Андрей Белый и Эмилий Метнер. Переписка. 1902–1915 — страница 25 из 29

235. Белый – Метнеру

Январь 1912 г. Москва
Дорогой Эмилий Карлович!

Пишу Вам несколько деловых слов.

На днях пишу Вам подробно и лично, а сейчас, видя В. Ф. за письмом к Вам[2788], приписываю несколько слов о деле.

1) Выясняя состав первого №, мы все пришли к мысли, что несколько страничек фактически новых привлекли бы ряд лиц, интересующихся поэзией: дело идет а) о напечатании маленькой статейки о занятиях ритмом в № первом, написанной мной, b) о приложении к № второму учебника ритма (страничек 5) с комментариями[2789].

2) Дело о Городецком. Городецкий много раз обращается с просьбой напечатать его книжечку стихов (размером не более «Ночных Часов» Блока[2790]); мы уже дважды отклоняли его предложения; с этим третьим предложением обращается он уже в третий раз. Книжка, по мнению Кожебаткина, стоила бы не более 200 рублей. Городецкий уже много раз писал о нас очень сочувственные рецензии; вообще нам помогает рецензиями о всех наших книгах.

Жду указания от Вас (скорейшего), как быть с ответом Городецкому[2791].

Желаю Вам ясности, бодрости и морского ветра на море.

Любящий Вас неизменно

Борис Бугаев.

P. S. Я пишу Вам на днях[2792].

P. P. S. Ввиду выбытия книги С. М. Соловьева до неопределенного срока[2793] книжечка Городецкого в этом году заняла бы его место.

Сережа по одним слухам неизменен; по другим ему лучше[2794].

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 51. Написано на почтовой бумаге издательства «Мусагет». Приложена пояснительная записка (Н. П. Киселева?): «Датируется по времени подготовки „первого №“ <журнала „Труды и Дни“> и по вопросу о печатании Мусагетом стихов Городецкого».

236. Белый – Метнеру

30 января 1912 г. Петербург
Милый, милый друг!

Огромное Вам спасибо за предложение о романе[2795]. Думаю; и непременно воспользуюсь, милый друг, Вашим благородным предложением. Сейчас у меня в разгаре инцидент с «Русской Мыслью»[2796]. Я с Асей в Петербурге[2797], и на днях у меня важный разговор со Струве, долженствующий решить судьбу романа[2798]. Поступок «Русской Мысли» со мной рассматривается как почти подлость и в Москве, и в Петербурге. Даже Гумилев предложил мне выйти из состава сотрудников «Русской Мысли», если они поступят со мной варварски. Между прочим, мой роман вызывает одобрение со стороны петербургских писателей. Утверждают, что он будто бы удачнее первой части[2799] (мнение Вячеслава, Аничкова, Гумилева, Кузмина и мн<огих> других). Гр<игорий> Ал<ексеевич> Рачинский с Булгаковым хотят предать гласности инцидент со мною, если «Р<усская> М<ысль>» отвергнет мой роман (кстати сказать: мне пришлось, пишучи этот роман, 2 месяца жить в долг). Предлагаемая Вами комбинация с романом (спасибо, милый) ужасно хорошо устраивает меня. Но: лучше уже дождаться решения «Русской Мысли»; к 10-ому февралю все выяснится.

Живем с Асей на башне: Вячеслав великолепен, лучезарен и более крепок и наш, чем даже в первый приезд[2800]. Он тихо и медленно эволюционирует к нам, нам и нам.

Одобряет наше с Вами отношение к Логосу[2801]. Крайне стоит за формулу журнала: говорит, что о мистике надо говорить покровенней; скорей укоризненно относится к московскому штейнерьянству; о Штейнере предпочитает молчать. Словом: он – более с нами, чем с Алешей[2802] и Сизовым в вопросе de rebus mysticis[2803]. О журнале: Вячеслав хочет ежемесячно писать нам нечто вроде обзоров общего характера с отметкою замечательных, по его мнению, книг[2804]. Он хочет много нам писать: для нас он начал статью «Степные колосья», отрывки из которой читал: эти отрывки – лучшее из всего, что я знаю: лучше его предыдущих статей[2805]. Вообще он хочет завести у нас свой дневник. Говорил со многими по поводу журнала; намечаются желающие сотрудничать. Профессор Аничков постарается написать нам для нас (скоро)[2806]; на днях веду разговор с Сюннербергом[2807]; Кузмин пишет о «Сor ardens»[2808]. Блок пишет статью[2809]. Кстати о Блоке: Блока еще не видел, с ним творится нечто странное; он болен – но вообще его нельзя видеть[2810]. Все изумляются, сам же Блок мне пишет, что он понял Стриндберга и под его знаком (разумею Inferno)[2811]. Значит: его преследуют; это страшно, опасно для Блока, боюсь за него (похожее на Сережу[2812]). Пока на Блока не можем рассчитывать, но все-таки статью даст[2813]. «Сер<ебряный> Голубь» появился уж с месяц в Москве в немецком переводе (пока не видал)[2814]; русское издание исчерпано[2815]; как приеду в Москву, переговорю со Скорпионом.

Петербург одновременно и утомляет, и дает нравственное удовлетворение. Очень меня все радушно принимают, и очень одобряют меня, как писателя: а то в Москве Брюсов очень уж мне перегрыз горло[2816], так что я совсем пал духом, как писатель; развилось такое чувство: никому-то ты не нужен; литературная Москва чужда; Брюсов преследует; часть друзей (Петровский, Сизов, Киселев) плюет на литературу, снисходительно покачивает головой на то, что ты пишешь какой-то там роман. И как-то падаешь духом. Здесь немного воспрянул: действительно в Петербурге меня, как писателя, любят; даже Сологуб оказывает всяческое внимание.

Мы с Асей закутили на башне: немного – это хорошо; долго – утомительно; но после 3-месячной упорной работы приятно почить на лаврах.

С Городецким виделся; переговорил; откровенно выяснил наш взгляд на печатание сборников. Городецкий отказался от своего предложения по-товарищески, просто[2817]; ему хотелось быть в Мусагете; но печататься ему есть где. Стало быть, мы даже его не обижаем. Итак, с Городецким все дело обстоит благополучно; мы можем его не печатать. Вячеслав глубоко извиняется за свои книги: не желает нас обманывать впредь; говорит, что к осени действительно приготовит обе книги, но до осени перегружен делами очень[2818]. Предлагает нам, если бы мы хотели иметь его книгу, собрать все им написанные статьи (уже у него есть на книгу) и издать, когда хотим; если хотим сейчас, так сейчас; если через два года, так через два года[2819]. Предлагает свои статьи сейчас лишь в возмещение за опоздание книг.

Как быть с этим.

Мне ужасно радостно, что мы как-то с Вячеславом договорились; на московское (вы знаете, на что) он смотрит нашими глазами (это об А. Р.[2820]). Ужасно много за 2 года произошло, но ничего не случилось: мы были до, мы есмы, мы будем; у него твердость, бодрость и широкий взгляд на будущее; и если не будет учителей, видимых, будут учителя невидимые. Ибо – с нами Бог.

Мне очень дорого, что Вячеслав понял Асю, а Ася – Вячеслава; и между нами троими сейчас хорошая дружба.

Милый, милый – вспоминаю Ваш приезд в Петербург два года назад[2821], не хватает Вас, не хватает совместного обсуждения многого; все-таки говорю – Вячеслав наш, наш и наш.

И башня – единственное явление в русской культуре.

Между прочим, Вячеслав вспоминает Вас часто: говорит, что интимно Вы ему близки и что у него и у Вас есть свой цикл невидимых отношений; он чувствует и точки расхождений с Вами, и точки связей; утверждает, что близости все же больше, чем резких расхождений.

Думается, он знает Ваш лик (милый, этот лик – лик слепительный); будьте же рыцарем и теме Вольфингов не отдавайтесь чрезмерно, ибо, как-никак, Зигфрид должен (слышите, должен) с себя стряхнуть Зигмунда[2822].

Милый мой Вольфинг, милый Wanderer[2823], как я сейчас ощущаю Вас: и мне хочется Вам сказать мой ясный восторг, мою любовь, мое утверждение Вас, мое ратоборство даже за Вас: если будет Вам тягостно, не уходите в свой угол, не омрачайтесь и в безнадежности не опускайте рук: милый друг, мы Вас не отдадим: мы явимся; мы будем рядом с Вами биться за Ваше, ибо Ваше, личное – не Ваше только.

О, как сейчас поется мне, и хочется подвига, хочется благородных арийских войск. Наше дело – великое дело: и судьбе не удастся нас съесть.

Нас мало; но мы – есмы.

