подумайте, дорогой Борис Николаевич, что я сержусь на Вас. Вы принадлежите к тем немногим, слишком немногим, на которых я неспособен негодовать даже по более важному ‹…›[1073] Настоящее мое письмо чисто внешнее. У меня гостит моя мама[1074], с которой я не виделся целый год. Вы понимаете! Когда она уедет, я напишу подробнее и «центральнее». А теперь вот что. Есть у Вагнера эстетический трактат Kunstwerk der Zukunft[1075] (художественное произведение будущего; искусство будущего; как лучше?). Этот небольшой трактат в несколько более популярном изложении содержит почти то же, что более громоздкая и специальная Oper und Drama[1076]. Трактат написан в 1850 г., влияние его на Geburt der Tragoedie и на Richard Wagner in Bayreuth[1077] – несомненное. Русского перевода, насколько мне известно, не существует. Думаю, что нелишне было бы Весам познакомить публику с философемою вагнеризма. Если принципиально редакция со мною согласна, я не прочь сделать попытку перевести эту книгу[1078]. Объем ее: 230 стр. довольно крупной готической печати, in VIII-o. Что касается моих статей, то наверное я обещать не могу, но если напишется нечто менее несносное, то пошлю. Кстати: я не шутя думаю о псевдониме. Как цензору мне неудобно подписываться настоящим именем; как музыкальному невежде и брату музыкантов также неудобно выставлять свое имя под статьями, где речь идет о музыке. Получили ли Вы то мое письмо, где я пишу, что вновь перечитал Вашу драматическую симфонию и стихи, мне посвященные?[1079] Еще раз опять повторяю, что просто влюблен в эти Ваши opus’ы. – Мамочка рассказала мне, что Коля как-то был у Вас, просидел до двух часов ночи и возвратился домой совсем зачарованный Вашей беседой… Мне он почему-то не написал о том, что навестил Вас. Но в одном из последних его писем (вообще редких и кратких) содержится следующая приблизительно фраза: «не так давно для меня впервые стало ясно, до какой степени талантлив Борис Николаевич»[1080]. Думаю, что он имел в виду эту беседу с Вами, проложившую ему дорогу к пониманию Ваших произведений, с которыми он ведь знаком был и раньше… Я страшно рад, что между Вами и им устанавливается modus vivendi[1081]… Я боялся, что отсутствие философского образования у Коли и музыкального у Вас станет нерушимою стеною на пути более близкого понимания… Дорогой Борис Николаевич! Будьте снисходительны с Колей и выражайте ему свои мысли возможно конкретнее, выпуклее и проще… В заключение выражаю Вам мою радость как по поводу того, что «все очень хорошо», так и того, что «символ наше единственное знамение». Вы выздоровели. Вы снова в том настроении радостного и спокойного ожидания, в каком я желал бы Вас всегда видеть. Долой напряженность! Соблазн «обольщения» , самочинное вмешательство в непреклонный ход мистических событий и прочие грехи суетливости, суеты, неритмичности. – Крепко жму Вашу руку. Ваш Э. Метнер.

Memorandum. Ждем Вас обязательно в Нижний гостить надолго.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 29.

Ответ на п. 59.

61. Метнер – Белому

18 декабря 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 18 декабря 1903.

Снова пишу Вам, дорогой Борис Николаевич, и опять пустяшное письмо. Высылаю Вам начало моей статьи о Ваших симфониях[1082]. Берегите ее от зоркого глаза консерватора и насмешника Поповского…[1083] а также и от других. Странное дело! Знаете, почему я внезапно решил выслать Вам эту статью? Вовсе не потому, что она трактует о Ваших произведениях; были и другие статьи о Северных Цветах, Новом Пути, Грифе, в которых я также касался продуктов Вашего творчества, отнюдь не (потому) для того я посылаю Вам эту статью, чтобы Вы показали ее Скорпионщикам; тогда я рекомендовал бы Вашему вниманию скорее статьи о Мережковском и о Новом Пути[1084]. А посылаю я Вам эту статью потому, что я страшно обозлился на опечатки и в особенности на перестановку абзацов (см. красный и синий карандаш) – учиненные приднепровской типографией: зло мое еще не прошло и я не могу установить психологической связи между типографскими погрешностями и внезапно возникшим намерением отправить эту статью Вам, вопреки прежним своим решениям. Мне наступили на мозоль, и я, вскрикнув от боли, выкрикнул то, о чем хотел было умолчать. Может быть, так, а может быть, иначе; не могу знать! Возможно, что просто черт попутал. Присутствие последнего я иногда ясно ощущаю, когда впадаю в гневное состояние… Утешаюсь мыслью, что нет худа без добра! Думаю, что теперь мне будет легче дать Вам прочесть то или иное из моих газетных словоизвержений. Ледяная кора треснула… Будьте снисходительны и не упускайте из виду, что статья написана для «приготовишек». Я мог бы и «центральнее». Получили ли Вы мое письмо, в котором я говорю о Kunstwerk der Zukunft Вагнера?[1085]Жду Вас обязательно к себе гостить надолго. Анюта[1086] кланяется и приглашает. Передайте мой искренний привет Вашей матушке. Желаю радостного сочельника. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 30.

