Андрей Белый и Эмилий Метнер. Переписка. 1902–1915 — страница 19 из 29

95. Метнер – Белому

11 января 1905 г. Москва

Дорогой Борис Николаевич! Вчера приехали[1329]. Я простужен. Может быть, только завтра выйду из дому. Жду Вас вечерком: сегодня или завтра. Остаюсь до 15-го с<его> м<есяца>. – Рассчитываю видеться с Вами во всяком случае не однажды. К Вам приеду, если буду здоров. Привет Вашей матушке. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 48. Открытка. Датируется по почтовому штемпелю: Москва. 11. I. 1905.

96. Метнер – Белому

16 февраля 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 16 февраля 1905 г.

Дорогой Борис Николаевич! С чего начать?.. Не знаю. Так много, что голова болит. Приезжайте скорее, пока не выветрилось. Ведь Вы свободны, бастуете? Жду Вас непременно до пасхи[1330]. Помнится, Вы сами собирались ко мне чуть ли не на страстной, как в прошлом году. Не жалейте, что не свиделись по возвращении из-за границы[1331]: был болен: в противоположность Анюте и Коле[1332], которые заболели за границей (подробности узнаете у Алексея Сергеевича[1333]), я занемог в момент (отвратительный) переезда через границу; русский воздух надул мне огромный флюс, с которым я провел все время моего пребывания в Москве[1334]. Можете себе представить мое самочувствие? – Разумеется, я нисколько не в претензии на Ваше молчание (даже на «деловое» письмо из Берлина[1335]). – Все больше убеждаюсь, до какой степени Вы мне необходимы. Как часто я вспоминал Вас за границей и как важно (и для Вас) было бы вместе со мной пережить некоторые моментики… в Веймаре, в Нюрнберге… Кстати: что Вы думаете о Нюрнберге. Я питал всегда особое предрасположение к этому городу местерзингеров, оловянных солдатиков, Ганса Сакса и Альбрехта Дюрера, сказок Гофмана… Однако я начинаю рассказывать… Молчание… Молчание… – Мой дорогой, мой милый Борис Николаевич! Постарайтесь непременно приехать к нам, пока… существует предварительная цензура для провинциальной повременной печати. Кстати! Куда я денусь по упразднению m-me Censur’ы – не знаю. Ведь я решительно ни на что не пригоден. Впрочем, я достаточно легкомыслен и мало забочусь о будущем. – Мы переехали на новую квартиру, живем на самом «белом» месте Нижнего (Адрес: угол Похвалинского Откоса и Садового Переулка, дом Ческина); приезжайте поставить мистический диагноз нашей обители. – Вашего «Возврата» я еще не читал[1336]. В Москве не успел запастись, а здесь не продают. Купите (я Вам отдам при свидании) экземпляр (если у Вас нет лишнего) и пришлите с Колей, который собирается к нам на масленицу и первую неделю Поста. Вследствие забастовки Вы, быть может, захотите приехать в Нижний раньше страстной или после святой, весною до отъезда в имение. Поступайте по своему усмотрению, только предупредите меня за неделю, чтобы Вам случайно не столкнуться с кем-нибудь. Алексей Сергеевич собирается ко мне летом… Как поживает Сергей Михайлович Соловьев? Передайте ему мой привет. Мне было очень интересно и приятно познакомиться с ним[1337]. По приезде сюда засел за журналы. Оптом прочел Весы, Мир Искусства, Новый Путь за конец 1904 г. Оптом они невтерпеж. Целый ряд невыносимых гримас и ужимок. У Вас есть великолепные страницы (об Олениной-д’Альгейм, о Леониде Андрееве)[1338]. Хорошо, что Вы философию начинаете подписывать Борис Бугаев[1339]. Я соскучился по Вас, мой дорогой друг. Я с удовольствием (глупое слово!) называю Вас своим другом, так как изо всех известных мне русских только в Вас я встречаю какие-то струны, до боли мне родные, какие-то уголки, в которых моей душе уютно, как дома. До свиданья! Передайте мой сердечный привет Вашей матушке. Пишите, если можете. Горячо любящий Вас

Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 49.

97. Белый – Метнеру

Вторая половина февраля 1905 г. Москва

1905 года. Февраль.

Многоуважаемый, милый Эмилий Карлович!

Что за несчастье? Едва выехал из Москвы, как Вы приехали[1340]. Видно, не судьба была нам встретиться. За молчание простите. Последние месяцы «taedium»[1341] писать. Не могу равнодушно видеть пера. С омерзением оно выпадает. Набил себе оскомину писательством. И решил забастовать во всем. Просто не выношу ничего писательского. Вы уж Бога ради извините меня. Будучи в С. – Петербурге, я три недели ничего никому не писал (даже и маме). Вы поймете.

Но никогда не забывал Вас. Вы – один из немногих, почти единственный. Я Вас ужасно как люблю, и всегда о Вас думаю.

Теперь вернулся из Петербурга. Прожил месяц[1342]. Остановился у Мережковских; приехал в роковой день 9 января[1343]. Был всюду; чуть ли не на баррикадах[1344]. Впечатление – оглушающее… Видел Гапона и т. д.[1345] Сначала события поглотили всё. Потом начались бесконечные знакомства писателей. Промелькнула вереница лиц. Розанов, Соллогуб <так!>, Минский, Петров, идеалисты[1346] и т. д. вплоть до студентиков и петербургских «пшиков»[1347]. Меня рвали знакомства 2 недели. Тут у нас возникло одно важное дело: были хлопоты и по его поводу[1348]. Наконец, под этими двумя слоями суеты была уже не суета, а «несказанная» радость. Сонатная тема[1349], «милое, вечное, грустное» приблизилось ко мне почти вплотную. Такая радость, такая радость, наконец окончательно утешили Блоки (Алекс<андр> Алекс<андрович> и Любовь Дмитриевна). Когда я приходил к ним, вырастали такие махровые шапки левкоя, каких я нигде не видел. «Цветочность», присоединяясь к «несказанно-милому», переполняла чашу радости, которую я нашел в Петербурге, до краев. И так подумайте: вовне политика и знакомства без числа, внутри – радость. Приехав в Москву, я просто оцепенел. Но я знаю путь, мне ясно впереди!

Милый, дорогой Эмилий Карлович, еще бы я Вас забыл. Вы почти единственный человек, знающий о радости – Вы, Сережа Соловьев, Блоки, Мережковские. Ужасно хочу Вас видеть. Нет людей. Полгода я изо всей мочи старался натянуться до всех людей. Был свой и с философутиками, и с кантианцами, и с общественниками, и с мистиками, и с декадентами. Но теперь рухнули мои силы, терпение. Нет, не могу – я слишком аристократичен: не хочу пачкаться с хамами, старающимися походить на бар. Этот поворот во мне произошел в Петербурге, где я увидел «вспышки огня и света», и с ужасом понял, как нервное уны<ни>е внутри и схематичность извне поглотили во мне все с той поры, как я стал быть со многими. Сейчас могу только думать о цветах и жить для цветов, а во внешнем готов хоть с анархистами, но середки на половинки, но компромиссы приятно-либеральные мне претят. Нужна новая церковь, где хотя бы Айседора Дёнкан священнодействовала[1350] (после гнусностей синода[1351] не хочу знать ни попов, ни поповства, ни… Поповских…)[1352], нужна радость… и цветы, цветы, цветы без числа…

Милый Эмилий Карлович, высылаю «Возврат»[1353]. Он уж давно (месяца 2½ как предназначается <для> Вас и лежит у меня из пассивности). Кстати: мне очень было бы ценно узнать Ваше мнение о нем. Пожалуйста, черкните хотя бы два слова. Бесконечно любящий и уважающий Вас.

Б. Б.

P. S. Мой привет Анне Михайловне[1354].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 42. Помета красным карандашом: «XLI». Фрагмент опубликован: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 220 (с неточной датировкой: «Февраль <между 5 и 16>»).

Ответ на п. 96.

98. Метнер – Белому

10 марта 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 10 марта 1905 г.

Дорогой Борис Николаевич! Ваше февральское письмо и Вашу третью симфонию получил. Большое Вам спасибо и за книжку и за милую надпись. – Читая Ваше письмо, я от души хохотал над тем, что Вы, Андрей Белый, – забастовали, набив себе оскомину писательством. Последнее произошло только от форсированно-пряного и пьяного декадентизма и от сугубо-витиеватого философистерства, среди которых Вы толчетесь, ударяясь головой то об один, то о другой столб (или столп). – Читали Дафнис и Хлою?[1355] Тут оскомины не набьешь… Очень, очень хорошо и предисловие Д. С. Мережковского. Мысленно обнимаю за его золотые слова о Гёте[1356]. – После Веймара, Франкфурта я с особенным опять новым трепетом читаю некоторые вещи Гёте. – Шмидт переехала на зимнюю квартиру… Был сегодня на похоронах рабы Божией девицы Анны[1357]. Все комизмы, нескладности и подозрительности сметены дыханием смерти. Потемневшее слегка лицо покойницы полно было не только спокойствия, но даже радости, полного довольства достигнутым. Черты стали красивее и мудрее. Ей можно было дать и 100 и 10 лет. Я потому так долго остановился на ее внешности, что помню, как нехорош был в гробу ее возлюбленный Владимир Соловьев. Дорогой на кладбище разговаривал с редактором Ниж<егородского> Листка[1358]; он изумлялся, как могут умные люди, как Шмидт, быть мистиками. Спрашивал о Вас и, узнав, что Вы – естественник, беспомощно развел руками, остановился и разинул рот: и он пишет «симфонии»!

Да, Вы пишете, а я их читаю и читаю с большим наслаждением, о котором, наконечно, редактор Ниж<егородского> Листка не может иметь никакого понятия… Вы просите меня написать Вам хотя бы пару слов о симфонии… Очень трудно так сжато передать Вам все, что вынес из этой замечательной композиции. Скажу, что она совершеннее, выдержаннее, отчетливее, суше, злее двух первых; в ней больше мастерства, больше обработанной материи, больше юмора, больше «контрапунктов», она отчасти драматическая + героическая, отчасти еще неведомая, «тень несозданных созданий» (выражение из первого декадентского сборника)[1359].

Бездонное в мелочах действительности, бездонное в сказке сочеталось с несказанным космическим. «Прошлое давно забытое вечно как мир окутало даль сырыми пеленами»[1360]; ребенок проснулся – старик исчез; бархатно мягкое пьяное грустное, тихое ясное счастье. – Мне милее вторая симфония, но зрелее и глубже – «Возврат»… – Очень хороши «маститые до последних пределов»[1361]. – Очаровательно, свободно и смело начало – игра ребенка и крабба. У Дюрера есть мадонна с ребенком и… обезьянкою на веревочке, гениальная шалость его юности[1362]; я вспомнил эту обезьянку, читая сцену с краббом.

Персонификация головокружения мне не нравится[1363].

По праздникам бань не бывает (стр. 60–61)[1364].

Потрясающ – змеиный ужас.

Прислали из-за границы последний том биографии Ницше. Автор (его сестра) говорит в предисловии, что Дионис – это псевдоним Ницше…[1365] В Генуе Ницше называли il santo и даже il piccolo santo, т. е. такой святой, которого можно безбоязненно любить, милый «маленький» святой… – В письмах Ницше говорит о своем лунатизме (sui generis) и однажды сравнивает себя с Иоанном Богословом[1366].