Целую Вас крепко. Жму руку. Люблю Вас. И через завесу пространств вижу Ваш образ, старинный мой друг. Господь с Вами.

Борис Бугаев.

Башня. Час неопределенный. Ни день ни ночь.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 52. Над текстом помета Н. П. Киселева: «Штемпеля: С. – Петербург. 30 I 1912; Москва. 31 I 1912» (даты почтовых штемпелей отправления и получения с несохранившегося конверта). Фрагменты опубликованы: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 390–391.

237. Белый – Метнеру

3 февраля 1912 г. Петербург
Милый, дорогой,

сама судьба держит меня в Петербурге. В. И. Иванов выдвинул такие вопросы, что у меня голова идет кругом. И совершенно ясно: Ваше присутствие в Петербурге необходимо. Без Вас ничего нельзя предпринять ни с «Тр<удами> и Днями», ни с комбинацией, намечающейся здесь: Вячеслав свидетельствует, что Ваше присутствие необходимо, хотя бы на два дня.

С 16-го числа Вам предоставляется башня. Вам только ночь езды.

Я не могу писать, почему Вы необходимы. Вячеслав сам бы приехал к Вам, но просит передать, что он связан лекциями, которых пропустить не может[2824].

Итак, ждем. Башня в Вашем распоряжении. С отъезда Аси[2825] комната свободна.

Милый, я должен был бы написать неубедительную диссертацию о Вашем приезде, и потому свидетельствую только: Вы – нужны. Я же задерживаем лекцией 23-го[2826].

До беседы en trois c «Тр<удами> и Днями» мы в сложнейшем и щекотливейшем положении.

Надеюсь, письмо будет Вам передано.

Засим телеграфируйте: приедете ли, и когда?

Остаюсь любящий Вас

Борис Бугаев.

Милый, ради Бога приезжайте. Вячеслав приветствует.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 53. Над текстом помета рукой Метнера: «3/II 12» (видимо, дата отправления на почтовом штемпеле с несохранившегося конверта).

238. Белый – Метнеру

11 февраля 1912 г. Петербург

11 февраля.

Дорогой, милый друг,

Приезжайте в Петербург. До 25-го я задерживаюсь. Есть тому причины, о которых мучительно долго писать. По письму Вячеслава, милый, Вы видите, что причины приехать Вам есть[2827]. Приезжайте же, ради Бога, дня на два. 16-го уезжает Ася. Если она приедет до Вас, то Вы отчасти у нее могли бы узнать причины.

Милый друг, настоятельно прошу: приезжайте. Во всяком случае телеграфируйте, ждать Вас или не ждать.

Остаюсь глубоко любящий

Б. Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 54. Справа от авторской датировки указан год (рукой Метнера): «1912».

239. Белый – Метнеру

Середина февраля 1912 г. Петербург
Милый Эмилий Карлович!

Вы удивляетесь задержке номера[2828]. Она обусловлена рядом естественно возникавших причин. Скажу прямо: когда В. И. Иванов прочел номер первый, то он очень похвалил его, но поставил вопрос ребром: «Вы – о культуре: культура… но, культура для нас есть символизм, т. е. то искомое мировоззрение и мироощущение, в чем все три мы (Вы, я, он) согласны – (символизм для него и меня). Ну так почему о символизме, в более прямом определении – ни слова?»[2829]

Символизм в России затерт ренегатством Москвы (Брюсов) и ренегатством Петербурга (явные разительные примеры тому я видел). И вот в трудные времена, когда к «Мусагету» стоят ближе всего Иванов (автор «К звездам»[2830]) и Белый (написавший до 1200 печатных страниц только о символизме) – о символизме ни слова в программном номере. Ввиду того, что Вячеслав нам много пишет, обещает не пропускать ни одного номера и в то же время бросает вопрос – «и вы тоже? И автор „Символизма“ глотает то, что ему дороже всего?»

Ряд разговоров привел к тому, что я сериозно почувствовал – предстоит выбор: между Ивановым и Гессеном, Яковенко. И альтернатива: если программный № будет такой, Иванов и Блок писать не станут, и мы – обречены все время пробавляться логосовцами; если передвинуть центр первого №, Иванов душой и пером – наш навсегда, а Гессен и Яковенко все-таки будут, но не в столь густом виде. И я – задержал[2831].

Теперь: поймите – в связи со всем этим открыва<ется> ряд комбинаций, Иванов пытается собственно для моего «вышвырнутого романа», который, по его мнению, лучше всего, что появлялось за последний период, создать журнал[2832]: конфигурация такова, что для решения судеб «Тр<удов> и Дней», моего романа, демонстрации символистов и ряда вещей нужен предварительный разговор с Вами. И судьба первого №, участие Иванова и многое, о чем я не могу писать, ибо надо писать том, а не письмо, зависит от Вашего приезда. Вы отсрочиваете до 23<-го> – и все затягивается до 23<-го>. Поймите же, что я не могу выкинуть Иванова из журнала, ибо тогда, без поддержки его и Блока, все самое нужное будет звучать под сурдинкой.

Милый, по тону Вашей телеграммы вижу, что сердитесь. И не мог поступить иначе. Может быть, поступил не совсем обдуманно, как член редакции К<нигоиздательст>ва «Мусагет», а как то велела мне совесть русского символиста, видящего, что делается кругом в 1912 году. И опять Вы можете мне сказать, как сказали когда-то: «Не соединяйте свое писательское служение всецело с Трудами и Днями».

Но –

Мог ли формалистично выпустить от нас Иванова и Блока, ради того, чтобы поспеть к такому-то числу[2833]. Объяснение мусагетцам не давал, ибо спешил в Москву со дня на день. А потом нахлынул ряд неожиданностей. Я написал длиннейшую мотивировку задержки №, но Вячеслав сказал: «Все равно это – не объяснение: объяснение должно быть между Э. К., Тобою и мною».

И потому, я чувствую, что поступал правильно.

Но, дорогой, Вы должны приехать – не позднее 23-го[2834]. Или печатайте номер, но знайте, как гибельно отразится все это на судьбах журнала.

В последнем случае надо напечатать объявление об «Аполлоне»[2835], ибо в ближайшем № «Аполлона» идет анонс о «Трудах и Днях».

Милый, спешите.

Борис Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 55. Фрагменты опубликованы: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 394–395.

240. Белый – Метнеру

17 марта 1912 г. В дороге
Милый, милый Эмилий Карлович!

Привет! Если б Вы знали, как я Вам благодарен за нравственную поддержку все это последнее время. Сила надежды так сильна: верю во что-то хорошее, крепкое: вчера, на вокзале, Вы мне показались смущенным[2836]. Неужели Вы думаете, что у меня есть какая-то двойственность в отношении к «мусагетской политике»? Мне было больно это расслышать в темпе Ваших слов. Христос с Вами, милый друг! От Аси самый хороший привет: летом увидимся. Пишу из поезда. Остаюсь глубоколюбящий Вас

Б. Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 56. Открытка; почтовые штемпели – отправления: Луков. 17. III. 1912; получения: Москва. 18. III. 1912.

241. Белый – Метнеру

До 9 (22) апреля 1912 г. Брюссель
Дорогой Эмилий Карлович!

Воистину Воскресе![2837]

Благодарю: не ожидал. Когда соберусь с духом, то напишу Вам письмо обстоятельно и пунктуально. Пока же благодарю Вас за прилив крови к голове и мигрень, ставшие обычными последний год по получению от Вас писем.

Поэтому отвечаю лаконично:

1) У Кожебаткина я был 2 раза, а не три[2838]: оба раза за получением новостей из Петербурга, ибо уезжал из Москвы. Оба раза не застал и посидел 5 минут с его женой. Стыдитесь.

2) Роман продал Некрасову[2839], ибо: разрывая с «Шиповником» и Лядским[2840], я шел на дружеское условие: сохранить роман для общего журнала[2841]. Вы в Москве сказали, что средств для журнала не найдется; общий журнал рушился. При мне Вячеслав Вас спросил: может ли «Мусагет» пока до журнала меня обеспечить. Вы сказали да. Я сношения со всеми издательствами разорвал. И когда вернулся в Москву, оказалось: Мусагет не может обеспечить. Мне оставалось или тотчас опять ехать в Петербург продавать роман, или обеспечить себя, ибо деньги мне нужны. Я считаю себя свободным от обязательств и невольно, без вины Мусагета подведенным с романом[2842].

3) Вы критикуете мои действия в журнале[2843] и отдельные места статей: я всю зиму собирал статьи. Стало быть: я не гожусь в редакторы и жалею, что столько сил убил на собирание материала.

4) Я вообще больше не желаю жить в Москве в атмосфере нареканий и сплетен: Господь со всеми Вами. Оставьте в покое меня!