62. Метнер – Белому

21 декабря 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 21 декабря 1903.

Дорогой Борис Николаевич. Опять и опять я пишу Вам. Опять и опять «внешнее» письмо. Посылаю Вам окончание статьи[1087]. Можете оставить обе вырезки себе, т<ак> к<ак> мне вышлют другие экземпляры. Не осудите меня за несколько позитивно-поверхностное объяснение «беспредметной скуки»[1088]: повторяю, статья носит гимназический характер, ибо писана для газетно-провинциальных читателей, т. е. для приготовишек в деле «нового искусства». Третьего дня я отправил Вам письмо с первым фельетоном.

Получил сегодня Новый Путь (декабрь). Обратили внимание на список подписчиков журнала?[1089] Если не считать Петербурга и Москвы, то Екатеринослав по числу подписчиков (72) занимает первое место после Киева (76). Льщу себя надеждой, что мои зазывательные статьи о Новом Пути в Екатеринославской газете (Придн<епровский> Край) сыграли некоторую роль в деле увеличения этой цифры[1090]. «И мы пахали!»[1091]

Молчит Алексей Сергеевич; ничего не отвечает мне на письмо[1092]. Погряз в волтерианстве.

Приближается Рождество и день рождения Коли[1093], который ухитрился появиться на свет в 8 ч. вечера 24 декабря 1880 г… –

Я жду его к 26 или 28 декабря. Произойдет генеральная музыкальная баня. –

Боюсь отупеть без музыки окончательно.

Напишите, когда Вы предполагаете собраться в Нижний?

Обращаю Ваше внимание теперь, когда Вы находитесь в самой (с моей точки зрения) здоровой полосе, на тот отдел стихотворений Гёте, который озаглавлен Gott und Welt[1094]. В первом же стихотворении (Prоoemion) Вы найдете след<ующую> сейчас Вам столь родную мысль.

Und deines Geistes hoechster Feuerflug

Hat schon am Gleichnis, hat am Bild genug…[1095]

Кант не Огыга, как думает Александр Блок[1096]; Кант не «сухой теоретик», как думает некто Вершинский (см. Литературную хронику. Декабрь. Новый Путь)[1097]. Кант – единственный философ чистой воды, без примесей пророческих поэтических публицистических и т. д. Как философ Кант отнюдь не законодатель для жизни… Впрочем, осталось мало места и времени. Скажу только, что никакого «ужаса» и никакой «сухости» я в Канте не вижу. Ужаса гораздо больше у Шопенгауэра и Ницше, сухости у Влад. Соловьева и в патристике. Кроме того, не надо забывать, что Кант совершил только первую половину своего труда, критическую. – До свиданья. Желаю Вашей матушке и Вам радостных праздников. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 31. Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 209–210.

63. Метнер – Белому

28 декабря 1903 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 28 дек. 1903.

Радостных праздников и счастливой встречи нового года Вашей уважаемой матушке и Вам желает Э. Метнер.

Анюта[1098] приветствует Вас.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 32. Открытка с рисунком, стилизованным под древнеегипетские изображения: Raphael Kirchnen «Les Cigarettes du Monde V». Khe-di-va.

64. Белый – Метнеру

29 декабря 1903 г. Москва

Москва. Декабря 29-го 03 года.

Дорогой Эмилий Карлович,

С удивлением узнаю, что Вы не получали двух моих писем (небольших), где я подробно отвечал на предложенные Вами вопросы. Пишу еще раз. 1) Относительно сочинений Ницше я только попросил Вашего согласия, а не категорически решился сам переслать их Вам: да и то, это я сделал по усиленной просьбе «Скорпиона». Дело было так: дня за два до отъезда за границу Семенов предложил переслать из Лейпцига каким-нибудь образом полное собрание сочинений Ницше[1099]. Зная, что Вы цензор, «Скорпионы» тут же убедительно просили меня взять на себя дерзость выписать через Вас. И так как в это время они, должно быть, забыли о трудностях, а я тоже не знал, то и произошла эта путаница. Что же касается Ницше, то я, право, не знаю – выслал ли Семенов его, или нет. С Поляковым я говорил, но он пробурчал что-то неопределенное и обещал дать подробные сведения потом, так что сейчас я ничего не знаю.