Дорогой Борис Николаевич! Вспомните, как мы шли весною 1902 года с репетиции Никиша и говорили о судьбах России[1367]. Оба мы, как обнаружилось, поставили † настоящей России в 1898 году… Помните?!.. – Выражение «настоящая» Россия теперь уже неверно; эта Россия уже прошедшая или проходящая. Ее больше нет и вместо нее хаос, из которого может со временем родиться нечто. Это нечто почти ничего с царской Россией иметь не будет. – Когда говорят теперь о престиже, из-за которого нельзя скорее покончить с «Красным Смехом»[1368], то мне смешно делается: чей престиж? Мертвеца, по меньшей мере умирающего, не нуждающегося ни в чем; престиж России – это румяна на лице Пиковой Дамы[1369]. – Боже мой, сколько открывается ежедневно гнусностей! Как все фальшиво, как все ненужно, бессмысленно; и при этом смердяковская наглость… Как хотите: но все-таки либеральный компромисс по крайней мере комфортабелен и целесообразен… А так, как теперь, жить нельзя… Что это опять за болван Булыгин?[1370] А сам Ника[1371], в круге которого Вы раньше замечали какие-то добрые вибрации! Что ни шаг, то нетактичность и прямо преступное легкомыслие и безволие… Я начинаю сильно страдать от своей обязанности. Но некуда деться. Писать я не могу. Переводами жить нельзя. В адвокатуру я не могу вернуться… Пока до свиданья! Мой искренний привет Вашей матушке. Анюта кланяется[1372]. Хорошо, если бы собрались ко мне погостить. На днях хочу второй раз прочесть Возврат. Ваш горячо любящий

Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 50.

Ответ на п. 97.

99. Белый – Метнеру

Вторая половина марта 1905 г. Москва
Дорогой, милый Эмилий Карлович,

Как я был рад получить от Вас письмо. Оно пришло в момент уныния и порадовало меня. Бедная, бедная Анна Николаевна! А мы в Москве устраивали подписку в пользу нее по просьбе Георгия Чулкова, который (надо отдать ему справедливость) любит ее[1373]. Смеялся, читая Ваше изображение моих «стуканий головою» между столбами или столпами. В настоящую минуту один из «столпов», увлеченный революцией, бросил философию, с грустью проповедуя «бомбных дел мастерство» так, как недавно проповедывал трансцендентальную философию. Недавно он заявил мне за одним ужином, что он «в теории трансценденталист, и то до ужина, а на практике и в особенности после ужина дионисианец и философ мгновений»[1374]. Что же касается до другого столпа, то он все устойчивей и – я бы сказал – гениальнее, превосходя все, что появлялось в русской поэзии после Пушкина, Лермонтова и Фета. Между прочим, у нас должна была с ним состояться дуэль, впоследствии, однако, расстроившаяся, что не помешало нам остаться в добрых отношениях[1375].

Глубокое спасибо за приглашение. Я было уже совсем соблазнился приездом к Вам: так хотелось Вас видеть, говорить с Вами (в прошлый Ваш приезд[1376] мы в сущности почти не виделись), но внезапно я разорился на целый ряд книг, истратив все имевшиеся у меня деньги, и вот принужден сидеть дома, обреченный на 2-месячное (по крайней мере) безденежье. С грустию отложил на неопределенный срок свой приезд в Нижний. Утешаюсь спокойным мастерством, с которым К. Фишер, не мудрствуя лукаво, изображает жизнь Шеллинга и Гегеля[1377].

Дорогой Эмилий Карлович! Знаете ли Вы, что занятия «трансцендентальной» философией есть гнуснейший, наиизвращеннейший порок, разлагающий всякую нравственность по отношению к самому себе. И вот тем не менее я предаюсь этому пороку: все более и более вижу, что философия – это рак, заражающий мое сердце, а декадентство – паралич, разжижающий мой мозг. И не могу отказаться ни от того, ни от другого. Странно: мне все мерещится какая-то будущая точка, к которой должна стремиться моя мысль и мое творчество. Эта точка: мистический критицизм теогнозии, предопределяющий основоположениями чистой мистики теургическую действительность грядущей мистерии, участниками которой должны <быть>мы – знающие в преображенном государственном строе будущего. У меня намечается будущая религиозно-общественная доктрина, которую я хочу называть доктриной женственного панмонизма: на престоле алтаря непрекращающейся мистерии будущей религиозной общины (эта община – церковь) должна восседать Царь-Девица, отражающая народную душу. Вот где должен быть исправлен Достоевский: нужен не Иван Царевич[1378], а Царь Девица; и она будет, будет!!.. А пока еще нет условий, благоприятствующих процессу положительной организации религиозного ордена рыцарей Грядущей, важно внутреннее религиозное общение с Ней и разработка отвлеченных основ ее реальности в приложении к общегосударственным вопросам.

Дорогой Эмилий Карлович, буду в скором времени еще и еще Вам писать. Не забывайте и Вы меня. Христос да хранит Вас.

Глубокоуважающий и горячо любящий Вас

Борис Бугаев.

P. S. Мой привет и уважение Анне Михайловне[1379]. Мама просит передать свой привет Вам и Анне Михайловне.

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 43. Помета красным карандашом: «XLII».

Ответ на п. 98.

100. Метнер – Белому

23–31 марта 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 23 марта 1905 года.

Дорогой Борис Николаевич!

Недавно мне писал Андрей Братенши и передал от Вас поклон. Он нашел, что у Вас великолепный вид, чему я очень рад[1380]. Заставляйте себя почаще думать и заботиться о внешнем. Вы безбоязненно можете это сделать: Вы застрахованы от пошлости.

Читаю недавно вышедший в свет последний том биографии Ницше[1381]. Я уже писал Вам об этом. Надеюсь, что Вы мое письмо со вложением некролога Анны Николаевны Шмидт получили?[1382] Жизнь (точнее: житие) Ницше производит не менее потрясающее впечатление, нежели его творения. Надо читать его письма к сестре и вообще к близким, чтобы получить представление, до какой степени он страдал от одиночества, до какой степени он по натуре своей не создан был для одиночества: это был человек с необычайно нежной душой и до конца своей жизни «деточка»… Если он не женился, то только случайно, а вовсе не по «уродству» своей натуры, как то думает Мережковский[1383]. Ницше бывал влюблен… Одним словом, как все «здоровые» люди. Вы, конечно, слышали о Frau Lou Andreas Salomé, русской (вероятно: еврейка), с которой Ницше находился будто бы в дружбе[1384]. Она написала книгу, наполненную сплошными нелепостями[1385]; однако эта книга имела успех и очень много повредила правильному пониманию Ницше и его учения. Надо сказать правду, наши декаденты, и ницшеанцы и антиницшеанцы, одни сознательно, другие бессознательно (по духовному сродству с Salomé) судят о Ницше крайне ошибочно, принимая его различные маски за истинное лицо и его болезненные выходки за суть его учения. Разбивая шаг за шагом с документами в руках книгу Саломэ (которая, кстати сказать, порядочная лгунья и вообще дрянная мелкая натура), сестра Ницше вместе с этим как бы разбивает многих наших ницшеанцев и антиницшеанцев. – Отдельные замечания для Вас: Ницше очень высоко ставил Вундта и Гельмгольца. – Peter Gast (один из близких друзей и учеников Ницше) называет Заратустру Heilige Schrift, Fuenftes Evangelium[1386]. – Когда Ницше приступил ко второй части Заратустры, то боялся умереть от напора мыслей и чувств; он написал эту часть в 10 дней[1387]. Все время Ницше ставит в связь продолжение своей жизни с появлением книг Заратустры. Замечательно, что Вагнер умер в час окончания Заратустры[1388]. – В 1884 Ницше познакомился с одним бароном Штейном, молодым философом, которого Ницше назвал самой лучшей встречей во всю жизнь и самой великой своей надеждой. Штейн был необычайно хорош и душой и телом. Ницше видел в нем Сверхчеловека. Штейн умер 30<-ти> лет[1389]. После него остались сочинения, частью напечатанные. – Оказывается, Ницше сжег бóльшую часть своих поэтических произведений; сохранилось то, что спасено сестрой. – Сестра считает, что Vaihinger правильно судит о Ницше. – Ницше одно время собирался в Японию. Он очень высоко ставил национальный характер японцев. Представьте себе: он разумел под «японизмом» то же сложное явление, о котором мы с Вами говорили в последнюю нашу встречу. Помните? Таким образом с трех сторон совершенно независимо один и тот же взгляд. Постарайтесь его формулировать точнее.

29 марта. (Письмо Ваше получил, но о нем – после). Саломэ не поняла Ницше вовсе. Его полифонию она сочла за дисгармонию; его высшую свободу (совпадающую с необходимостью: amor fati[1390]) за обыкновенную польскую анархичность; amor fati – за обыкновенный (неразумный) фатализм.

По поводу Сверхчеловека надо сказать, что недоразумению содействовал отчасти сам Ницше гиперболическим выражением в Заратустре Niemals noch gab es einen Uebermenschen[1391]. Ницше в письмах, разговорах и набросках отрицает связь идеи о связи как с дарвинизмом, с одной стороны, так и с сверхчувственностью, с другой. Сверхчеловек вовсе не особая высшая порода людей (каких никогда не было) и вовсе не ангел или демон, антихрист или богочеловек, а скорее человеко-бог, до божественности удавшийся человек. Таким был, по мнению Ницше, например, Гёте. Надо сделать так, чтобы сверхчеловеки, соединяющие силы с утонченностью, не гибли, как теперь среди массы обыкновенных; чтобы не только гении, но и негениальные сверхчеловеки были на виду.

Как Вы знаете, Ницше обдумывал свои произведения во время прогулок по горам. Хотя он и избегал встреч в это время, но некоторым удавалось случайно видеть его, и они передавали восторженно об его необычайно просветленном виде. Одна старая дама, его знакомая по курорту, наивно (это-то и ценно) заметила, рассказывая о такой встрече с ним: он похож на Жениха, смотрящего на Невесту. – А я похож на сумасброда. До такой степени спешу Вам выложить почерпнутое из биографии Ницше, что не досказываю ничего до конца. – До сих пор (по мнению Ницше) мы могли наблюдать тип сверхчеловека очень редко, да и то большею частью тогда, когда он бывал озарен гением (следовательно: гениальность и сверхчеловечество – два качества, могущие совпадать и не совпадать в одном лице); надо создать такие условия, что<бы> тип сверхчеловека, ныне забиваемый ему противоположным типом, проявился всюду. – Теперь опять о Женихе и Невесте. У Гёте есть стихотворение «Mailied»[1392] (начинается: «Zwischen Weizen und Korn», «Между пшеницей и рожью»). С первого взгляда самая обыкновенная песенка. Но это только с первого взгляда. Коля вынул из этого стихотворения такой изумительный музыкальный образ[1393], что… когда я читал о Вашей Царь-Девице, этот образ не переставал звенеть в ушах моей души (или в душе моих ушей)… Попросите при случае Колю наиграть этот «Mailied». –

Некто С. Протопопов, сотрудник Нижегородского Листка, написал большую статью об А. Шмидт, где рассказал все ее эзотеризмы (например, ее символ веры: И неизменно на небесах пребывающего и вторично на землю сошедшего и воплотившегося в лице Владимира Соловьева – человека от рождения, ставшего Богочеловеком в 1876 году при явлении ему Церкви в пустыне египетской и скоро грядущего со славой судить живых и мертвых. Его же царствию не будет конца); рассказывает подробно, как Анна Николаевна видела Христа в одной церкви во время обедни, как после этой «галлюцинации» она впала в религиозную «манию» и вообразила себя евангельской Марией; как познакомилась с Вл. Соловьевым и т. д.; с позитивною благонамеренностью изумляется, как мог мистицизм в ней мириться со свободомыслием!! Удивляюсь, как могла Анна Николаевна откровенничать с такими ослами. Вот до чего доводит одиночество. Вчуже унизительно было читать эту статью. Конечно, я ее дозволил к печати, но написал privatissime[1394] письмо редактору, где объяснил ему, что статья – неприлична, что нельзя доводить свой «позитивизм» до бесцеремонного обращения с тайнами, доверенными в частной беседе, считая всякие стеснения излишними только потому, что эти тайны не политические, а мистические, следовательно якобы мнимые. Конечно, я писал подробнее и вразумительнее, нежели Вам. Письмо подействовало. Статью не поместили[1395]. – Кто этот философ (до ужина и после ужина)? Фохт? Трубецкой?[1396] А поэт (четвертый после Пушкина, Лермонтова, Фета)? Брюсов? Бальмонт?? – Читал последние стихотворения Бальмонта «а я мексиканец жестокий!»[1397]; он стал не только мексиканцем, но и (в самых своих последних стихотворениях) верным подмастерьем Пушкина; какая-то благородная простота, раньше этого не было! «Хорошо бы всех немцев переселить в Мексику», – сказал где-то Ницше, – «они выработались бы в совершеннейшую расу; им недостает юга»[1398]; шурин Ницше Ферстер устроил немецкую колонию в Парагвае[1399]. Знал обо всем этом вампирная пиголица Бальсонтис, когда собирался в Мексику?[1400] «Вопросы Жизни» – скучны[1401]; «Мир Искусства» не выходит[1402]; «Весы» я не получаю. Выходят ли они? Пишете ли Вы где-нибудь и где именно? Вторично еще не прочел Вашей симфонии[1403]: дал прочесть Мельникову; он еще не возвращал… – Мельников читал как-то историю религий, где в главе о Заратустре сказано[1404], будто представители религии последнего думают, что второго Заратустру будут звать Нитшея; а знаете, что по-польски значит Nietzky? – нигилист. Простите, что я болтаю de coq-à-l’âne[1405]. – Продолжаю о Вашем письме. Что это за дуэль: всамделишняя или символическая? – Очень жаль, очень, очень жаль, что Вы не скоро можете собраться ко мне. Имейте в виду, что в июне будет гостить Коля; 25 июня меня призовут на военную службу.