5) К Мусагету не охладевал. К Вам – тоже. Но каждое Ваше письмо – ушат холодной воды и перенесенная мигрень. Если так будет продолжаться, я взмолюсь: оставьте меня, дайте мне со спокойным духом дописывать свой роман; мало того, что бежишь из душной и зловещей атмосферы сплетен: тебе еще вдогонку летят нарекания и подозрения.

6) Я вообще, Эмилий Карлович, прошу Вас не писать таких писем: лучше объясняться с глазу на глаз. А то у меня от таких писем делается многодневное нервное расстройство. Или освободите меня от Мусагета, или вообще я прошу доверия. Иначе не умею поступать.

7) Относительно имения[2844]. Я и сам знаю, что заложить легко, но: на этой операции на бумагах на 5000 теряешь тысячи полторы + сумма адвокату. Если я заложу, мне ни рубля не останется + обязательство платить в год 500 рублей: чудовищно невыгодные условия.

8) Относительно д’Альгейма не отвечаю, ибо это к рубрике моего таинственного влечения к Кожебаткину.

Остаюсь искренне любящий Б. Бугаев.

P. S. Настаиваю на том, чтобы Брюсова не печатать[2845].

P. S. Считаю, что во всех взведенных на меня обвинениях я прав. Оправдываться не буду, но… работать при таких условиях, когда Тебя ТОЛЬКО[2846] критикуют, и не помянут добром Твои растрачиваемые часы, я НЕ МОГУ[2847].

О гонораре в «Тр<удах> и Днях» я говорил, что он минимальный; Скалдин не имеет ни гроша, и В. Иванов просил меня для Скалдина сделать исключение[2848].

То, что пишете о романе, сугубо обидно. Денег от Некрасова я получил пока всего 300 рублей, а уже инсинуации. Ваши слова о консервативном издательстве – инсинуация. Вообще тон Вашего письма мелочный и неприятный. Я ссоры с Вами не хочу, но считаю себя глубоко обиженным. О Мусагете <и> недовольствах с Кожебаткиным не говорил.

Не выводите меня из терпения оскорблениями!

Лучше не пишите!

На сплетни, химеры и обидные подозрения, высказанные не с глазу на глаз, а в письме, я не отвечаю!

ГЛМ. Ф. 7. Оп. 1. Ед. хр. 32.

Первый (неотправленный) вариант ответа на неизвестное нам письмо Метнера, отосланное из Москвы около 25 марта (7 апреля) 1912 г. Содержание этого письма Белый вкратце излагает в первом абзаце п. 245. 7 (20) апреля 1912 г. он писал из Брюсселя Н. П. Киселеву: «…что с Эмилием Карловичем? Он мне прислал нервное, почти крикливое письмо на 20 больших листов, полное укоризн и химер. Все письмо наполнено упреками за первый номер журнала, какими-то фантастическими ужасами перед моей якобы дружбой с Кожебаткиным, каким-то сыском моего поведения и сообщениями града бабьих сплетен, из которых каждая вырастает почти в химеру. Я оскорблен, обижен, ничего не понимаю, за сплетни не ответственен, с Кожебаткиным не дружу, с Мусагетом не разрывал и т. д. и т. д.» (Арабески Андрея Белого: Жизненный путь. Духовные искания. Поэтика. Белград; М., 2017. С. 53. Публ. А. Л. Соболева). По поводу того же «чудовищного письма» Белый высказался в письме к А. С. Петровскому от 9 (22) июня 1912 г.: Метнер «на протяжении 10 страниц не только сам обвиняет меня в недобросовестности с романом, но подчеркивает, что это и мнение всех друзей, всей вообще Москвы ‹…› и далее: с гордостью сообщает мне, что он рыскал по моим следам и собирал обо мне сведения (т. е. сплетни и слухи), т. е. гордится поступком (сыском), который есть либо поступок, недостойный товарища, либо поступок невменяемый» (Белый – Петровский. С. 207). Сам Метнер излагал суть своих претензий к Белому в письме к Вяч. Иванову от 3 апреля 1912 г.: «Бугаев продал роман и помирился с Кожебаткиным. Т. е. совершил двойное предательство. ‹…› Примирение с Кожебаткиным (упорное искательство этого примирения во имя того, что оба они, видите ли, имеют основание быть недовольными Мусагетом) положительно ничем не объяснимо или же морально очень скверно для Бугаева. Сам же он заварил кашу, требовал от меня удаления Кожебаткина от должности секретаря, а когда я, внимая его просьбе и желая восстановить мир в редакции, нарушаемый истерическими реакциями Бугаева на хамоватый деспотизм Кожебаткина, решил соединить это секретарское coup d’état с намеченной мной ревизией мусагетских дел ‹…› и направить все дело в парламентское русло во избежание личных, слишком личных осложнений и оттенков, – Бугаев не вовремя, не дождавшись конца им самим затеянного дела, сбежал за границу (это еще извинительно, т<ак> к<ак> ему в Москве негде было жить и работать) и перед отъездом подложил грандиозную свинью мне, помирившись с Кожебаткиным и даже заключив с ним теснейшую дружбу на почве „общего недовольства Мусагетом“» (Соболев А. Л. К истории журнала «Труды и Дни»: реестр подписчиков // Russian Literature. 2015. LXXVII–IV. C. 686–687).

242. Белый – Метнеру

9 (22) апреля 1912 г. Брюссель
Дорогой и глубокоуважаемый Эмилий Карлович!

Воистину Воскресе![2849]

Воистину – для чего же мы в лжи. Воскресе – а мы, невоскресшие? Пишу так странно, ибо принимаю Ваше Христос Воскресе полно, от души… А как не вяжется все остальное Вашего письма с первыми его хорошими словами. И вот не хочу с Вами, милый, полемизировать по многим причинам:

1) полемика в письмах незаслуженно оскорбляет, ибо всякое письмо, будучи случайно в форме выражения, запечатлевается в сознании на недели между тем, как личный, пусть неприятный разговор так или иначе приходит к концу. 2) Не хочу омрачать мое Воистину Воскресе передрягами. 3) Только что я перенес грипп ужасающей формы: всю святую неделю мы с Асей были больны[2850]; жар в 40° стоял 4 дня; теперь от болезни ослабел и из экономии сил, нужных мне для романа[2851], не хочу себя обессиливать, отвечая на все незаслуженные резкости Вашего письма, ибо вижу в нем расстроенные нервы, химеры: только этим объясняю себе то особое удовольствие, с которым Вы обрушиваете на мою голову ушат неправдоподобных сплетен. Неужели в этом ушате сплетен Ваше «Христос Воскресе»?[2852]

Мое Воистину Воскресе да не будет таким.

А теперь отвечаю кратко.

Я не представлял, что необходимые исправления «Путевых Заметок» так обременят «Мусагет»[2853]. Количество корректурных значков не было оговорено. Впрочем, полагаю, что дальнейшие отделы не нуждаются в столь большой правке. Сызнова переделывать «Путевые Заметки» у меня нет ни времени, ни охоты. Может быть, «Мусагет» обременен моей книгой? Скажите. Единственный за год моей жизни в России – единственный слушатель моих путевых заметок (остальные не соблаговолили даже взглянуть в книгу) высокого о них мнения: этот слушатель В. И. Иванов.

Так как Вы упрекаете меня в том, что я сбыл «Мусагету» мое старье, т. е. «Арабески» и «Символизм», то я очень огорчен: но прежде чем критиковать старье, надо его прочесть в целом. А этого никто из мусагетцев не проделал.

Благодарю очень моего единственного читателя в Москве Н. К. Метнера за его комплимент моей глубоко бестактной и ненужной статье о символизме[2854], в которой я касаюсь глубоко похороненного и сданного в архив вопроса (по мнению логосовцев) – вопроса о том, есть ли школа русского символизма. Я-то думал, что вопрос этот по-новому ставится в первом номере нашего общего журнала; оказывается, я ошибся: мой товарищ по журналу опять-таки не без удовольствия цитирует мнение врагов символизма, логосовцев, о том, что вопрос, затронутый нами с Ивановым, ненужный вопрос. А раз вопрос этот не нужен, то не нужен вообще и я и Иванов в журнале.

Относительно гонорара за «Труды и дни» я, помнится, говорил В. И. Иванову, что гонорар минимальный; помнится, что говорил и Вам о том, что это я говорил: так что вторичный вопрос Ваш о том, говорил <л>и я о гонораре, я воспринимаю, как недоверие к моим словам. Спасибо.

Что же касается до А. Ф. <так!> Скалдина, то В. И. Иванов ходатайствовал о том, чтобы Скалдину платили иногда авансом, ибо Скалдин – человек, не имеющий ни гроша денег; и ему не грех заплатить авансом[2855].