2) «Весы» очень рады Вашему участию, просят статей все равно каких. Письмо же о Вашем псевдониме получил и ответил (Вы его не получили, очевидно). Ужасно трудно выдумать псевдоним. Предлагаю Вашему вниманию и внутренне краснею за бедность вымысла: Lucifer, Ingifer , Signifer, Lictor, Тирский, Пантерин, Светозаров и т. д.

3) Что касается перевода Ницше, то это теперь еще вопрос отдаленного будущего, еще не выясненный. Вы позволите мне передать Брюсову Ваше желание участвовать в переводе? Согласно Вашему пред-предыдущему письму, я пока еще не говорил ему ничего. 4) О Вашем намерении переводить «Kunstwerk der Zukunft» еще не передавал (эти дни я болен – у меня разболелись зубы, жар, недомогание и бессонница, так что никуда не выходил). В понедельник[1100], по всей вероятности, я пойду в «Скорпион» и сообщу о Вашем намерении.

Дорогой Эмилий Карлович, ужасно жалею, что не виделся продолжительней с Анной Михайловной[1101]. Буду стараться попасть в Нижний к Вам во втором полугодии, но это далеко не будет зависеть от меня, так что не сетуйте, пожалуйста.

Подписка на «Весы» ужасно плохо подвигается[1102]. Не сообщите ли Вы в Нижнем о сем, обещающем быть интересным, журнале. Если нужно, могу Вам переслать несколько пачек объявлений.

5) Последнее формальное сообщение: я не виноват, Эмилий Карлович, что делаюсь перекрестным пунктом для сообщения Вам всевозможных нудностей; вот в чем дело: есть у меня знакомый, Павел Николаевич Батюшков – теософ и «святой» (буквально), жизнь которого в настоящую минуту – подвиг; вот почему я не могу ему прямо отказать, а потому лучше Вы отрежьте мне прямо: не надо, не хочу… Так я ему и передам. Он просит Вас убедительно подписать прилагаемый лист[1103]. Сюда же присоединяет просьбы и А. А. Ланг. Вот и всё.

Чтобы уже докончить о деле, спешу упомянуть еще об одном пункте: теперь (сегодня 29<-го>) виделся с Брюсовым и говорил о Вашем намерении переводить для «Весов» трактат Вагнера. Брюсов просил меня передать Вам, что статья в 230 страниц представляет нечто слишком объемистое для «Весов», а вообще переводы желательны, особенно недавно вышедших статей. Кроме того Брюсов просил меня Вам передать, что очень желательны Ваши статьи, и не позволите ли Вы объявить Вас (или Ваш псевдоним) в числе сотрудников «Весов». Далее: прилагаю при сем воззвание книжного магазина Н. Лидерта о Ницше[1104]. Очень просит Вас «Скорпион – Весы» обозначить число томов полного собрания сочинений Ницше, и так как точное количество томов неизвестно (около 10-ти), то просит выставить 17 томов, полагая, что недостающие томы магазин пополнит другими книгами. Вот документальная передача слов Брюсова.

Дорогой Эмилий Карлович, спасибо за присланные статьи об Андрее Белом. Читал с интересом и краснел, краснел за то, что Вы меня не по заслугам хвалите. Очень спасибо. Напоминаю Вам о моей давней просьбе, которую Вы не хотите уважать: указать мне или №№ «Приднепровского Края», где есть Ваши статьи, или на время прислать мне их, ибо я хочу учиться – ибо я хочу учиться. (Видите, даже в тон Заратустры впадаю).

Как хотелось бы мне побеседовать с Вами, Эмилий Карлович (ибо я писать разлучился и упорно никому почти не могу писать). Думаю побывать у Вас в Нижнем не ранее февраля. В Москве у нас теперь очень мило. «Грустно-задумчивая» радость ждет – притаилась. Как часто удается теперь мне подслушать вздохи счастья у разных лиц, «чающих» мира. Знаете ли, Эмилий Карлович, что если бы в Москве когда-нибудь было дело, то оно началось бы неожиданно, легко, без потуг, и просто. А ведь оно – слышу – крадется вместе с миром и счастьем. Если я так позволяю себе говорить, так это потому, что «жизнь», которая скрыта в жизни в иных из своих глубинных переживаний, опережает ожидания, настигая врасплох. И неожиданные шутки подкравшихся снов – шутки, переплеснувшие в действительность, – они-то и вызывают вздохи белого счастья.

Посылаю свои стихотворения.

I. Пять стихотворений (посвящается Эллис)[1105].
1.

Он был пророк.