31 марта. Сейчас еще раз перечитал Ваше письмо. 1) Декадентство есть расколотое ницшеанство. 2) Философистерство есть расколотое кантианство. Конечно, зачатки обоих уродств были в Канте и Ницше; вот почему необходимо как можно полнее детальнее реальнее воссоздать в своем воображении образ того и другого, дабы вылечиться. Я намекаю не на Вас; Вы слишком сильны и оригинальны, хотя и затронуты, задеты с обеих сторон; вот я боюсь за Вашу разработку отвлеченных основ ее (Грядущей Царь-Девицы) реальности в приложении к общегосударственным вопросам. – Вы поймите: я живо ощущаю и сочувствую Вашим переживаниям и прозрениям; меня всегда радует эта неутомимость Вашего всматривания и вслушивания; но я начинаю бояться, когда Вы слишком скоропалительно начинаете сооружать вокруг этого; я пишу Вам отнюдь не для того, чтобы Вы больше ко мне не «заявлялись» с подробностями «теогнозии»; напротив: милости просим; безо всякого стеснения пишите мне все; я уж буду знать, куда что положить; в случае, на мой взгляд, опасности для Вас я немедленно предупрежу Вас. –

А пока могу только сказать: торопитесь не очень. – Очень важно, чтобы Вы были здоровы и долгодолгодолговечны. Старайтесь быть спокойнее. Когда будете писать мне о самых эзотерических своих опытах и надеждах, то пишите так, как будто Вы разговариваете с самим собою. Это, конечно, гораздо труднее, нежели писать так, как будто диалогизируешь с декадентом или философутиком. Но не невозможно для Вас с Вашим дарованием. – Когда Вы разговариваете со мной, то происходит извинительное смешение всех стилей и бесстильностей, извинительное потому, что тут же можно поправить и выяснить. Почти так же Вы и пишете мне, и это почти так же извинительно и неважно. Но с собой Вы говорите иначе, иначе, нежели в своих стихах и статьях. Кое-что из симфоний есть как бы разговор с самим собой. – Пожалуйста, уведомляйте меня о каждой Вашей попавшей в печать литературной работе; я больше не слежу за журналами. До свиданья, дорогой мой! Привет Вашей маме от Анюты[1406] и меня. Горячо любящий Вас Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 51.

Ответ на п. 99.

101. Белый – Метнеру

1 апреля 1905 г. Москва

Москва 1905 г. Апреля 1.

Дорогой Эмилий Карлович, спасибо, спасибо за Ваше письмо. Оно меня ужасно порадовало – утешило. Я до такой степени вдался в экзотеризм, до такой степени опутался разными «гражданскими» вопросами вплоть до злободневных, что всякая «мистика» звучит мне музыкальным одиночеством: Вы не смотрите, Эмилий Карлович, что я пишу о Царь-Девице в связи с религиозной политикой: ведь Девицей при экзотерическом отношении к явлениям может стать Жена, обличенная в солнечность (= в жизненность, = в плоть, = в мир, = в общественность): тут корень религиозного социализма. И: религиозный социализм, окончательно проведенный, – есть ничто иное как Апокалипсис = Конец, т. е. общая мировая норма отношений, т. е. последняя цель. Телеологическая подкладка критицизма обеспечивает «апокалипсичность» религиозной реформы; «хилиазм»[1407], «солнечный град» с одной стороны – социалистические «грезы» с другой. Я говорю «грезы», потому что социализм, не приведенный к религии, останется вовеки грезами и «грезами пошлыми». Соединение отвлеченного понимания основ общественности с религией – такое соединение может разрядиться коллективным процессом свободной символизации переживаний, т. е. религией. А если это так, если соединение религии с общественностью не механично, а органично, то оно представляет символическую систему. Общественная жизнь – коллективная трагедия. Содержание общественно-трагической жизни – борьба Жены, коей мозаичный, невыявленный образ представляет общество, со Зверем. А содержанием этой борьбы является существеннейшая часть Апокалипсиса. Если вопрос о религиозной общественности поставить на эту точку зрения, единственно правильную, то общественность должна быть возведена к теургии. Различные схемы общественных отношений могут существовать лишь в постоянной внутренней зависимости от абсолютной свободы коллективного творчества (коллективный теургизм). Толпа, движимая морем оргийности, выбрасывает на свою поверхность златотканный ковер аполлинических видений, т. е. религиозных мифов, впаянных в жизнь. Извне эти мифы могут составлять, с одной стороны, ядро религиозно-общественных схем; являясь организующим началом умственных построений, с другой стороны образ их может эстетически воздействовать, являясь организующим началом единоличных, а также и коллективных переживаний. В противном случае у нас будет ряд социологических данных (внешний опыт) и основанных на эти данные построений, с другой стороны наличность наших переживаний, сущность которых может быть явлена как только религиозная сущность (внутренний опыт). Итак, в начале синтетической работы и здесь (в социологии) и там (в мистике) эмпирия. Можно или соединить опыт с опытом (т. е. социологию с религией), или выявить априорные условия опыта здесь и там. Попытка механического соединения социологических теорий и существующих религиозных организаций (в которых опять-таки механически объединены индивидуальные религиозные опыты в догматическую оправу, гнетущую жизнь духа) – такая попытка безрезультатна, случайна, не отвечает потребностям духа. Во втором случае отыскиваются и формальные условия всякой общественности (таковым условием является телеологичность ее) и формальные условия религиозного символизма: в последнем случае отыскивается философская оправа данной религии, открывается метафизичность всякой религиозной философии; далее эта метафизичность вскрывается указанием на то, что она оформливает лишь необходимые постулаты гносеологии и психологии, делая из них наиболее вероятные выводы. Обнаруживается, что религиозный символизм есть непременно символизм гносеологический, т. е. религия ни в одном пункте не может прямо нарушить теорию познания с ее постулатами: между этими постулатами и религией существует сложная зависимость. Метафизика может явиться для нас теперь в совершенно новом освещении, если она – наиболее вероятная дедукция из гносеологических постулатов, продолжая, так сказать, пунктиром теорию познания там, где последняя останавливается: метафизика в этом случае – замаскированная извращенная религия. Так должно рассматривать Фихте, Шеллинга, Гегеля, Шопенгауэра, чтобы названные философы не внушали чувство протеста ненаучностью.

Итак, общие нормы общественности – в вопросе о цели общества и общие условия религиозного символизма в вопросе о критических предпосылках из существующих символов перекрещиваются, ибо: телеология – необходимый постулат критицизма. И тут и там эмпирическое содержание религии и общественности перегоняется сквозь призму теории познания. Но далее: телеология сама по себе есть первоначальное, внешнее определение символизма, так что общественная жизнь, сводящаяся к осуществлению последней цели, которая сама по себе есть форма символичества всеединства – общественная жизнь есть недовыраженная жизнь религиозная. Проведение общественности до конца необходимо подчиняет ее гносеологическим символам религии. Но гносеологические символы религии образуются только в мифотворчеством <так!> процессе: отсюда общественность должна превратиться в свободную теургию. В. Иванов в статье (замечательной) «Дионисово действо» («Весы», 1905, № 2) говорит, что орхестра есть идеальный фокус форм народного голосования[1408]. Стало быть, гражданственность, возведенная к дионисиазму, приближает гражданина к мистерии и во всяком случае способствует мифотворчеству. Цель общества – победить хаотический механизм личных движений в цельный организм и притом индивидуальный. Воплощение этого организма в мир вызывает в нашей личной психике душевной и психике общественной образ Жены в хаосе: тут как бы рождается «Темного Хаоса светлая дочь»[1409]. Нестройный Хаос борется за свои владения, на поверхности его бунтующих волн отражается начертание Зверя. Вот отчего вопрос о религиозной общественности, выход религии из индивидуального мистицизма (протестантские мистические секты) с одной стороны, и из универсального догматизма, с другой (католичество, православие), в общественную теургию есть преимущественно выход к Апокалипсису, ибо тут начинается действенная и окончательная борьба со Зверем, а также образование третьей религии – религии человечества: Человечество чтится как индивидуальное Существо. Прежде были религии Отчества и Материнства (Ветхий Завет, так называемое язычество), была религия Богочеловечества (Новый Завет). Теперь наступает соединение заветов в Завет последний – приближается Дух Утешитель. Образуется полная религия Троицы. Если религия Человечества стоит в связи с явлением Его Женственной Сущности в Лике Жены при посредстве коллективной мистерии, то отдельные начинающиеся вспышки кружкового теургизма должны ставить во главе мистерии Женщину: в этом рыцарский орден Грядущей. Сюда же и Царь-девица.

Теперь: отношение России к Германии. Германская культура рождает златокудрых, лазурнооких, златопанцирных героев, но отнюдь не рождает «Брунгильды», к которой Зигфрид стремится, побеждая Зверя (Фафнера), пробегая огневой пояс[1410]. Русская бледнозеленая сонная действительность от времени до времени озоряется вспышками вечных роз – зорь. Не способна ли явить Россия Царь-Девицу. Ведь Россия – Матушка (Mutterland), а Германия – Батюшка (Vaterland). В Германии золото + лазурь = белизна, в России зелень + розы = белизна. Не тут ли произойдет какое-то обретение сретения. Здесь что-то есть.

Простите, дорогой Эмилий Карлович: неожиданно все это набросал и сейчас же обокраду письмо для «Весов» (можно?), ибо неожиданно выскочившая схемка в уме все развивается, и было бы полезно ее выкрикнуть.

Но возвращаюсь к Вашему письму. Философ, о котором я Вам писал, – Фохт, поэт, четвертый после Пушкина – Брюсов. Бальмонт меня все менее и менее удовлетворяет разгильдяйством своего творчества: он не концентрирует ни мыслей, ни настроений: точно человек, экспромтом заговоривший недурно, но при этом обрызгавший Вас… слюной. «Слюнявые строчки» «Литургии Красоты»[1411] меня бесят. Наоборот Брюсов… Да: у меня с Брюсовым должна была быть эмпирическая, а не символическая дуэль, или, лучше сказать, тут символизм наших отношений хотел «окончательно воплотиться» (как черт в Ивана Карамазова)[1412]. Как-нибудь со временем расскажу, а то пришлось бы рассказывать горы, горы переживаний!!! Вообще слишком много переживаю: каждый миг слишком туго набит – рвется: не успеваю осмысливать переживаемого. На платформу моей души ежечасно приходят товарные поезда; миг за мигом – тюк за тюком, туго набитый, выносится на платформу. Едва отодрал с помощью молотка доску у одного ящика, чтоб посмотреть на содержание его, как тысячи новых тюков громоздят, громоздят. Кругом меня Монбланы неиспользованного товара. Душа моя – платформа – трещит под тяжестью, а десятки свистков, подходящих поездов, угрожают новыми тюками переживаний… Вот теперь хлопочем об открытии в Москве рел<игиозно‐>философского общества[1413], чтобы это общество при случае могло стать органом новой партии (религиозно-общественной), а это было бы важно в виду собора[1414]. Помимо того: есть связь кружков московских с петербургскими. Объединяемся, организуемся. Кроме того: умножаются аргонавты и вырождается аргонавтизм (я уже отхожу от них, хотя обещал для их сборника «В поисках Света»[1415] статейку и рассказ, сборник выйдет после Пасхи)[1416]. Вообще популяризация идет вовсю: один из аргонавтов (правда, нищенский: Астров) будет возвещать принципы религиозной общественности со столбцов «Русских Ведомостей» (??!! ΄ξξΥΛ! [1417]). Делаю вид, что все меня лично касается. «Вопросы Жизни» будут печатать рефераты, читанные в проектируемом нами Обществе, и стенографически записанные прения[1418].