Относительно В. Я. Брюсова Вы мое мнение уже знаете: я полагаю, что напечатать его афоризмы хорошо, но без двух последних: если напечатаем, что Айхенвальд дурак, то это 1) неправда (Айхенвальд бездарный, но почтенный, честный, неглупый и весьма достойный человек), 2) журнал, открывающий свою деятельность с руготни, быстро погибнет. Что касается до Чулкова, то поговорите об этом с Ахрамовичем, и Вы увидите, что, если мы напечатаем передержку Брюсова, то хлопотам и неприятностям конца краю не будет. Итак, моя окончательная резолюция: не печатать выходок Брюсова[2856]. Если же Брюсов считает, что мудрствование о пан-математике идеологически связано с бранью по адресу Айхенвальда, то я не виноват. Как всюду в письме, Вы и тут будто вините меня за то, что я подвожу Мусагет под ссору с далеким нам всем Брюсовым. Что делать: ведь не виню же я «Мусагет», что отказ Гиппиус[2857] и многие мелочи поссорили меня с очень, очень и очень близкими мне Мережковскими, для которых холодность «Мусагета» есть измена моя им. Вообще, если мы будем друг друга упрекать, то всегда найдется чем ответить на упреки. Я нахожу, что метод упреков в письмах, а не в разговоре, есть верное средство превратить какую угодно дружбу в холодные и натянутые отношения, ибо в разговоре все объясняется, а в письме отстаивается и крепнет месяцами.

Относительно статьи Вл. Пяста[2858] скажу вот что: без Вас, так же как без Блока и Иванова, я отказываюсь вести журнал в том виде, в каком он существует. Слабость статьи Пяста для меня не тайна. Я должен был, принимая ее, считаться с непременным желанием Иванова и Блока видеть ее в печати[2859]. И потому упреки Ваши тут не причем. Считаю эту статью слабой лишь в стилистическом отношении. В осведомительном отношении она очень и очень полезна, возвращая к недавнему спору о символизме, положившему основу теперешней группировки русских символистов: Иванов, Блок, я. Опять-таки удивляюсь, почему Ваше veto не проявилось, пока статья была в наборе, если лично она Вам так неприятна. Ведь проявляется же мое veto о Брюсове. Что ж нам, соредакторам, церемониться с veto. Относительно правки: я статью правил до некоторой границы, дальше которой без разрешения автора не мог идти. А ждать разрешения было поздно.

С Н. В. Недоброво, вовсе не мечтающем выступать в печати, надо быть осторожным. Мне больших трудов стоило его уговорить выступить впервые, как писателю. Достоинства его статьи так превосходят недостатки, что статья должна быть, по-моему, напечатана[2860]. Опять-таки Ваше veto остается в силе. Относительно исправления конца статьи: вместо того чтобы писать мне в Бельгию, отчего не написали Вы ему в Петербург. Пока мы переписываемся, время тянется; и, без сомнения, Вы сговорились бы с ним быстрей.

Вы просите меня быть построже: но, дорогой, авторы народ обидчивый: и, приглашая в журнал избранных, аристократов духа, как Недоброво, нужно помнить, что нельзя их заставить маршировать по команде. Я по крайней мере умею создать атмосферу согласия, стараюсь натолкнуть на мысль. Командовать и отдавать приказание считаю невозможным, как считаю невозможным для себя выслушивать советы, имеющие характер циркуляров Правительства.

Если мои слова Вас шокируют и Вы остаетесь при своем мнении, то… не поздно прикончить со всей затеей. Я по крайней мере, опираясь на Блока и Иванова столь же, сколь и на Вас, нахожусь в самом тягостном положении: я выслушиваю диаметрально противоположные упреки с Вашей стороны и со стороны Петербурга. Вы, который так цените количество минут, уделяемых людям, как же Вы не видите, что месячная тягостная жизнь в Петербурге моя[2861]едва-едва дала возможность осуществить блок: Иванов, Вы, я, Блок. И Вы, не ценя брошенных на ветер месяцев мною для создания работы, только и находите возможным критиковать да критиковать. Вы прожили 3 дня в Петербурге[2862] и пришли в ужас, устали. Я Вас ждал две недели в этом «ужасе». Это Вы забываете: Вы забываете и то, что месяцы у меня проходят на создание хоть какого-либо status quo, а я пишу роман (Вы романа не пишете), что хотя бы это письмо отнимает у меня два рабочих дня. Вы, который чувствует утомление после написанной статьи, как же Вы не понимаете, какое утомление чувствую я одновременно: выкарабкиваясь из матерьяльных сложностей, получая неприятности, истощенный огромным количеством написанных и ответственных страниц, ведущий большую переписку: если бы Вы не побоялись пошире раскрыть глаза, то Вы никогда не стали бы с такой сухой черствостью в многостраничном письме, точно с порочною целью вывести меня из себя, исчислять все дефекты моей деятельности. Ваш Христос Воскресе – лучше бы не было Его! Этот Христос Воскресе наполнил дни мои такой горечью, что я уже с ужасом жду писем из Москвы, и что неспроста я все серьезнее помышляю уйти от всех – друзей, как и врагов: ибо у меня создается впечатление, что и те, и другие по-разному только измучивают и лишают сил продолжать работу. Да, дорогой друг: я чувствую себя среди друзей, как перст, одиноким, непонятым, оскорбленным. И не будь у меня моего ангела Хранителя, Аси, я ушел бы из мира.

Теперь о «химерах»…

Если уж Вам желательно исследовать мои действия в Москве, – верьте, от этого желания Вашего и прочей опеки надо мной со стороны друзей я и убегаю подальше-дальше – если уж Вы хотите проследить мои поступки, надо быть точным и не присочинять к фактам субъективных догадок, сплетен и тому подобного. Вы пишете, что Кожебаткин мой друг, что я настойчиво ходил к нему перед отъездом, был три раза и жаловался на Мусагет. Слушайте: я кричу Вам – не смейте говорить вздора! У Кожебаткина я был 2 раза, когда должен был через 2 дня уехать[2863], и надо было наскоро узнать, какие статьи он привез из Петербурга. Путаясь в канцелярии губернатора[2864] и едучи на свиданье с Некрасовым, я случайно оказывался недалеко от него: и так как я знал, что он возвращается из Петербурга такого-то числа, я и зашел к нему, но его не застал, ибо он не приехал. Тогда я поднялся наверх к Ахрамовичу и переговорил о делах. На другой день, будучи на Тверской, я опять зашел, ибо уезжал через день и думал, что его уже не увижу, а знать реальное содержание 2<-го> номера мне надо было, как надо было говорить о «Путевых Заметках». Прочие часы были расписаны. И на этот раз я его не застал. Ваши слова есть полнейшая белиберда. Встретился я с Кожебаткиным случайно в Мусагете на другой день, говорил пять минут, и так как перед отъездом мне хотелось быть в мире со всеми, а я был всю зиму очень сух и подчас груб с Кожебаткиным, то я и сказал, что хочу проститься с ним в мире. Все это касалось не Мусагета, а моей частной обиды на его путаницу с письмами. Правда, только моя любовь к Вам заставляет меня давать Вам этот пространный ответ, ибо всякому другому я сказал бы: руки прочь – это Вас не касается. Чтоб успокоить Вас, я Вам заявляю официально: если нужен мой голос, то мой голос в вопросе о Кожебаткине присоединяю к Вашему. И прошу Вас сердечно больше мне о Кожебаткине ни слова, ибо из Ваших слов прочитываю, будто он мой – интимный друг. Если бы даже я его любил (а я его не люблю), то моя любовь к нему и «Мусагету» столь же похожи друг на друга, как любовь к сыру или колбасе походит на любовь к 9<-й> симфонии Бетховена. Право, это так скучно объяснять и так; само собой разумеется.

Даю объяснение и о романе. Роман пытался пристроить с согласия Мусагета в Петербурге и разорвал переговоры 1) благодаря «Петербургскому Вестнику» (существованье коего зависело от нескольких тысяч в Москве)[2865], 2) благодаря Вашему ответу на вопрос, предложенный В. И. Ивановым (обеспечите ли Вы меня до журнала). Вы ответили: «Да».

Я прервал все сношения и вернулся в Москву. А когда вернулся в Москву, то 1) Вы сказали, что денег из Москвы на журнал не будетЖурнал» рушился и падало мое обещание сохранить роман), 2) о том же, что «Мусагет» издает первую + вторую часть «Голубя», как Вы писали из-за границы, Вы ни слова[2866].