Она – сибилла в храме.

Любовь их, как цветок,

Горела розами в закатном фимиаме.

Под дугами его бровей

Сияли взгляды

Пламенносвятые.

Струились завитки кудрей –

Вина каскады

Пеннозолотые.

Как облачко, закрывшее лазурь,

С пролетами лазури

И с пепельной каймой –

Предтеча бурь –

Ее лицо, застывшее без бури,

Волос омытое волной.

Сквозь грозы

И напасти

Стремились, и была в чертах печальных

Нега.

Из багряницы роз многострадальных

Страсти

Творили розы

Снега.

К потокам Стикса приближались.

Их ветер нежил, белыми шелками

Вея –

Розовые зори просветлялись

Жемчугами –

– Умирали, ласково бледнея.

2.

На башнях дальних облаков

Ложились мягко аметисты.

У каменистых берегов

Челнок качался золотистый.

Диск солнца грузно ниспадал

Меж тем как плакала сибилла.

Средь изумрудов мягко стлал

Столбы червонные берилла[1106].

Он ей сказал: «Любовью смерть

И смертью страсти победивший,

Я уплыву, и вновь на твердь

Сойду, как бог, свой лик явивший».

Сибилла грустно замерла

Откинув пепельный свой локон.

И ей надел поверх чела

Из бледных ландышей венок он.

Но что их грусть перед судьбой!

Подул зефир. Надулся парус.

Помчался челн. И за собой

Рассыпал огненный стеклярус.

3.

Тянулись дни. Он плыл и плыл.

От берегов далеких Стикса,

Всплывая тихо, месяц стыл

Обломком матовым оникса[1107].

Чертя причудливый узор,

Лазурью нежною сквозили

Стрекозы бледные. И взор

Хрустальным кружевом повили.

Вспенял крылатый, легкий челн

Водоворот фонтанно-белый.

То здесь, то там средь ясных волн

Качался лебедь онемелый.

И пряди длинные кудрей,

И бледнопепельные складки

Его плаща среди зыбей

Крутил в пространствах ветер шаткий.

4.

И била времени волна.

Прошли года. Под сенью храма

Она состарилась одна

В столбах лазурных фимиама.

Порой, украсивши главу

Венком из трав благоуханных,

Народ к иному божеству

Звала в глаголах несказанных.

В закатный час, покинув храм,

Навстречу богу шли сибиллы.

По беломраморным щекам

Струились крупные бериллы.

И было небо вновь пьяно

Улыбкой дальнею закатов.

И рдело золотом оно

И темным пурпуром агатов[1108].

5.

Забыт теперь, разрушен храм.

И у дорической колонны,

Струя священный фимиам,

Блестит росой шиповник сонный.

Забыт алтарь, и заплетен

Уж виноградом диким мрамор.

И вот навеки иссечен

Старинный лозунг: «Sanctus amor».

И вот, что было, не прошло.

Я там стоял, оцепенелый[1109];

Глядясь в дрожащее стекло,

Качался лебедь соннобелый.

И солнца диск почил в огнях.

Плясали бешено на влаге,

На хризолитовых струях

Молниеносные зигзаги.

«Вернись наш бог» молился я

И вдалеке белелся парус.

И кто-то, грустный, у руля

Рассыпал огненный стеклярус[1110].

Поединок

Из дали грозной Тор воинственный

Грохочет в тучах.

Пронес огонь – огонь таинственный

На сизых кручах.

Согбенный викинг встал над скатами,

Повитый флером,

Горел сияющими латами

И спорил с Тором.

Бродил по облачному городу,

Трубил тревогу.

Вцепился в огненную бороду

Он Тору – богу.

И ухнул Тор с размаху молотом

По латам медным,

Обсыпав шлем пернатый золотом

Воздушно-бледным…

«Швырну расплавленные гири я

С туманных башен»…

Вот мчится в пламени валькирия.

Ей бой не страшен.

На бедрах острый меч нащупала

С протяжным криком,

Промчалась с облачного купола,

Сияя ликом.

Ослепший викинг встал над скалами,

Спаленный богом.

Трубил печально над провалами

Загнутым рогом.

Сердитый Тор за белым глетчером

Укрылся в туче.

Леса пылали ясным вечером

На дальней круче.

Извивы лапчатого пламени,

Танцуя, блещут.

Так клочья палевого знамени

В лазури плещут[1111].

Христос с Вами, дорогой Эмилий Карлович! Простите убогость письма. Нем и безглаголен.

Остаюсь любящий и искренне преданный

Борис Бугаев.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне и Николаю Карловичу[1112].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 30. Четыре пометы красным карандашом: «XXХI».

Ответ на п. 60–62.

1904