Все, что Вы писали о Ницше, глубоко меня захватило: все это – выявление «милого образа», созданного воображением. Да, Ницше – святой! Пока нигде не пишу, кроме «Весов», да и то только в апрельском № выйдет моя статья «Апокалипсис в русской поэзии»[1419]. Дорогой Эмилий Карлович, всей душой рвусь к Вам, но главное… истратил сразу, глупо все деньги на книги: сижу без гроша в кармане. Вот основная причина.

Как хорошо, что Вы приостановили о Шмидт. Бедная! На днях даем вечер в пользу ее старушки матери в одной частной квартире, думаем собрать около ста рублей[1420]. Дорогой Эмилий Карлович, надеюсь получить от Вас еще, еще письма: ужасно они меня радуют. Христос с Вами.

Остаюсь горячо любящий Вас Б. Бугаев.

P. S. Посылаю стихи.

Поповна и Семинарист

Посв. А. А. Кублицкой-Пиоттух

Свежеет. Час условный.

С полей прошел народ.

Вся в розовом, поповна

Идет на огород.

Как пава, величава.

Опущен шелк ресниц.

Налево и направо

Всё пугалы для птиц.

Жеманница срывает

То злак, то василек.

Идет – над ней порхает

Капустный мотылек…

Над пыльною листвою –

Наряден, вымыт, чист –

Коломенской верстою

Торчит семинарист…

Прекрасная поповна –

Прекрасная, как сон, –

Молчит – зарделась, словно

Весенний цвет пион.

Молчит. Под трель лягушек

Ей сладко, сладко млеть.

На лик златых веснушек

Загар рассыпал сеть.

Не терпится кокетке –

Семь бед – один ответ –

Пришпилила к жилетке

Ему ромашкин цвет.

Прохлада нежно дышит

В напевах косарей.

Не видит их, не слышит

Отец протоиерей.

В подряснике холщевом

Прижался он к окну,

Коря жестоким словом

Покорную жену:

«Опять ушла от дела

Гулять родная дочь?

Опять не доглядела?»…

И смотрит – смотрит в ночь.

И видит сквозь орешник

В вечерней чистоте

Лишь небо да скворечник

На согнутом шесте[1421].

Пир

С. А. Полякову

На пире буйном я шутил

И легкомысленно, и метко.

Потом свой бледный лик склонил

Над сумасшедшею рулеткой,

Меж тонких пальцев нежно взяв

Благоуханную сигару.

Мой друг запел, к груди прижав

Вдруг зарыдавшую гитару.

К столу припав, заплакал я,

Провидя перст судьбы железный:

«Ликуйте, пьяные друзья,

Над распахнувшеюся бездной.

Заутра солнца луч блеснет.

Пройдет на фабрику рабочий.

Но вихрь безумий нас сметет:

Бесследно канем в ужас ночи.

Пусть голос вьюги, нам родной,

Для мертвых плясок руки свяжет –

Заутра саван ледяной,

Виясь, над нами мягко ляжет»…

И – проигравшийся игрок –

Я быстро встал. Надменно строгий,

Плясал безумный кэк-уок,

Под потолок бросая ноги.

Ударил в стену каблуком,

Преображенный пляской свыше –

И колким прыснули дождем

Куски зеркальной, бледной ниши.

Суровым отблеском покрыв,

Печалью мертвенной и блеклой

На лицах гаснущих застыв,

Влилось сквозь матовые стекла

Рассвета мертвое пятно.

И я молчал, бессильный, робкий.

И гуще пенилось вино.

И в потолок летели пробки[1422].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 44. Две пометы красным карандашом: «XLV».

Ответ на п. 100.

Это письмо не было своевременно отправлено адресату; послано вместе с п. 113.

102. Метнер – Белому

8–9 апреля 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 8 апреля 1905 года.

Дорогой мой Борис Николаевич!

Только что дочитал (и дострадал) до конца Житие Фридриха Ницше[1423].

Среди последних десятков страниц попадаются совершенно невыносимые по величию и трогательности места.

Когда, наконец, и кем будет переведена на русский язык эта исключительная по своим достоинствам биография, этот труд, в котором сочеталась нежность и грация любящей женщины (и какой женщины: сестры Ницше, которую он считал своей самой близкой ученицей) с мужественною благородною правдивостью и «не мудрствуя лукаво» летописцев. – ??.. –

Увы! Мне некогда заняться этим, пока я – цензурую. Да и не знаю, сумею ли? Боюсь, что безграмотен.

Ницше любил и уважал искренних христиан. Один из таких сказал как-то, что для современного христианства вечным упреком будет тот факт, что такой человек, как Ницше, не мог быть христианином. Итак – неудовлетворенность христианством как раз вследствие глубочайшей религиозности, которою он отличался с самого раннего детства. – «Двенадцати лет» (пишет он одному другу) «я видел Бога во всем его сиянии»…[1424] Бог это море; человек это озеро, соединенное с морем проливом (я и отец – одно); надо запрудить (временно?) пролив… чтобы подняться выше… – Это богоборство потомка жрецов. (NB. Предки Ницше были пасторами, как со стороны отца, так и матери). Ко Христу Ницше до конца сохранил, по свидетельству сестры, нежную любовь. Он очень не любил апостола Павла…[1425] –

«Когда я был молод» (пишет Ницше в еще не изданном своем Ecce Homo, написанном для сестры и для немногих друзей, но не для печати)[1426], «я встретил одно опасное божество, и я бы никому не хотел поведать о том, что пробежало тогда по моей душе как хорошего, так и дурного. Тогда я своевременно научился молчать, а затем понял, что надо научиться говорить, чтобы надлежащим образом уметь молчать; что человек с задними мыслями нуждается в передних, как для других, так и для себя; ибо последние необходимы ему как для того, чтобы отдохнуть от самого себя, так и для того, чтобы сделать возможным совместную жизнь с другими»[1427]. Ницше, как он сам говорит, надел «маску». Он разгуливал по Европе в качестве отставного профессора, скромного ученого, всегда со всеми любезного, разговорчивого, безукоризненно, хотя и очень небогато, одетого… (Оказывается, он еле-еле сводил концы с концами). В его внешности было что-то военное; это при мягкости и невероятном аристократизме и изяществе; «Незнакомый друг» «старинной осанки», «должно быть, военный в отставке»; «в шинели, отделанной выцветшим мехом»[1428]; он часто походил на созданный Вами образ.

Оставленный всеми[1429], как инок

Стоит он средь белых снежинок[1430].

× × × × × × × ×

Говорят, перед смертью мгновенно пробегает в воображении вся жизнь… Перед самою болезнью Ницше написал как бы автобиографию Ecce Homo. Она будет издана после смерти всех его сверстников. – Последний год его творческой и сознательной жизни (1888) был преисполнен всяческих неудач и неприятностей. Его начали травить вагнерианцы и философистеры. А друзья, к которым он был, впрочем, даже по словам самой сестры, не совсем справедлив в своем раздражении, за последнее время редко вступали с ним в общение. Не только непонимание со стороны некоторых из них и небрежное невнимательное чтение его произведений со стороны других, но и вполне основательное огорчение по поводу его чрезмерных злобных и часто несправедливых нападок на все немецкое послужило причиной к одному разрыву и отчуждению за другим. Впрочем, я не хочу сейчас здесь касаться этих непонятных и неприятных (слишком человеческих) выходок Ницше. Его страдание искупило бы и не такие грехи и недостатки. Покинутый всеми, вдали от своего единственного друга – сестры, – он яростно защищался от нападавших на него со всех сторон гномов, но один из них нанес ему жестокий удар, который окончательно подорвал его силы. Некто написал ему анонимное письмо, в котором сообщалось о мнимой измене сестры его взглядам и упоминалась какая-то анонимная статейка о Заратустре, будто бы сочиненная с ведома и с согласия сестры ее мужем Ферстером. – Ницше в глубочайшем отчаянии написал Ферстеру письмо, которое заканчивалось словами: «Я беспрестанно принимаю снотворное, дабы заглушить боль, и все-таки не могу спать; сегодня я приму столько, чтобы потерять рассудок»[1431]. Этого письма, вслед за которым Ницше действительно потерял рассудок, Ферстер жене не показал; но он пять месяцев спустя после того как Ницше заболел – скончался[1432], и жена нашла у него это письмо – (Вскоре после того она возвратилась в Европу и посвятила себя уходу за братом). – Ницше последние годы страдал от бессонницы и принимал хлорал и еще какое-то таинственное, медицине не известное, средство, которое ему подарил случайный знакомый голландец (не летучий ли?)[1433] с острова Явы. Средство это, по его собственным словам, было настолько сильно, что одной капли было достаточно, чтобы впасть в глубокий и продолжительный сон, а если принять две капли, то перед сном впадаешь в необычайно радостное пьяное настроение; от такого приема Ницше однажды начал хохотать до упаду и, упав на ковер, корчился в судорогах от смеху; NB средство это отнюдь не опий; после него не остается ни следа слабости и упадка сил. – Так как впоследствии из расспросов первых свидетелей болезни Ницше сестра его узнала, что он очень долго и страшно до безумия хохотал, то совершенно очевидно, что, написав вышеупомянутое письмо к Ферстеру, Ницше просто отравился этим неизвестным средством; это предположение косвенно подтверждается также и тем, что врачи только по аналогии констатировали у него паралич, так как далеко не все симптомы этой болезни были налицо, да и развитие ее было совсем sui generis[1434]; некоторые врачи основательно сомневались, паралич ли это?[1435] Скорее это был результат отравы неизвестным зельем (летучего) голландца??? Странное было здоровье у Ницше (медленное кровообращение, неизменная трезвость и прозрачность рассудка, тонкие и крепкие нервы, безукоризненные зубы и густые волосы), странная и болезнь, не поддающаяся ни лечению, ни определению. Всю жизнь ни болен, ни здоров; падение с лошади, дифтерит, дизентерия, болезнь глаз, желтуха, мигрени, инфлуэнцы, бессонница и при этом неизменно цветущий вид; даже и во время «сумасшествия»; почти до последнего года жизни. – Итак, что он отравился голландским зельем – очевидно. Это произошло в Турине в последние декабрьские дни 1888 года. Вероятно, он несколько раз помногу принимал голландских капель, так как много и долго хохотал. Затем после сна он вышел на улицу, но упал у подъезда и был отнесен в свой номер служителями отеля и положен на диван, где он пролежал молча и без движения двое суток; затем встал и начал страшно громко играть на рояли. Потом, разговаривая сам с собою, опять вышел на улицу и шатался опять очень долго не возвращаясь домой.

В небесах золотистый пожар.

Я смеялся фонарным огням.

Запрудив вкруг меня троттуар,

Удивленно внимали речам.

Хохотали они надо мной,

Над безумно-смешным лжехристом[1436].

Горбуны из пещеры пришли,

Повинуясь закону.

Горбуны поднесли

Золотую корону.

«Засиял ты, как встарь…

Мое сердце тебя не забудет.

В твоем взоре, о царь,

Все что было, что есть и что будет»[1437].

Приют роскошный – волшебств обитель,

Где восхищались мы знаньем новым, –

Спалил нежданно разящий мститель

в час полуночный мечом багровым[1438].

Только Ваши чудные стихи, дорогой Борис Николаевич, могут служить поддержкою для воображения, когда оно пытается создать образ гениального Фрица, в безумии блуждающего по туринским улицам… Когда мы с Анютой[1439] дочитали вчера биографию Ницше, я взял Золото в лазури и закончил вечер декламированием Ваших стихов.