Я остался не обеспечен, в известном смысле второй раз подведен (ибо отклонил три предложения) – подведен без чьей-либо вины. Вместо этого мне предлагают из Пути 150 рублей в месяц, а я всю зиму строил жизнь на 1000 «Русс<кой> М<ысли>», полученной единовременно, что главное: на 150 рублей (обнаружилось в Брюсселе, что Ася должна Дансу более 200 рублей + платья ей, верхняя одежда мне, костюм, табак, месячная плата Дансу), т. е. на 150 рублей путейских (раскладывая переезды, одежду, 200 р. долгу, месячная плата Дансу[2867], дорогие гравировальные доски и пр.), т. е. 50 рублей на человека в месяц, оставалось: голодать. Когда и рука помощи (без вины помогавших) обернулась только в иронию, я так испугался необходимости представлять контролю друзей количество папирос и количество франков обеда и пр., что решил сперва отказаться от путейской поддержки. Видя же, что Мусагет неодобрительно смотрит на мое желание бежать от душной сплетенной Москвы, куда, может быть, еще не вернусь никогда, то ухватился за любезное предложение С. А. Соколова написать Некрасову. Это была самооборона. Пока получил от Некрасова 300 рублей[2868]. Пока что он не отвечает на письма, и я уверен, что обманет и он. Пока все еще висит в воздухе, Вы уже опять-таки зло упрекаете меня. И опять-таки измышляете обидности, на которые мне остается лишь с улыбкой пожать плечами: политические де причины играли роль в отдаче моего романа; я де действовал в пику кадету П. Б. Струве. Но все, что я знаю о Некрасове, только то, что он – видный кадет в Ярославле. Видите: и тут Вы осведомлены неверно. Назло Вашим колкостям о моем поправении оказывается, что я печатаюсь в издательстве кадетском, т. е. той же платформы, как и «Русская Мысль».

Пункт последний: имение – и тут Вы язвите, не спросив меня основательно о причинах задержки продажи его. Всю зиму я делал все зависящее от меня через: Адамова, Поццо, Балмашева и Соколова, т. е. через Тарасова[2869]. Адамов и Поццо 6 месяцев вытребовали разбросанные документы и собрали. Я множество раз торопил, но надо было иметь дело с кавказскими учреждениями. Тарасов наобещал, и потом оказалось, что поверенные его не оправдали надежд. Оставалось ехать самому. В Петербурге я чуть не продал имение и собрал верные сведения. Просьба поехать В. К. Кампиони сейчас рациональней всего. А заложить нерационально, хоть просто[2870]. Если заложить на 5000 тысяч <так!>, то на пяти тысячах, выдаваемых бумагами Азовско-Донского банка, теряются 1000 рублей при размене на деньги + известная сумма поверенному (скажем, рублей 400); освобождаются 3600; 3000 отдаю Мусагету; 600 рублей, а у меня сейчас долгу больше + 300 рублей ежегодного взносу в банк; если в 7000, то 500. Так поступая, я могу лишиться имения, ибо не уверен, что 300 или 500 рублей взнесу в банк. Такой убийственной для меня глупости я не сделаю, ибо это – петля на шею. Сделаю, если потребует «Мусагет».

Относительно слухов и сплетен о нашем с Вами разрыве: я бессилен; Вы говорите «нет дыму без огня». Конечно, это легко сказать: а вот когда эс-еры говорили, что я под Москвой на вилле устраиваю маскарады в костюме Адама, стало быть, тоже была тут правда? А мы жили и голодали с Эллисом в Москве. Нет, милый: предъявляя серьезные обвинения и подкрепляя их сплетнями, Вы точно ищете нарочно серьезного разрыва со мной. По крайней мере Ваш Христос Воскресе есть нападение на меня, совершенно меня ошеломившее, ибо ни иоты правды нет во всех Ваших упреках. Относительно слухов и сплетен о нашем с Вами разрыве: я столь же невинен в том, сколь Вы невинны в убийстве ксендцом Мацохом своего брата[2871]. Эллис Вас, между прочим, обвиняет в этом убийстве: остается, следуя Вашему методу, думать, что деятельность Ваша вредно отражается в Царстве Польском. Ну, а если это так, то, вероятно, мозги неизвестных мне сплетников знают больше, нежели, например, знаю я. И вот последний этот упрек, упрек мне в том, что создаются какие-то сплетни о нас, мне либо смешон, либо оскорбителен. Но в обоих случаях прошу Вас мне об этом не писать. Да и далее: умоляю Вас не смущать моей тишины на недели и месяцы нервы расстраивающими химерами, ибо я за себя не ручаюсь: видя, что каждый мой поступок в Мусагете создает легенду и чрез легенду является поводом для Ваших нападок, я уйду из Мусагета, не вернусь в Москву, ибо дружба и общее дело хороши не там, где они предлог для взаимного истязательства, а там, где они – животворный залог действительного общения, а не общения сквозь призму третьих и внешних лиц.

О П. И. д’Альгейме, успокойтесь: все Вами рассказанное столь же химерично. В угоду Вашей подозрительности не рвать же мне житейских отношений с людьми, близкими мне через жену[2872]. И тут у меня одна просьба: у нас с Асей так уж сложился быт жизни, что мы читаем письма друг друга: я распечатываю попросту ее, она – мои. И вот случилось, что без меня, без всякой задней мысли Ася прочла Ваше письмо, в котором ее дядя[2873], которого она горячо любит, назван авантюристом. Пощадите ее родственные чувства и впредь не пишите таких слов.

Ну вот кончил. Ася спрашивает меня, отчего я такой красный, а у меня мигрень и сильнейший прилив к голове. Дорогой друг, это всегда бывает последнее время при получении от Вас писем и при ответе на них. Так было все лето: Вы меня летом заставили пережить с десяток мигреней, и с ужасом я думаю, неужели опять это повторится теперь, и мое бегство из Москвы тщетно: что опять Москва за мной погналась сплетнями и неприятностями – «Христос Воскресе» – что ли: да не будет так. Я очень, очень прошу Вас, более: умоляю. Я не Эллис, и тяжелая атмосфера взаимных недоразумений так тяжело ложится на моем здоровье и работоспособности, что я сериозно прошу Вас, дорогой друг, лучше приберечь до встречи Ваши подозрения, жалобы, ибо: на расстоянии, в письмах все это принимает оттенок далеко, быть может, не тот, который Вы вкладываете. Если мы будем и впредь препираться: знайте – я в Москву не вернусь. Я лучше весь год просижу где-нибудь на Волыни в тишине и не в обиде, чем вернусь в место, где тебя ежечасно пригвождают то к кресту, то к позорному столбу[2874].

Воистину Воскресе, дорогой, милый друг: слышите – Воскресе – и воистину!

Любящий Вас Б. Бугаев.

P. S. Адрес. Bruxelles. Place S-te Gudule. 25.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 57. Датируется по почтовому штемпелю: Brussel. 22 IV 1912. Почтовый штемпель получения: Москва. 13. 4. 12. Фрагменты опубликованы: ЛН. Т. 92. Кн. 3. С. 397.

Отправлено адресату вместо п. 241; см. преамбулу к примечаниям, относящимся к этому письму.

243. Белый – Метнеру

11 (24) апреля 1912 г. Брюссель
Дорогой друг!

Пишу Вам под впечатлением «Тристана»[2875], которого вчера слышал в первый раз (здесь вагнеровские празднества, немецкие артисты – частью из Байрета[2876]).

После 5-часового внимания: мы были совершенно раздавлены, потрясены гениальностью целого, но… хотелось ругаться. Тут нечто все время переходит границы искусства. Относительно Тристана вот что хочется сказать: той эссенции, которая дает жизнь опере, другому бы композитору хватило на 10 опер. Из одного «Тристана» мог бы вырасти сильный композитор. Вагнер до безобразия сгустил здесь гениальность мелодии. И впервые ставит себе вопрос: не безобразен ли гений, если он показывает свой лик, не вуалируясь простою талантливостью. Первый акт «Тристана» уже целая опера в пяти актах. И когда упал занавес после первого акта, я себе говорил: «Что же будет дальше? Тут прошла драма».

Второй акт, особенно первые две трети его (до прихода короля) – океаны чувственности: дышать невозможно от здоровеннейшей и вместе утонченной чувственности; признаюсь – временами становится неприятно.

Третий акт: тут вспомнились слова Ницше, которые я впервые лишь понял; смысл их: «Если бы фабула и аполлинический элемент не занавешивал дионисических метаний 3-го акта, то сердце слушателя должно бы разорваться»[2877]. И да: часовое томление Тристана, потом часовое томление Изольды – черт возьми: что делает Вагнер с пигмеями слушателями?

Теперь целое – целое «Тристана» чудовищно: атомы ж музыкального тела его – сплошь гениальны. Целое – пирамида; частности – утонченный орнамент, покрывающий пирамиду: орнамент, который надо рассматривать в лупу. Что скажете о Хеопсовой пирамиде, миллионы массивов которой покрыты орнаментом, который должно рассматривать в лупу? Если цель – в утонченности орнаментальных мотивов, то за глаза достаточно и одного массива: если цель – в громадности целого, то при созерцании пирамиды орнамент не нужен. Вопрос: титан Вагнер, восставший из глубины земных недр, или рафинированнейший из рафинированнейших конца века? Ницше решил по-второму, но это решение – решение узкое, ибо скорое и легкое. Решение, чтоб поскорей отделаться от загадки. Но и решение первое (Вагнер – древний титан) – успокоительное облегчение: в нем тоже может притаиться подвох. Кто же Вагнер в «Тристане»? Ответьте.

После вчерашнего представления «Тристан» стоит предо мной – как чудовищность гениальности, как чудовищность избытка (будь он беднее, как музыка, он бы не был уродлив). Что такое «Тристан»? Искренне любящий Вас

Б. Бугаев.

P. S. Всем Вашим привет.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 58. Датируется по почтовому штемпелю отправления на конверте: Brussel. 24. 4. 1912.

244. Белый и А. Тургенева – Метнеру

17 (30) апреля 1912 г. Брюссель
Дорогой Эмилий Карлович!

Происходит что-то уму непостижимое: я послал за эти 15 дней до 40 писем, и ни от кого ответа на них не получал. Между прочим, послал Вам два письма; последнее уже дней 10 тому назад, а первое дней 12 (ответ на Ваше)[2878]. От Ахрамовича уже очень давно ни строчки. Так что я устал писать, и последние дни никому не писал: виною ли тут русская почта, бельгийская – не знаю: но впечатление, что будто находишься в Африке.

Относительно «Путевых Заметок» я не подозревал стоимости корректур: пересылать мне материал не стоит, ибо книга закончена. Относительно первого отдела – «Сицилии»: этот именно отдел был написан с недостаточной обработкой, ибо писался в газеты. Я его обработал. Тунисия ж и Египет проработаны, и корректурная правка там будет ничтожна[2879].

Что касается отчета[2880], то при присылке его я ждал указания о сроке высылки. Относительно отчета, то пришлю замечания о нем. Пока же – кроме других чудовищностей – вот чудовищность: это розданные экземпляры. В рубрике стоит: роздано «Символизм» 247 экземпляров[2881]. Я должен сказать, что максимум розданных автором за все время – 60 экземпляров. Максимум разосланных по редакциям ну 75; итого 60 + 75 = 135; ну, скажем, брали еще (мусагетцы), так что считаю 150. Куда же девались 100 экземпляров? Для ме<ня> это таинственно. Таинственно для меня и с «Арабесками»[2882]. «Арабески» вышли, когда я был в Африке. Я получил 1 истрепанный экземпляр. По возвращению я не рассылал никому «Арабесок». Как автор имел в течение всей зимы экземпляров 6, не более (из полагающихся мне, как автору, 20–30 экз<емпляров>). Об «Арабесках» не было ни единой рецензии[2883]. Сомневаюсь, чтобы книга была разослана вряд ли в большом кол<ичестве> экземпляров. Откуда же чудовищная цифра в 190 розданных бесплатно книг? Этот пункт отчета меня совершенно сбил с толку. Как автор я имею право на «Арабески» еще на 15 (минимум экземпляров), ибо повторяю: авторских экземпляров не имел и всего раз 6 давал книгу с надписью. Откуда же чудовищная сумма? «Трагедию Творчества» имел 10 экземпляров, не более: откуда же 112?[2884] Этот пункт меня бесит. Тут что-то не так. Ася просила Кожебаткина Наташе и Софье Николаевне[2885] высылать мои книги (по 1 экземпляру): это, конечно, не было сделано. Ася не получала ни одной книги с ее обложкой[2886]. Видите – авторы не так уж широко обращаются с книгой. А цифры бесплатно розданных книг чудовищны.

<Рукой А. А. Тургеневой:>

Милый Эмилий Карлович, о закладе пишу я[2887], потому что я наводила все справки и Боря может спутать. Вот что мне сказал двоюродный брат Поццо, знающий в этих делах. – Если заложить за 7 тысяч, то, кроме 3 т<ысяч> Мусагету, надо на поездку и плату поверенному – снятие нового плана – (старые не годятся) и ведение дела около 2 тысяч. Кроме того 500 р. в год процент – иначе имение пролетает. 500 р. наготове иметь Боре не так-то легко. Это значит поставить крест на имении.

Но раз пришла крайность – снеситесь с Поццо, у него все бумаги. Желательно заложить на сумму долга плюс все расходы и немного денег на расплату с первыми процентами. Нам говорили про какого-то Преображенского или Богоявленского[2888] – друга Соколова – Поццо знает, который занимается этими делами, и брат нотариуса – что очень удобно. Впрочем, выбрать поверенного лучше вам с Поццо.

Пишите, что Боре делать с своей стороны и кому давать доверенность.

Всего хорошего.

Ася Тургенева.

Привет вашим.

<Рукой Белого:>

Ася прервала мое письмо и непременно хотела сама Вам писать по этому пункту. Вы вообще совершенно несправедливо подозреваете меня в бездеятельности всю эту зиму. Но пока бумаги не вернулись в Москву, ничего решительного предпринять нельзя было: возвращение же бумаг зависело: 1) от местного, кавказского учреждения, 2) от Кистяковского и Адамова (его помощника). Всю зиму не мог добиться бумаг. Моя вина в том, стало быть, что я лично не поехал на Кавказ в то учреждение, из которого упорно не высылали бумаги, или что я насильственно не принудил Кистяковского действовать поспешнее. Насильственно принуждать человека, говорящего с Вами сверху вниз, значит чуть ли не возбуждать против него дело. Стало быть, ничего иного, как ждать, мне не оставалось. И я не понимаю Ваших упреков в предыдущем Вашем письме, на которое, кстати сказать, я ответил уже дней 12 тотчас по получению, послал заказным (расписка у меня имеется).

Что касается «Тао-Те-Кинг», я эту вещь чуть ли не с отрочества любил, впоследствии читал и перечитывал[2889]. Издать брошюрою, конечно, ее хорошо[2890]. Есть тут у меня один пункт:…да, нет, конечно, издать, по-моему, можно. О Конисси: причем тут Конисси? Конисси мне очень не понравился в летучей встрече с ним в Иерусалиме в прошлом году. Но Конисси и Лао-Дзы, конечно, не имеют ничего общего.

Спешу тотчас же отправить Вам это письмо (за час перед тем получил Ваше); сегодня 17 апреля (по русскому стилю). Интересно, когда Вы получите письмо. Между прочим я писал: 1) Вам 2 раза, 2) Киселеву[2891], 3) Петровскому, 4) 3 раза Ахрамовичу, 4) Бердяеву[2892], 5) Степпуну, 6) Блоку[2893], 7) матери Блока[2894], 8) Рачинскому, 9) Сизову, 10) Маргарите Кирилловне[2895] и мн<огим> другим.

Получил лишь письмо от Сизова, да 2 от Вас. Все прочие – ни звука.

Остаюсь искренне преданный Вам

Борис Бугаев.

Привет Вашим.

Не знаю ничего о 2-ом номере журнала[2896], о присланных статьях, о корректурах «Пут<евых> Заметок», о том, прислал ли Брюсов «Египет»[2897]. Передайте все это Ахрамовичу, и, если Вам нет времени, то пусть он напишет.

Скоро напишу Вам о том, как живу, что делаю. Буду много писать о Некрасове[2898].

В предстоящем собрании мой голос вместе с Вашим: секретарем да будет Ахрамович, если вообще нужен секретарь[2899]. История с Кожебаткиным, его интриги, сплетни, и главное, Ваши постоянные беспокойства о моей де дружбе с ним, – все это сделало то, что при имени Кожебаткина начинаю злиться. Ну его, к черту!

P. S. «Путевые Заметки» могут печататься, ибо все, следующее за Сицилией, не нуждается в правке стиля, а лишь в ретуши.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 59. Датируется по почтовому штемпелю отправления на конверте: Brussel. 30. 4. 1912.

245. Белый – Н. П. Киселеву, Э. К. Метнеру, А. С. Петровскому, М. И. Сизову

Не позднее 23 апреля (6 мая) 1912 г. Брюссель
Друзья мои,

Николай Петрович, Эмилий Карлович, Алексей Сергеевич и Михаил Иванович!