Утешившись, вероятно, от ходьбы на улицах, Ницше возвратился в свой номер и сел писать сначала письма всем друзьям; своим безукоризненным почерком с совершенно правильной орфографией, не путая адресов; только он писал иногда умершим: Шопенгауэру, Вагнеру, Бисмарку; а подписывал свои письма «Der Gekreuzigte»[1440] или «Dionysos»; затем он писал различные фантазии; к сожалению, их впоследствии уничтожили, так как думали, что он может выздороветь; но кое-что осталось. Так он пишет, что настал момент синтеза Христа с Дионисом, что он, Ницше, этот воплощенный синтез, разорванный своими врагами, бродит на берегах реки По. Одно из писем, подписанное «Der Gekreuzigte» и адресованное его другу профессору Овербеку, побудило последнего немедленно выехать в Турин. Сначала его поместили в психиатрическую клинику, а затем передали на попечение матери, жившей в Наумбурге. Через год только приехала из Америки сестра. Он встретил ее на вокзале с цветами в руках и назвал ее детским прозвищем «mein liebes Lama»[1441]. Когда умерла мать – переехали в Веймар[1442], в тот дом, который я, к сожалению, видел только снаружи. –

Годы в Веймаре – это счастие. Иногда сестра плакала. Тогда он спокойный радостный величественный говорил ей: почему ты плачешь, сестра моя; ведь мы вполне счастливы… – Больной, он помнил из прежней жизни только хорошее. Когда вспоминал о Вагнере, то повторял: как я любил его! – Он читал и, когда ему подавали новую книгу, он говорил, улыбаясь: а когда-то ведь и я писал недурные книги!.. – Он носил белый талар и своим взором, обращенным вовнутрь, походил на им самим созданный образ Гераклита[1443]. –

Он как новый Христос, просиявший учитель веселья. – И любя и грустя, всех дарил лучезарностью кроткой[1444]. –

Он был необыкновенно кроток и нежен со всеми, кто навещал его. Сестра приводит по этому поводу два отрывка Lichtenberger’a и баронессы Ungern-Sternberg, последняя описывает, как Ницше слушал музыку: «это зрелище для богов, которое мне суждено было видеть», – говорит она[1445].

9 апреля 1905 года. – Как поживаете? Чтó пишете? Дорогой Борис Николаевич! Вы обязательно сообщайте мне №№ тех изданий, где помещены Ваши работы. При ограниченности моего досуга и при медленности темпа моей духовной энергии я нахожу возможным следить только за Вами; остальные «новые» русские меня менее интересуют.

Я очень рад, что чувствую себя все менее и менее русским. Иначе я бы очень, очень страдал от того, что теперь происходит[1446]. Здесь я не мог бы, подобно Вам, так отрешиться от «политики». Ваши общественные инстинкты как-то в стороне от государства. Кстати, Ницше мечтал об основании монастыря на берегу Средиземного моря; не раз при этом он говорил буквально об… аргонавтах. Вообще поразительное совпадение нередко между Вашими (нашими) переживаниями и его. Но… но с брюсовщиной и бальмонтовщиной он имеет общего немногим больше, нежели с горьковщиной. Некоторые его страницы прямо в «морду» бьют Валерия Яковлевича и Константина Авксентьевича[1447], так же как и Алексея Максимовича. –

Habent sua fata… mediocres[1448]. Как будут изумляться через два-три десятка лет, что Максима Горького и Римского-Корсакова считали гениальными, потому… что они пострадали за «правду»[1449].

Послезавтра на страстной приезжает на две недели Коля[1450]. – Это установилось уж как неизменное правило: в праздники он в Нижнем. Жить нам врозь становится все более и более невыносимым. Я не дождусь и в то же время боюсь того момента, когда упразднят цензуру. Боюсь потому, что решительно не знаю, чем «снискивать пропитание». Не дождусь – потому, что мы уедем тогда втроем в Германию. А Борис Николаевич приедет к нам в гости? Надеюсь, впрочем, что Вы и до Германии приедете к нам в Нижний?! Летом? Поклон Вашей маме. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 52.

103. Метнер – Белому

23 апреля 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород. 1905 г. Со светлым праздником поздравляем Вашу маму и Вас[1451]. Метнеры.

Получили мое письмо?[1452]

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 53. Открытка. Датируется по почтовому штемпелю: Н. Новгород 23. IV. 05.

104. Белый – Метнеру

Конец мая – начало июня 1905 г. Дедово
Дорогой Эмилий Карлович,

Как мне писать Вам? Я так виноват перед Вами[1453]. Но ужас усугубляется оттого, что я уже Вам ответил длиннейшим письмом, чуть ли не целой статьей, запечатал в огромный конверт, и представьте – в ту пору у меня иссякли деньги, и я должен был ждать их, чтобы послать. Потом грянуло на меня множество дел, хлопоты по устройству разных собраний небольших кружков, хлопоты по учреждаемому обществу в память Вл. Соловьева[1454], наконец устройство лекции Мережковского, которое тяжестью свалилось на меня[1455]. Во дни приезда Мер<ежковских> я был у них чем-то вроде церемонимейстера, приводил к ним, знакомил. Наконец дела с «Х<ристианским> Б<ратством> Б<орьбы>»[1456] и болезнь мамы: воспаление. Все это до такой степени заполонило, что письмо так и осталось неотосланным. И доныне оно лежит в Москве[1457]. Но я так часто мысленно к Вам переселялся, мой дорогой, милый Эмилий Карлович, так хотел бы с Вами беседовать. Зачем пространства смеют разделять людей! Неужели Вы долго еще пробудете в Нижнем, Эмилий Карлович! Кричу это почти с досадой, потому что хочу Вас видеть, и не могу даже писать!

О, мне близко Ваше настроение. Теперь во мне протекает какая-то эволюция, которую не умею оформить, но, кажется, от христианства (не от Христова) к… музыке, Ницше и переживаниям Хандрикова в Орловке[1458] Я счастлив своей свободой и помышляю теперь теургию свести к антропургии. Я все больше и больше начинаю понимать, что такое человек: всякая религия мне кажется теперь иногда не целью, а средством найти самого себя, т. е. найти в себе человека (не сверхчеловека). Человека забыли и всякие – исты, и мистики равно, и даже Ницше со своим сверхчеловеком.

Человеческое – это вечное Христово чувство без отнесения его к Богу. Культ Христова чувства во имя его самого во мне и для меня. Иногда меня страшит срывом путь человека, ибо из всех путей это наиболее тернистый. Я – средство, но я же и цель. Я как средство – эмпирич<еский> человек, я – как цель – Бог. Дорогой Эмилий Карлович, что, как Ваша повинность?[1459]

Я думаю пробыть у Сережи[1460] в Дедове до 10<-го>. Мой адрес до 10-го июня Моск<овская> Николаевская ж. д., станция Крюково. Сельцо Дедово. Имение А. Г. Коваленской. Мне. После десятого у меня ряд приглашений – всё по Николаевской ж. д. Буду у Блок на Подсолнечной, у Танеева в Клину, у Морозовой в Твери, у Мережковских под Петербургом[1461]. В это время адрес мой московский. С 15-го июля я наверное в Серебряном Колодце: Тульской губ<ернии> г. Ефремов. Сер<ебряный> Кол<одезь>. Мне.

Да хранит Вас сила человечества, дорогой Эмилий Карлович.

Глубоко любящий Вас

Б. Бугаев.

P. S. Мой привет А<нне> М<ихайловне>[1462].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 45. Помета красным карандашом: «XLIII».

105. Метнер – Белому

3–8 июня 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 3 июня 1905 года.

Никогда еще не были Вы, дорогой Борис Николаевич, так близки мне; Вы приблизились вплотную к моей религии, к религии Гёте, к германскому эзотеризму, к гуманизму (в глубочайшем смысле слова), к идее о божественности человека, к единому невыразимому внутреннему мотиву всего германского творчества, который на различных эксотерических плоскостях проявлялся то как пантеизм, всегда с различными своеобразными оттенками, то как «историческая школа» от Гердера до Гегеля, то как индивидуализм, бесконечно расширяющийся и оттого перегибающийся в коллективизм, то в теософию (Шлейермахер), то в не похожий на французский и английский социализм Фихте, то как вагнеризм и ницшеанство. Но все они об одном: от Нибелунгов эпохи переселения до Нибелунгов Вагнера – одно кольцо[1463]. Даже христианство – только окрасило, вошло только элементом, а не заставило свернуть с своего пути эту интимную нескáзанную мистику германцев.

7 июня. Я все больше и больше убеждаюсь в изумительном единстве, цельности всей германской культуры, которая есть контрастирующая в своих частях симфония с главной темой о человеке. Есть нечто, в чем согласны между собою столь разные натуры, как Гёте и Кант, Шопенгауэр и Гегель, Шиллер и Ницше, Бах и Бетховен, Брамс и Вагнер. То, что разделяет их, – второстепенно. Разумеется, я далек от мысли утверждать, что «гуманизм» (беру это слово в новом, эсотерическом религиозном смысле, хотя я думаю, что старые гуманисты про себя и между собою уже разумели под этим нечто большее, нежели обозначение оппозиционного общественно-литературного движения) –

– есть какая-то привилегия германской культуры. Это – общечеловечно, но сильнее всего выразилось в арийстве, в особенности у немцев. Замечательно, что Гейне и Берне (евреи) уже резко отличаются от общего хора. В них «антропургический» мотив надломлен, преодолен, приправлен чем-то негерманским, лишен того возвышенного всепримиряющего широкого оптимизма, денатурализован уродливыми остатками старинного хронического теизма в виде лязганий и киваний на стащенных в реку перунов и других проявлений эмансипированных и эмансипирующих вольноотпущенников.

Подобно тому, как нелепо видеть в лютеранстве застывшую религиозную систему, подобно тому, как лютеранином является не тот, кто слепо и строго в христологии и в религиозной практике следует Лютеру, а тот, кто следует его завету непосредственного и свободного отношения к Священному Писанию, так и нельзя и не должно считать, что одной нации дано было исчерпать известный мотив: если что следует занять у вождей германской культуры, так это Unbefangenheit (непереводимое одним словом понятие, которое означает отношение к предмету человека, не дающего себя словить чему-либо постороннему); это как бы наивность, но сознающая себя наивностью; это «объективность», но не устраняющая «субъективности» и не боющаяся <так!> ее; это беспристрастие, но не только не переходящее в бесстрастие, а, наоборот, сопровождающееся тем большею страстностью, тем сильнейшим и радостнейшим пафосом, чем меньше остается между композитором и темою (между человеком и человеческим) препон, мешающих непосредственному отношению, препон в виде религиозных философских литературных эстетических политических и прочих предрассудков предпосылок привычек… Повторяю: это не значит освободить себя догола, оттолкнуть от себя все влиятельное; нет; принять все, но только как элемент, усложняющий, но не доминирующий… Недосягаемый образец – Гёте. –

Halte dich im stillen rein.

Und lass es um dich wettern;

Je mehr du fühlst, ein Mensch zu sein,

Desto ähnlicher bist du den Göttern[1464].

Я, кажется, не раз цитировал Вам этот афоризм Гёте, смысл которого: пусть «наплывает»; оставайся человеком, чтобы быть богоподобным. Это единственный догмат нашей религии. Дорогой Борис Николаевич! Вспомните то, что Вы всегда называли пунктом наших разногласий (сюда относится: Кант – Шопенгауэр; пророк или гений и т. д.); вспомните мои предостережения, когда я замечал в Вас родственную Мережковскому тенденцию к мистическому «деланию»… То, что Вам, быть может, казалось во мне квиэтизмом, схоластичностью, преклонением перед авторитетами и гениями, германофильством, – это была как раз свобода, адогматизм вследствие внутренней дисциплины: принимаю к сведению и продолжаю жить и делать свое человеческое дело… Я все ждал, когда Ваша богатейшая изо всех русских натур преодолеет (присвоит) жизне– и человеко-враждебные течения; подчеркиваю: нaдо справиться с врагом и затем помирить его с собою; только побежденный, а не примиренный противник не перестал быть врагом; не надо перестать быть мистиком и превратиться в «мыслящего реалиста» или просвещенного позитивиста и либерала; не следует только быть одержимым мистическими воззрениями; то же можно сказать приблизительно о декадентизме; последний в чистом академическом своем виде, раз только он владеет кем-либо (а не кто-либо владеет им), есть искажение высокого гуманизма, есть антигетевского par excellence[1465]. Вот почему я всегда был настороже; даже их (Брюсова, Бальмонта etc.) простота – хуже воровства: их уравновешенность, естественность, реальность: timeo danaos et dona ferentes[1466].