Считаю письмо это, обращенное к Вам коллективно, наиболее удобным и кратким ответом на коллективное обвинение меня в неверности «Мусагету» и данному слову. Недели три тому назад я получил письмо от Э. К. Метнера, полное обвинений разнообразного порядка[2900]; мне ставилось в вину небрежное редактирование «Трудов и Дней», ставилось в вину мое примирение с Кожебаткиным, ставилась в вину продажа романа Некрасову[2901], ставилось в вину халатное отношение к продаже кавк<азского> имения[2902], ставилось в вину мое охлаждение к Мусагету, ставилась в вину моя будто бы измена Мусагету и сближение с Домом Песни[2903], ставились, наконец, на вид распускаемые Брюсовым сплетни о моей будто бы ссоре с Э. К. Метнером. Ставились в вину разнообразные и друг с другом не связанные погрешности. Письмо меня удивило тем более, что накануне отъезда и в день отъезда мы встретились с Э. К. Метнером как друзья[2904], и я уехал за границу с самым пламенным стремлением работать в «Трудах и Днях», уехал с самым пламенным чувством к Мусагету, ко всем Вам, друзья мои, в частности к Э. К. Метнеру.

Признаюсь, письмо Э. К. Метнера меня ошеломило: впечатление от него было таково – вот человек во что бы то ни стало добивается моего охлаждения к нему, к Мусагету, «Трудам и Дням»: вообще к общему делу, и для этого он передает мне сплетни, которым верит: сплетни эти: мое охлаждение к Мусагету, небрежность к Трудам и Дням, ссора с ним. Т. е. лучшие мои чувства к общему делу были несправедливо заподозрены; несправедливо я был облит ушатом вонючих сплетен; человеческое мое достоинство оскорблено. Подозрениями об моем холодном отношении к общему делу добились лишь естественного моего охлаждения. Ибо общее дело не совместимо со сплетнями.

Эмилию Карловичу ответил я обстоятельно[2905], но из письма Н. П. Киселева узнал, что Э. К. письма моего не получал и, стало быть, мой ответ на все пункты письма надо писать вторично, т. е. вторично бросить два рабочих дня для того, чтобы с головой уйти в слякотное перечисление мелочных фактов и мелочных опровержений. Отвечать вторично я отказываюсь: неисправность почты не от меня зависит. Ася свидетельница, что письмо я послал (содержание оного ей прочел), и у меня имеется расписка от почты (письмо отправлено заказным).

Беспокоясь о мотивах, побудивших Э. К. Метнера резко меня обвинять, я спросил Н. П. Киселева, в чем дело[2906]. Н. П. Киселев прислал мне письмо, полное дружеских чувств, за которое я ему глубоко благодарен[2907]. Но в этом письме и он вменяет мне два обвинения: (а) продажу романа Некрасову, (b) мой крутой поворот к Кожебаткину, который, по словам Н. П. Киселева, утверждает, что будто я был у него и у него ему говорил следующее: «Двум людям, недовольным „Мусагетом“, незачем быть в ссоре между собою».

В пропавшем письме Э. К. Метнеру я с достаточной резкостью сказал, что ничего подобного не было.

Но услышав эту ложь во второй раз от Н. П. Киселева, я вынужден по этому поводу сказать Вам несколько принципиальных слов.

Предварительно скажу о романе и Кожебаткине.

I Кожебаткин. Ввиду моего холодного отношения к нему с момента отъезда в 1910 году[2908] до нынешнего времени, я в бытность мою в Москве в 1911–12 году никаких разговоров с ним не имел, да и вообще, кроме «Мусагета», почти нигде с ним не встречался; я позволил себе в течение 1912 и 11 года несколько резкостей по адресу Кожебаткина, вследствие чего, кроме недовольства им как секретарем, между нами была явная неприязнь. Я обижался на него за его халатное отношение к письмам, он – за несколько резкостей по его адресу. Эта ссора личного характера никакого касания не имеет к делам редакции. Мой отъезд из Москвы[2909] (вследствие того, что билеты были разобраны и после 16-го марта не было возможности выбраться из Москвы) – был неожиданно поспешен для меня. А за несколько дней перед тем Кожебаткин уехал в Петербург; я дал ему несколько писем, поручений по делам «Трудов и Дней» к Блоку, Вячеславу, Недоброво[2910]; кроме того, у меня было дело к Евгению Ляцкому[2911]; наконец, он должен был привезти с собой несколько статей. Зная, что он возвращается утром 14-го марта (или 13<-го> или 12<-го>, не помню), будучи около (в канцелярии губернатора) и имея дело к Ахрамовичу, я зашел и к Кожебаткину единственно, чтобы получить статьи и узнать о петербургских сотрудниках и Евг. Ляцком, ибо время у меня все было разобрано предотъездными хлопотами, и я мог просто не встретиться с Кожебаткиным; дома его не застал, ибо он не вернулся из Петербурга, но жена его Ж<анна> Е<вгеньевна> упросила меня посидеть; я посидел с женой Кожебаткина из любезности минут пять (мы с Асей были нелюбезны с Кожебаткиными, не ответили на визит и т. д.): жена Кожебаткина говорила, что печально, что между мной и ее мужем какие-то неприятности; и я сказал, что лично я эти неприятности позабыл (действительно: лично я просто перестал на него сердиться – но какое до этого дело «Мусагету», раз я против Кожебаткина как секретаря?). Помню, что я сказал, что, вероятно, мы уже с Кожебаткиным не увидимся, и что у меня, кроме желания узнать новости из Петербурга, есть к нему дело о «Путевых Заметках». Жена Кожебаткина сказала: «Шура приедет завтра утром и днем будет у Вас». Я же сказал, что завтрашний день я весь в бегах. Тогда я вспомнил, что у меня на другой день первое и последнее свидание с Некрасовым, который остановился рядом с Тверской. Я и сказал, что проездом на Тверскую я на минуту заеду к Кожебаткину поговорить о делах. Что и сделал, но Кожебаткин еще не вернулся, так что я не говорил с ним у него на дому.

На другой день, случайно встретившись с вернувшимся К<ожебаткины>м в «Мусагете», я имел 5-минутную беседу, состоявшую из следующего: Кожебаткин утрированно-дружественно и с чарующей улыбкой на лице мне сказал, что он рад, что старые недоразумения кончены, и что мы прощаемся в мире. Я не противоречил и даже сказал, что давно хотел ликвидировать все наши личные недовольства друг другом, как основанные на не стоящих внимания мелочах; может быть, у меня были очень добрые ноты, но мной руководило лишь хорошее чувство, ибо я как бы прощался с ним, зная, что к возвращению моему в Москву уже его не будет в Мусагете, ибо голос мой, заявляю всем Вам, против него, как секретаря. Прошу заявлением этим пользоваться в возможных заседаниях с голосованьем.

Вот и все о пресловутой дружбе моей с Кожебаткиным. Все прочее есть вздор и сплетни. То обстоятельство, что [2912] друзья и братья верят сплетням, а не моему заявлению в верности, показывает, что бóлее чем мусагетская связь между нами существует на словах, не на деле: братья верят сплетням; брату остается, как не пользующемуся доверием и оскорбленному, сказать: я выхожу из коллектива, сохраняя хорошие и добрые чувства к каждому, но сохраняя свободу действий. Пока из Москвы поступают лишь сплетни и подозрения, я заявляю Вам, друзья мои, – связи в Главном у меня с вами нет. И не удивитесь, если я за свой страх и ответственность ищу правды: в церкви ли, в Штейнере ли, в теософии – это Вас не касается. Вы мне не верите – я ухожу из нашего коллектива.

2) О романе. Н. П. Киселев указывает на то, что я дал формальное обещание 1) Метнеру, 2) Иванову роман сохранить до 1913 года[2913]. Вам, друзья мои, я должен напомнить об обстоятельствах дела с романом.

С осени 1911 года во всех разговорах с Струве и Брюсовым главным пунктом моих требований к «Русс<кой> Мысли» было получение единовременной тысячи рублей в момент представления рукописи. И я знал, что делал: я знал, что во второй половине года нам с женой необходимо быть в Брюсселе, необходимо мне и ей платье и прочее, т. е. необходимы сверх-обычные траты на несколько сот рублей (перечислять статьи этих трат считаю невозможным); далее: я рассчитывал, помимо 1000 «Русс<кой> Мысли», зарабатывать хоть что-либо, рассчитывал, что из той же «Р<усской> М<ысли>» буду получать за «Египет», рассчитывал, что «Путевые Заметки» уже будут напечатаны, рассчитывал пристроиться попрочнее в «Речи». Повторяю: план нашей жизни был строго рассчитан. И расчет этот был построен по необходимому нам minimum’у. Только таким образом необходимость мне спокойно работать со спокойным отдыхом обеспечивалась, как обеспечивалось спокойствие работы моей жены, в будущность этой работы я всегда верил и после слышанных мной от Данса (ее учителя) слов верю, как никогда.