8 июня. Вспомните необычайно сгущенную и нередко зловещую мистическую атмосферу 1902–1903 гг.! Все мы чувствовали, что многие признаки сулят беду… И она пришла. Но… были и утешительные симптомы. Надо только уметь (а если не умеешь, то научиться) все свои несчастия (и даже свои недостатки) преобразовывать в элементы положительные… Это слабость и узость – бояться желтой опасности, думать, что надо уничтожить японцев, вместо того, чтобы принять их, признать их и конкурировать с ними; это слабость и узость – бояться демократической опасности (для культуры России, еще не имеющей предпосылок культурных, нажитых до революции, – эта опасность страшнее желтой); думать, что надо подавить возникшее движение (даже если бы существующий режим и проявлял сильные положительные стороны – чего нет); надо додумать демократию до конца, до Соединенных Штатов[1467], тогда явится (если только Россия действительно жизнеспособна в культурном отношении) перегиб к новой аристократичности. Итак, дорогой Борис Николаевич! Смело и решительно на борьбу! Не делайте только безрассудств: Вы очень нужны; если бы не было Вас, я был бы близок к тому, чтобы бесповоротно поставить крест над Россией; слишком много пассивности; активна главным образом подлость, пошлость, смердяковщина… Полное отсутствие ритма, формы; даже воли к ритму и форме… Никто не умеет ни повелевать, ни повиноваться ни вверху, ни внизу terra marique[1468].

Из Вашего письма вижу, что Вы вступили на путь истины (с моей точки зрения). Льщу себя мыслью, что Ваша встреча со мною, постоянно тащившим Вас за фалды студенческого мундира, когда Вы слишком отдавали себя в распоряжение мистицизма и декадентства, содействовала тому, что Вы вовремя обратились к «человеку». Думаю также, что некоторую роль в этой, как Вы говорите, «эволюции» сыграли… японцы… Нет, решительно надо поставить памятник в России – японцам; в Германии – Наполеону…[1469] Дело в том, что… за несколько дней до получения Вашего письма я собрался было написать Вам приблизительно нижеследующее: дорогой Борис Николаевич! Хотя вообще избранные натуры должны держаться в стороне ото всякой политики, должны брезгливо относиться к революции, но есть моменты в жизни народа, когда даже аристократичнейшее существо, если оно в то же время чувствует себя детищем этого народа, обязано, презрев всякую чистоплотность, преодолев отвращение, принять то или иное участие хотя бы в революции; даже Гёте благословил немецкое оружие на борьбу с обожаемым им Наполеоном, когда вспыхнула война за освобождение[1470]. Вот что я хотел Вам написать незадолго до получения Вашего письма; но не писал, т<ак> к<ак> не знал, в какой форме, в каких выражениях обратиться к Вам с таким воззванием… Ваше письмо, в котором Вы говорите об «антропургической» эволюции и о «Х. Б. Б.»[1471] (подробностей об этом союзе не знаю), – облегчило мне задачу: оказывается и взывать не надо, а только откликнуться.

1) Пожалуйста, пришлите мне Ваше письмо, которое Вы написали и не отправили за отсутствием презренного металла. Узнайте, собирается ли к нам в июле Алексей Сергеевич и если да, то при встрече с ним передайте это письмо ему, дабы избежать расходов[1472]. Может быть, и сами соберетесь??

2) Если не трудно и безопасно, напишите кое-что о «Х. Б. Б.» Впрочем, не настаиваю.

3) Вы пишете: «человека забыли и всякие – исты и мистики равно, и даже Ницше со своим сверхчеловеком». Разумеется, отчасти это так: Ницше несколько пересолил; некоторая disgregatio[1473] в его инстинктах, его кровях, воспринятых им элементах, привела его к надрыву и сверх-человеку; вот где сказался его полонизм (если только верно, что некоторые отдаленные предки его были поляки); но все же Ницше настолько германец, что не мог не внести поправок (хотя и не успел их оформить для печати) в свое учение о сверхчеловеке, и этими поправками он сблизил свою доктрину с гуманизмом. Я пишу об этом – несколько изумленный; – ведь Вы получили от меня, кажется, два (если не три) письма, где я подробно касаюсь тех мест биографии (недавно вышел последний том), где сестра-автор опровергает лжетолкования разных напыщенных ницшеанцев, доведших до карикатурности учение о сверхчеловеке[1474].

4) Меня призовут на службу 25 июня. Возможны четыре случая: 1) полное освобождение; 2) новая отсрочка; 3) признание годным, для выполнения нестроевых должностей; 4) признание безусловно годным. Последнее едва ли, но sub[1475] 3 – возможно, и меня могут услать в качестве начальника эшелона или поезда и т. п. Это будет ужасно!!! Я просто не хочу!

5) Надеюсь, что здоровье Вашей мамы восстановилось. Пожалуйста, передайте ей привет от Анюты, меня и Коли…[1476] А еще поклонитесь от меня (как пишут в деревенских письмах) Маргарите Кирилловне[1477]: скажите ей, что только внезапный переезд мой в Нижний-Новгород не дал мне воспользоваться ее любезным приглашением бывать у нее… А еще поклонитесь Сергею Михайловичу…[1478] А еще поклонитесь Сергею Ивановичу Танееву от Коли. Кстати, как могло случиться, что Вы подействовали живительно, гальванизировали эту «сухую материю»? Вы совершили чудо? Ведь это не человек, а контрапунктическая машинка! Впрочем, он заслуживает всяческого уважения.

В-шестых – до свиданья! Будьте здоровы и шествуйте благополучно и энергично по пути гуманизма… На досуге обязательно займитесь немецким языком, без него для Вас будет только наполовину понятен как Гёте, так и Ницше, так и немецкая музыка (т. е. вся музыка) и многое другое. Крепко жму Вашу руку. Горячо любящий Вас Emil.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 54.

Ответ на п. 104.

106. Метнер – Белому

24 июня 1905 г. Нижний Новгород

А прапорщик запаса полевой пешей артиллерии Э. К. М. освобождается от военной службы по болезни[1479].

Получили ли Вы мое письмо (заказное)?[1480]

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 55. Открытка; на обороте портрет: «Временно-Командующий Манчжурской Армией Генерал-Лейтенант Н. П. Линевич». Датируется по почтовому штемпелю: Н. Новгород. 24. VI. 1905.

107. Метнер – Белому

27 июня 1905 г. Нижний Новгород

Н. – Новгород 27 июня 1905 г.

Дорогой Борис Николаевич, бесконечно рад Вашему приезду[1481]. – Приезжайте поскорее и как можно на бóльший срок. Ждем оба. Ваш Э. М.

Советую выехать в четверг скорым (стоимость билета одинакова) или в среду с почтовым…[1482] Тогда, может быть, Вы еще застанете здесь Колю…[1483] Только не с товаро-пассажирским.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 56. Открытка. Почтовый штемпель отправления: Н. Новгород. 28. VI. 1905.

108. Метнер – Белому

1 июля 1905 г. Нижний Новгород

Письмо получил и сейчас же ответил открыткой, приглашающей Вас выехать в среду или четверг[1484]. Опасаясь, что она не дошла, повторяю приглашение. Коля сегодня уезжает. До свиданья. Ждем Вас с нетерпением.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 57. Открытка. Датируется по почтовому штемпелю: Н. Новгород. 1. VII. 1905.

109. Метнер – Белому

6 июля 1905 г. Нижний Новгород

В ответ на Вашу радостную для меня открытку ответил немедленно открыткой, приглашающей Вас к нам сейчас же; два дня спустя опять написал открытку с таким же приглашением; обе были отправлены по Вашему московскому адресу[1485]. Еще раз выждав время, достаточное для Вашего сюда приезда, пишу третью в имение[1486]. Ждем Вас с нетерпением каждый день; просим приехать надолго. Если не можете сейчас или вовсе, напишите на случай, что кто-н<ибудь> еще затеет сюда собраться.

Ваш Э. М.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 58. Открытка. Датируется по почтовому штемпелю: Н. Новгород. 6. VII. 1905.

110. Белый – Метнеру

Около 10 июля 1905 г. Москва
Дорогой Эмилий Карлович,

Только что вернулся от М. К. Морозовой[1487], куда совершенно неожиданно попал вместо Вас: моя судьба вечно все путать. С глубоким прискорбием должен отложить мое желание и глубокое удовольствие видеть Вас, дорогой Эмилий Карлович, но принужден ехать в деревню уже потому, что… денег осталось только до деревни. Если позволите, осенью надеюсь непременно быть у Вас в Нижнем, c каждой неделей у меня растет потребность Вас видеть, с Вами говорить, а пока… сердито ругаешь бумагу за то, что она не способна передать хотя бы тысячную долю того, что рвется из души к Вам навстречу. Из всех, кого я знаю, Вы для меня едва ли не самый близкий друг, кроме… одного, двух… Вот почему теперь, когда я весь разделился на 1) манекена, способного валять разговоры с кем угодно и на какую угодно тему, 2) на человека, который может говорить молчанием с близкими, – вот почему теперь мне особенно трудно писать, ибо эпистолярный стиль совершенно не допускает откровенной интимности, какая вспыхивает в разговоре. Я пишу Вам, я сержусь, что не могу Вам написать горы бумаги, и с… грустью обрываю письмо. Дорогой Эмилий Карлович, Христос с Вами. Вы мне – совсем родной. Не забывайте меня. Я всегда о Вас помню. Спасибо за любезное приглашение. Радуюсь еще и еще Вашему освобождению от солдатчины[1488]. Я до 15-го августа в деревне[1489].

Остаюсь глубоко любящий Вас

Борис Бугаев.

P. S. Анне Михайловне[1490] мой глубокий поклон и привет. Открытки и письмо получил[1491].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 46. Помета красным карандашом: «XLIV».

111. Метнер – Белому

12 июля 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород. 12 июля 1905 г.

Дорогой Борис Николаевич!

Пишу Вам наскоро. Не уверен, что получите письмо. После Вашего поздравления и извещения о сборах сюда, в Нижний[1492], я немедленно отправил одну за другой с приличествующими промежутками три открытки (две по московскому и одну по тульскому адресу) с приглашением Вас немедленно приехать[1493]. Я не знаю, чтó за причины Вашего молчания и откладывания (или отставления) нижегородского визита, но сим торжественно объявляю Вам, что мое (точнее: наше) желание видеть Вас здесь нисколько не уменьшилось. Если Вам почему-нибудь нельзя приехать (теперь или вовсе), что очень, очень жаль, во всяком случае напишите, как и что. Получили ли Вы мое письмо, в котором я пишу о «гуманизме»?[1494] Еще раз повторяю: пожалуйста не церемоньтесь и скажите прямо: что вследствие того-то и того-то Вы приехать не можете. Дело в том, что я беспокоюсь, не арестовали ли Вас; ведь теперь немудрено ни за что ни про что попасть не только в кутузку, но и на кладбище или, выражаясь латинскими терминами, быть отправленным не только ad matres[1495], но и ad patres[1496]. – Народ выделяет черную сотню, правители – опричников: и то и другое обнаглело до неприличных степеней, о чем, между прочим, свидетельствуют события в Н. Новгороде 9–10 июля[1497].

Дорогой Борис Николаевич! Я очень удручен, и мне хотелось бы бросить службу; да не знаю, чем (в материальном отношении) ее заменить.

Пишите! Привет Вашей маме. Анюта[1498] кланяется. Крепко жму Вашу руку! До скорого (?) свидания. Горячо любящий Вас

Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 59.

112. Метнер – Белому

10–11 августа 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 10 августа 1905 года.

Дорогой Борис Николаевич!

Передо мною лежит листик с дюжиной имен лиц, которым я по тем или другим основаниям обязан написать письма. Среди последних есть срочные, но я останавливаюсь на Вашем имени не только потому, что Вам мне всегда хочется писать, но и по другой причине: я простудился (насморк и проч.); в «неглиже»; а таким можно являться только перед друзьями. Накопились у меня письменные долги, во-первых, потому, что я с самого моего освобождения от солдатчины, следовательно 1½ месяца тому назад и до сих пор вместо того, чтобы чувствовать себя все лучше, как раз наоборот: впрочем, упадок после полуторагодичного неестественного болезненного напряжения. Я очень серьезно болен нервно. Устал, устал до идиотизма. А во-вторых, отчасти, у меня есть несколько полуделовых писем; дело в том, что я твердо решил в скором времени оставить ту разбойничью среду, в которой я очутился, поступив на государственную службу; лучше быть приказчиком у Мюр и Мерилиза[1499], нежели у Н. А. Романова и Ко; государство, принадлежащее Мерилизу и им управляемое, несмотря на явно меркантильные цели, им преследуемые, гораздо нравственнее, нежели романовское; Мерилиз (мой отец его хорошо знает) работает без устали, во все входит сам и не отдает своих подданных на съедение разного рода Треповым[1500]. –

Кроме того я чувствую, что мне надо серьезно отдохнуть где-нибудь на курорте. И притом не менее месяцев четырех. Вообще хотя и не без трепета, но все же решительно я намереваюсь приступить к крутому перевороту в своей жизни. – Пока Вы об этом молчите. Я не стану Вас утомлять подробностями; отчасти Вам мой план переселения на несколько лет в Германию с Колей[1501] – известен. Я не премину уведомить Вас в сентябре, следует ли приезжать сюда гостить или мы вскоре должны встретиться в Москве. Так вот, собираясь сделать важный шаг, я счел необходимым посоветоваться кое с кем из близких и старших; отсюда эти полуделовые письма, о которых я упомянул и к которым отчасти принадлежит и это письмо к Вам. Именно от Вас я хотел бы узнать, каково состояние журналистического рынка? Что это за саблинские «Отголоски»?[1502] Не затевается ли у Вас и ваших с Маргаритой Кирилловной какое-нибудь издательское предприятие? Как поживают Весы? Вопросы жизни? Северные Цветы?[1503] Гриф???! Я ничего не знаю, т<ак> к<ак> не следил в 1905 году за журналистикой. Я даже не знаю, где и что Вы написали за это время? Поставьте меня в курс дела и сообщите при случае, если знаете, сколько приблизительно платят за лист перевода с немецкого непоэтического произведения? Как Вы думаете, если не считать газетной работы, мог ли бы я переводами с немецкого зарабатывать круглым счетом в месяц рублей 50–75? Не подумайте, пожалуйста, что я даю Вам какое-нибудь обязательное поручение: пожалуйста, не хлопочите специально и не тратьте времени на какие-нибудь письма и визиты; только при случае наведите справки и имейте в виду предложение моего труда. – Вот и все дело, дорогой Борис Николаевич, которое я имел к Вам. Прибавлю, что я надеюсь, вырвавшись из петли, в которую попал, и впервые обратив серьезное внимание на восстановление своего уже 10 лет тому назад пошатнувшегося здоровья, оказаться более или менее деятельным корреспондентом. Как Вы думаете?

Я, кажется, писал Вам кое-что о нижегородском побоище; об июльской контр-революции на Острожной площади и Волжских пристанях. Впрочем, Вы из газет знаете подробности, которые на деле гораздо ужаснее и возмутительнее, чем в описаниях бесцензурных органов печати. Об официальном сообщении я, конечно, не говорю, так как это сплошная ложь…[1504] Я имею неопровержимые доказательства, что бойня была организована администрацией при помощи нанятой «черной сотни» и что, имея все средства предотвратить не только столкновения, но даже и самую демонстрацию путем, напр<имер>, разведения моста (плашкоутного) администрация умышленно бездействовала, дабы не упустить случая создать террористическое настроение. Губернатор слишком неуклюж для такой комбинации, и очевидно, что он действовал по плану, по трафарету, раз навсегда выработанному Треповым. Но вот что подло: он не постыдился упрекнуть меня в том, что своею снисходительностью к печати я содействовал брожению умов, которое и явилось причиной (?) ужасных событий 9–12 июля!!!!! Разумеется, я разругался с ним[1505]. Но толку от этого мало, и удовлетворить меня мое только сравнительно независимое от Его Превосходительства положение не может, раз никто не защищает меня от его возмутительно-несправедливых и прямо наглых нареканий. С больной головы на здоровую… Теперь я уже несколько успокоился… но первое время думал, что лопну от бессильной злобы. Надо быть, подобно мне, бедным и больным человеком, чтобы оставаться после подобного бесстыдства; неужели он думает, что я не знаю, кто виноват!?. Я живу в каком-то кошмаре. До того, как меня освободили от военной службы, я в течение 1½ лет по ночам командовал во сне батареей; а теперь каждую ночь ругаюсь с губернатором или заступаюсь за избиваемых… И вот я решил уйти; но уйти совсем, несмотря на то, что мне предлагают место в Московском Цензурном комитете; вон из этого «желтошафранного» болота; или лучше просто: подальше от этой коричневой рвани… – Кстати: на днях предложили… взятку и были поражены совсем наивно, что я решительно отклонил; явился уполномоченный от одной петербургской фирмы с рукописями и положил мне на стол конверт со сторублевою бумажкою. – 11 августа. Хотя насморк у меня еще не прошел и общее самочувствие как психическое, так и физическое – отвратительное, но я хочу себя настроить на жизнерадостный лад и расскажу Вам факт, свидетельствующий о Вашей популярности совсем в неподобающих местах и в крайне далекой от Вас среде. Нижегородский цирк на ярмарке. Выход музыкальных клоунов. Трое шутов гороховых пиликают на скрипках, пищат на дудках, проделывая в то же время всевозможные гимнастические выкрутасы. Одним словом, выполняют обычную давно всем приевшуюся программу. Вдруг один из них предлагает: «давайте играть по Андрею Белому». – А как это? – Да симфонию Андрея Белого; разве вы ее не знаете; пойдемте за мной; я вам объясню. – (Убегают). – Через некоторое время на арене появляется один из них, одетый весь в черном; становится на четвереньки и мяукает; засим прибегает второй, весь в белом, также становится на все четыре и оба начинают выть фыркать и угощать друг друга оплеухами; наконец появляется третий, весь в сером, бросается на черного и белого и побивает обоих. Публика в восторге аплодирует симфонии Андрея Белого[1506]. – Вот как у нас поощряют отечественные таланты.

Ваше письмо, дорогой Борис Николаевич, я получил[1507]; что Вы не попали ко мне, конечно весьма обидно; но я утешаюсь тем, что визит к Маргарите Кирилловне[1508] имел важное значение для какогонибудь важного дела; осенью буду ждать Вас, если, как уже говорил, сам не попаду в Москву; о чем мы еще спишемся; впрочем, если у Вас, кроме желания видеться со мною, существуют еще какие-либо основания для того чтобы приехать погостить в Нижнем; например, se exmoscovitare (измосковлить себя; NB Москва – это не только город, а целое состояние, способ жизни, есть даже болезнь – московская неврастения – я теперь вылечился от нее), se exmoscovitare in letteris versandi gratia[1509]; тогда милости просим, приезжайте, когда хотите и насколько хотите, начиная с десятых чисел сентября. До первых чисел сентября у меня пробудет Коля… Мне бы хотелось, конечно, видеть Вас во всяком случае в Нижнем, но я считаю своим долгом предупредить Вас, т<ак> к<ак> знаю, что Ваш кошелек не из особенно толстых… Я совсем отвык говорить; ослаб; поглупел; ничего не читаю; музыкой продолжаю заниматься, но лениво; недавно тут гостил Андрей Михайлович (брат Анюты)[1510]; он очень развился и начинает приближаться к Гёте и Ницше; он измучил меня желанием во что бы то ни стало дать точное определение дионисизма и аполлинизма; он поглощен Платоном; но… одним словом, это натура сократическая; мы прочли с ним вместе Συμποσιον в гениальном переводе Шлейермахера[1511]; помимо всего, что обычно поражает в Платоне, мое внимание на этот раз остановила единственная в своем роде и, вероятно, нигде и никогда не осуществлявшаяся в такой степени аристократичность общественных и светских отношений, исполненная наивности, лишенная всякой церемонности; даже педерастия, этот античный каприз, эллинская идиосинкразия – невинная шалость и только… До свиданья! Если приедете, то привезите то большое письмо, которое не отослали мне тогда (помните?)… Читать Шлейермахеровского Платона – лишний раз должно заставить Вас заняться немецким языком. Затем напоминаю Вам, что Вы должны написать Вечного Жида[1512]. До скорого свиданья! Анюта и Коля кланяются. Привет Вашей маме! Глубоко любящий Вас Э. Метнер.

P. S. Если увидите Петровского, скажите ему, что я не пишу, не зная адреса. –

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 60.

113. Белый – Метнеру

16 августа 1905 г. Серебряный Колодезь

Серебряный Колодезь. 16 августа 05 года.

Многоуважаемый, дорогой и горячо любимый Эмилий Карлович! Спасибо за письмо. Я так много о Вас думаю за последнее время. Вас ужасно как не хватает всегда. Всеми силами души радуюсь за Вас, если решение Ваше бросить «пёсью» службу окрепло. О, эти опричники с метлами и собачьими головами, до какой степени я ненавижу их. Жалкую подачку русскому народу презираю от всей души[1513]. Конституции только те хороши, которые берутся с бою. «Будет ужо»… Простите за тон, но сейчас я не на шутку обозлен. Верите ли, становлюсь просто-напросто радикалом во всей «прелести» и всеми «тупостями» и «угловатостями» русского радикала. Но если нет выбора между наивной узостью и мерзостью, то тысячу раз хочу отказаться от всех утонченнейших способов воспринимать действительность, если эти способы хотя бы в одном пункте не содействуют русскому радикалу. Готов отказаться от искусства, может быть… религии за право отвалять нагайкой кого следует из опричников.

Наведу всяческие справки относительно журналов. С мая месяца – (нет, даже с апреля) – отрешился от всяких связей, когда бежал из Москвы, мучимый усталостью и переутомлением. Мельком читал из газет про саблиновские «Отголоски» – не знаю. Есть некоторая новость, дорогой Эмилий Карлович, и даже именно поручение просить Вас в сотрудники одного журнала. Этот журнал – «Искусство», журнал, до сих пор выходивший под редакцией мальчишек, а теперь перешедший к целому… «малому»[1514]. Журнал возник с января, функция его – заменять покойный «Мир Искусства». До сих пор он относился к «Миру Искусства» как Пшибышевский к Ницше. Теперь же издатель Тароватый обратился к С. А. Соколову (малому доброму, но вздорному) с просьбой редактировать. Соколов просил меня о сотрудниках. Я сказал ему, что Вы могли бы писать прекрасные статьи по музыке, литературе и вообще по всем культурным вопросам. Он согласился с радостью на всякие темы. Если я до сих пор не извещал Вас, дорогой Эмилий Карлович, то только потому, что думал, согласитесь ли Вы сотрудничать в «Искусстве»; да и относительно денежного вознаграждения этот журнал очень слаб, как и все декадентские, за исключением «Вопросов Жизни», где хорошо платят. Там литературной частью заведует Чулков и Волжский (Глинка), и было бы хорошо, если бы Вы переводили или писали туда. Хотите, я напишу Чулкову относительно условий и Вас? С Маргаритой Кирилловной[1515] у нас не было никаких деловых сношений, а исключительно отношения дружеские: она удивительно культурная и непосредственно правдивая, мягкая и недоуменно ищущая путей… Одно время она помогала «Х<ристианскому> Б<ратству> Б<орьбы>», пока основные члены этого бр<атства> не разошлись с ней во многом. Приезжайте к нам в Москву: у нас налаживается новый кружок – «Общество памяти Владимира Соловьева»[1516], задача которого – разработка религиозно-философских и религиозно-общественных вопросов, а также некоторая пропаганда (неявная) взглядов «Х<ристианского> Б<ратства>». Сам я критически отношусь к «Х<ристианскому> Б<ратству>», но глубоко уважаю их и все-таки с ними. Во всяком случае они даже не «предтечи предтеч», но и не не предтечи вообще.

Это время надо мной разражался, помимо политического возбуждения, ряд истинных мистерий, после одной из которых я был с месяц как громом оглушенный, и не я один, а еще были участники, которые до сих пор (хотя прошло 2 месяца) не могут опомниться[1517]. Но зато я «знаю», я «видел», я «мог быть». Я – «буду»! Тема Ник<олая> Карловича разразилась[1518], но ко всей нежности ее присоединился разрушающий гром и опустошающее землетрясение. Еле мог отдышаться у Марг<ариты> Кирилловны и собраться с силами, для боев. Бои веду на всех планах и всех плоскостях. 1) С христианами, 2) с нехристианами, 3) с Богом, 4) с людьми, силой диавола противящимися тому, чтобы «несказанное» не в урочный час «было». Пишу сейчас богоборческую поэму, в которой выведен Ницше (он мелькает)[1519]. Во-вторых: пишу целую книгу «Основы символизма»; хочу, чтобы она была «кирпичем»[1520]. Со временем хочу стать Пыпиным «теории символизма»[1521], хочу, чтоб моя теория со временем попала в учебники теории поэзии. Знаете, в кого я из философов влюбился? В Генриха Риккерта, прочел два его сочинения. 1) «Граница образования естественно-научных понятий», 2) «Введение в трансцендентальную философию»[1522]. Последняя книга – крайнее звено титанических гносеологических построек и, быть может, единственное преодоление Канта кантианством. Кладу это сочинение в основание своей работы по теории символизма. Оцените пикантность моей базы для символизма, который у меня выводится 1) из необходимости уничтожить психологическую точку зрения (ибо научная психология мыслима только как психофизиология), 2) из исследования категорий сознания, 3) из подведения бытия под категорию (бытие после суждения, суждение построяет бытие; истина не в бытие, а в долженствовании суждения). Моя теория должна начаться со смертельного гносеологического холода, и кончиться безумием. Символизм есть творчество должного, обоснованное ценностью этого должного; эта же последняя утверждается императивами кантовского практического разума. Истины нет, но и меня нет. Истина будет вместе со мной, ибо я – буду. Всякая религия есть путь к самому себе – путь от бытия к Истине. Кажется, направление символизма в таком освещении неуязвимо ни для каких нападок, ибо всякие научные и психологические возражения разобьются о теорию познания (напр<имер>, чтоб оспаривать понимание истины как творческого эффекта, нужно сперва побороть гносеол<огический> взгляд о предпосылках действительности). Всякого же желающего бороться с этими положениями отсылаю к Канту, Рилю, Зиммелю, Фолькельту, Зигварту, Риккерту, Файгингеру. Ну а этот ряд имен сумеет за меня ответить. Дорогой Эмилий Карлович, жду Вас осенью с нетерпением. Мой привет и уважение Анне Михайловне[1523] и Николаю Карловичу. С 1-го сент<ября> в Москве. С 20 августа еду к Сереже Сол<овьеву>, потом к Танеевым, потом к Марг<арите> Кир<илловне>[1524]. Христос с Вами. Будьте здоровы.

Глубоко Вас любящий Б. Бугаев.

Случайно неотосланное письмо мое к Вам оказалось в бюваре[1525]. Отсылаю его кстати несмотря на то, что прошло уже 4 месяца[1526].

РГБ. Ф. 167. Карт. 1. Ед. хр. 47. Три пометы красным карандашом: «XLVI».

Ответ на п. 112.

114. Метнер – Белому

26 августа – 4 сентября 1905 г. Нижний Новгород

Н. Новгород 26 августа 1905 года.

Дорогой Борис Николаевич!

Ваши письма получил. Благодарю Вас за радость, которую Вы мне доставили, отослав и прежнее письмо, содержащее много ценных «схемок», характеризующих Ваш путь от индивидуальной мистики к мистическому коллективизму; этот путь свидетельствует не только о жизненности, о высоком оптимизме Вашей психической организации, но и о жизненности подлинности реализме Ваших мистических переживаний и познаваний (в чем, впрочем, я инстинктивно никогда не сомневался); созданный (или дознанный – не правда ли: это все равно?) Вами миропорядок Вы вплетаете вдвигаете в современную и притом главным образом русскую действительность; при этом не рвется ни уток, ни основа, и ткань не дает той безвкусной пестроты насильственности мертвенности сочетаний, которыми отличаются все проявления политической мистики или мистической политики (напр<имер>, славянофильство). К этому вопросу я, может быть, еще вернусь в этом письме, но теперь я считаю необходимым скорее сказать несколько слов о моих делах по поводу того, что Вы мне писали в последнем письме.

Я Вам очень благодарен за Ваши хлопоты и сообщения, но Вы должны иметь в виду, что теперь, сейчас я бы не был в состоянии выполнять какой-нибудь обязательной журналистической работы за исключением разве только переводов. Я страшно слаб, и мне необходимо долго и прочно отдохнуть. Но переводить я бы мог начать сейчас же, как только покину службу, что произойдет, вероятно, в самом конце теперешнего года. Мог бы, пожалуй, даже начать такую работу и здесь в Нижнем, если бы получил, так сказать, определенный заказ; например: в настоящий момент крайне уместно и своевременно дать в русском переводе несколько статей Вагнера об искусстве, которые он писал, еще не остыв от революционной горячки 1848 года. К сожалению, у меня есть только Kunst der Zukunft[1527]; в случае хотя бы и не безусловного, но все-таки надежного предложения я бы мог выписать из Германии Kunst und Revolution[1528]; хотя я и не знаю этой вещи, но думаю, что при настоящих цензурных условиях она бы могла пройти: разумеется, я бы взял на себя в случае чего уломать Цензурный Комитет разрешить эту брошюрку. Kunst der Zukunft знаменитее и солиднее, чем Kunst der Revolution; первая работа состоит из ряда небольших глав, каждая из которых могла бы составить фельетон в газете или статью в журнале; каждая глава представляет нечто законченное, так что «продолжение следует» не застает читателя врасплох. Книги Вагнера написаны с большою страстью. Не нужно забывать, что Ницше во многом ученик и последователь Вагнера-философа. – Пока я не ушел со службы, я бы не хотел вступать в переговоры с Чулковым, который, пожалуй, заподозрит, что я ухожу из цензуры, и сообщит Нижегородскому Листку; между тем пока что – моя отставка – строжайший секрет. – 28 августа. Сейчас заметил в Вашем письме, что Вы будете в Москве не раньше первого сентября. Поэтому я подожду отправлять это письмо… NB. Чтобы не забыть, пишу Вам сейчас, что вчера Мельников просил меня напомнить Вам о книге, которую Вы у него взяли в прошлом году. Так как я раньше декабря не буду в Москве, то, может быть, Вы все-таки соберетесь к нам сюда в сентябре или октябре?? Это было бы великолепно; у нас чудные закаты; вероятно, нынешний год будет золотая осень; мы бы нагулялись и наговорились с Вами так, как нам в Москве наверное не удастся это сделать! Вот тогда Вы привезли бы и книгу с собою. Но если финансовые и иные соображения не позволяют Вам посетить Нижний, то все-таки подождите высылать сюда книгу: моя жена, может быть, будет в начале октября в Москве, тогда Вы с нею увидитесь и вручите ей книгу… Мельников после своей неудачной (чтобы не сказать больше!) женитьбы постарел, опустился и все более и более впадает в буддийский пессимизм в Нирвану в безразличие. –

31 августа. Получил письмо от Петровского, уведомляющего меня о своем наклоне к «гуманизму»…[1529] Я, отнюдь не желая иронизировать над очень милым и очень умным Алексеем Сергеевичем, не могу однако не заметить, что пока его «гуманизм» (в упомянутом письме) выразился в пророчестве (которым согрешил и Ницше) о наступлении классического периода войн, и для первоначала Петровский с истинно-ангельским сладострастием Алексея Божия человека (или Алексея Карамазова[1530]; помните о мучениях и компоте[1531]) – швыряет друг на друга англичан и германцев…[1532] Простите за пересол о Петровском; я его очень люблю и вовсе не собирался на него злиться: это нечаянно; однако что же это? Qui s’excuse, s’accuse…[1533] умолкаю. Скажу только, что странное последствие перехода в гуманизм это воинственно-пессимистическое настроение… Далее. Петровский рекомендует мне Вашу статью «Химеры», за которую дает Вам орден Ницше первой степени (он выражается несколько иначе, но я щажу Вашу скромность)[1534]; та ли это самая статья, которую Вы «выкрали» из своего письма, чтобы своевременно «выкрикнуть» новые «схемки»?[1535] Если да, то я с своей стороны поздравляю Вас с орденом, так как (я уже говорил Вам в начале этого письма) Вы (независимо от принадлежности высказываемых взглядов) – совершили в моих глазах некий кунстштюк: Вы создали образчик мистического политизирования, от которого не отдает никаким назойливым запахом. Наконец, Петровский говорит о статье господина Иванова (Тантал) и называет оную «поистине сверхчеловеческой (по месту, времени, лицам, образу действия и образу написания)»…[1536] Я в полнейшем недоумении, ибо, простите, я раскусил Вячеслава и нашел что это просто обезьяна: очень умная хитрая искусная, тщательно скрывающая свой хвост, хотя при случае и цапающая и этою пятою конечностью; обезьяна очень витиеватая и притом витиеватостью, так сказать, многогранною: с одной стороны – нечто византийское; с другой – нечто шопеновское, с третьей – нечто парижское; с четвертой – ницшевское (последнее взято в тех своих элементах, которые я бы назвал несколько дерзко: ухарскими); с пятой – нечто калиостровское; с шестой – нечто… одним словом, очень много ужимок и прыжков[1537] и очень часто таких, которые свидетельствуют о томительном романтическом желании прыгнуть выше своего зада. – Впрочем, Тантала я не читал, но глубоко убежден, что по прочтении буду страдать жаждою по истинному дионисизму и голодом по истинному аполлинизму… – Мессеру Иванову надлежит изжить множество веков, множество раз умереть и вновь родиться для того, чтобы путь от Дарвина к Ницше, от обезьяны до сверхчеловека оказался у него за спиной. К счастью для читателей этого и следующих поколений – все люди смертны, а Иванов – человек (хотя и обезьяна). –

Возвращаюсь к Вашему письму (или статье). Я не вижу contradictionem in adjecto[1538] в выражении «религиозный социализм», «мистичная политика» и т. п.; я не отрицаю того, что когда-то словесное и музыкальное выражения сливались воедино, но я протестую против оперы, но опять-таки я признаю музыкальную драму. Необходима окончательная и беспощадная ланцизация[1539] политики (комб-изм?[1540]) для того, чтобы «оперное» соединение церкви и государства, сменившись полным разделением, очистило место для «вагнеристического» соединения социальных и религиозных форм.

4 сентября. Ведь вот: поставил было 1 сентября; потом прибавил ; все эти дни омерзительно чувствовал себя. И тяжко и пусто. Вспоминал великолепную и остроумную картину, набросанную Вами в том месте Вашего апрельского письма[1541], где Вы говорите о массе переживаний. Вспоминал и сравнивал наши «платформы»… Говорю, конечно, не о продуктивности, на которую я никогда не претендовал, но о восприятии, о восприимчивости. Я страшно обессилел… – Стихи Ваши мне очень понравились, в особенности Поповна; это отличная вариация на тему Прежде и Теперь[1542]; бравурность + мистериозность «Пира», несмотря на всю силу этого стихотворения, мне меньше улыбаются. – Пока до свиданья! Если соберетесь сюда, то напишите, чтобы Вам не разъехаться с Анютой[1543], которая собирается в Москву, вероятно, в 10-х числах октября. – Скажите пожалуйста, доколе умные и даровитые молодые люди будут писать о том, что лебединый пращур вместе с резвой радостью задумались об Ewigweibliche[1544]??? – И это в рецензии о… Жуковском[1545]. Еще раз до свиданья! Простите за клочковатое и бессодержательное письмо. Передайте наш сердечный привет Вашей маме… Анюта благодарит за память. Горячо любящий Вас Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 4. Ед. хр. 61.

Ответ на п. 113 и 101.

1906