Только поэтому я взял на себя непосильное и изнуряющее бремя: в 3 месяца я написал столько, что в Петербурге все писатели удивлялись, как мог я столько сделать. И вот к январю, к началу моего инцидента с «Р<усской> М<ыслью>», я был совершенно болен. Провал многих надежд устроиться материально выносила лишь надежда на получение 1000 рублей. С обманом «Русской Мысли» падало все: моя работа, работа жены, отдых и т. д. Только нежной поддержке со стороны В. И. Иванова обязан я, что перенес спокойно эти дни в Петербурге. От Эмилия Карловича Метнера получил я письмо из-за границы следующего содержания[2914]: если не устроится с «Русс<кой> Мыслью», то «Мусагет» предложит мне а) переиздать Голубя[2915], b) издать роман «Петербург», с) перевести оный на немецкий язык и издать в Германии[2916], что за все это я получу столько же, сколько обещала мне «Русская Мысль». Я ответил с глубокою благодарностью. Но в письме Э. К. Метнера тогда же стояли слова: «Если сумеете устроить роман, устраивайте».

Далее: насколько я понимаю список издаваемых нами книг, издание романов все же отклонение, по-моему, от нашей программы, ибо я предпочел бы «Голубю» в «Мусагете» второй том Беме[2917]. Так понимал я, и, пользуясь 1) carte blanche[2918], 2) невозможными экономическими условиями, я завел переговоры с Евг. Ляцким, Союзом писателей, с «Шиповником».

Вот каково было мое поведение в первые дни после обмана «Русской Мысли».

Одновременно с этим 1) я получаю письмо из Москвы, что М. К. Морозова хочет мне помочь, и что «Путь», может быть, даст мне 1000; я, конечно, очень сконфузился, но после сообразил, что «Пути» я могу предложить монографию[2919]; но уже тогда я думал, что речь идет о единовременной 1000, ибо только в единовременном получении у меня была гарантия устроиться, т. е., думал я, мне «Путь» поможет на основании договора с «Русской Мыслью», где главным пунктом обсуждения была единовременность получения.

Одновременно В. И. Иванов звонится к Аничкову и говорит ему, что журнал, который Аничков ему предлагал в 1910–11 году, необходим, что роман мой – Standpunkt[2920] журнала, и что мне сейчас же нужна 1000. Аничков ответил, что поговорит с издателем, что журнал вероятен, но не сейчас, а сейчас он лично бы дал мне тысячу, чтоб задержать роман, но что у него свободных денег нет.

Я тогда задерживаю срок разговора с «Шиповником». И мы с Вячеславом ждем Аничкова.

Восьмичасовой разговор с Аничковым, Ивановым и мной привел к следующему: образуется журнал, члены редакции коего Аничков, Метнер, Иванов, я и Блок, что издателя надо сперва заинтересовать, и 2–3 книжки журнала нужно выпустить собственными силами, что Петербург мог бы собрать паями тысяч 8, и что тысяч 8 должна была бы собрать Москва, ибо для 4<-x> хорошо поставленных книжек толстого журнала нужно 16 тысяч.

Достанет ли Москва 8 тысяч – вот вопрос, который мне ставят Аничков и Вячеслав; я отвечаю, это зависит от многих причин: сольются ли «Труды и Дни» (пай 2 тысячи) с журналом, захотят ли некоторые лица (называю имена) вложить недостающие 3 пая, и говорю, что Э. К. Метнер ответит на это с бόльшим основанием. Собрание решает: без разговора с Э. К. Метнером все приостанавливается. Я спрашиваю, как же мне быть, ибо завтра мне нужны деньги (несколько сот), ждать я не могу. Отвечают: не давайте решительного согласия до разговора с Э. К. Метнером. По поводу «Тр<удов> и Дней» и журнала телеграммой вызываем Э. К. Метнера[2921].

Сущность разговора (Метнер, Иванов, я) – такова: Э. К. Метнер не обещает определенно, что Москва даст нужные деньги для возникновения журнала, но что он попытается зондировать почву; окончательный ответ он даст потом. Тогда В. И. Иванов (который знал степень необходимости для меня иметь деньги) по личному почину предлагает Э. К. вопрос: «Что делать Андрею Белому с его романом? А. Белый обещается сохранить роман для журнала, но А. Белому необходимы деньги. Может ли Э. К. Метнер, как Редактор Мусагета, гарантировать Белому возможность ждать?» Э. К. Метнер обещает, а в личной беседе со мной говорит о месячном жалованье. Я, не навязываясь Мусагету, с глубокой благодарностью принимаю предложение Э. К. Метнера, полагая, что месячное жалованье + 1000 «Пути», которую понимаю как единовременный аванс, вполне меня обеспечивает. И даю формальное обещание ждать «Петербургского Вестника», ибо я столь же заинтересован в появлении моего романа в этом журнале, как и В. И. Иванов, как равноправный сочлен редакции оного: хранить роман для журнала представляет для меня одинаковый интерес, как и для Иванова, даже бόльший, ибо В. И. Иванов есть лишь доброжелатель романа, а я – его автор и одновременно член Редакции.

На основании этого соглашения я рву переговоры с тремя издательствами[2922], т. е. лишаюсь возможности немедленно пристроить роман (ибо обещаемая поддержка в то время для меня еще журавль в небе, а денег в кармане уже нет: и синица в руки необходима).

Так мы и порешили: я не без страха думаю о судьбе нашей поездки, которой срок уже прошел. С этими чувствами приезжаю в Москву: встречаюсь с Рачинским; Рачинский, первый сообщивший мне о желании «Пути» (еще когда Э. К. Метнер был за границей), со мною об этом ни слова: и я не знаю, как мне быть: словам письма я доверился, а теперь подтверждений этих слов нет; мне же первому заговорить неловко. Наконец перемогаю себя, заговариваю: Г. А. Рачинский держит передо мной многочасовую речь о том, что «Путь» не располагает суммами, что «Путь» желает мне помочь (Боже мой, до чего я чувствую благодарность «Пути», но… суть-то вся заключалась для меня в единовременной тысяче) и в течение 6 месяцев выплачивает мне 1000 рублей, т. е. по 150 рублей в месяц. Я очень поблагодарил и, конечно, из благодарности к «Пути» и весьма понятному чувству деликатности не стал спорить: но я бы мог сказать вот что: «Милые мои друзья! Я очень ценю Вас и глубоко Вам предан, но… я должен существовать: существовать литературой в Москве мне нельзя, ибо в Москве нет ни журналов, ни широкой литературной среды. Мне остается покинуть Москву и переехать в Петербург, где, благодаря моим литературным связям, я мог бы зарабатывать до 300 рублей в месяц; стоит мне переехать в Петербург, и я бы мог с благодарностью отклонить поддержку „Пути“, ибо мой труд оплачивался бы вдвое дороже… А на 150 рублей в месяц я жить не могу, не могу уехать за границу на основании тех же суждений, какие лежали в основе переговоров в „Р<усской> М<ысли>“, т. е. все дело в единовременной 1000, которую я работой, черт возьми, заслужил, ибо 15 печ<атных> листов „Романа“ + 15 печ<атных> листов „Путевых Заметок“ при нормальной расценке труда = минимум 4000, т. е. году с лишком свободы и независимости. Вместо единовременной тысячи я должен был получить 1⁄5 ее, то есть этого не хватило бы даже на первые дни за границей по причинам, которые я могу изложить тому или другому из Вас конфиденциально, но не могу возвестить urbi et orbi[2923], ибо у меня все же есть самолюбие».

Итак, с обещанной 1000 «Пути» я потерпел фиаско. А второе фиаско меня ожидало вот в чем: «Мусагет» остался без денег, следовательно, на поддержку «Мусагета» я, как задолжавший, и не мог рассчитывать: о плане издания обеих частей «Голубя», т. е. о своем предложении из заграницы, Э. К. Метнер не произнес ни слова (и эта возможность получить аванс отступала в неопределенность). Кроме того: Э. К. Метнер мне решительно сказал, что денег на «Петерб<ургский> Вестник» Москва не даст, да я и видел, что Москве абсолютно этот «Вестник» не нужен, не интересен, как неинтересно, может быть, и то, что я пишу (я же вижу полное равнодушие к себе, как к писателю, со стороны ряда близких – равнодушия не заявляемого, но проявляющегося в тысячах мелочей[2924]).

Заявление Э. К. Метнера о том, что в Москве для журнала денег нет = полному краху «Пет<ербургского> Вестника», которому я дал обещание сохранить роман при условии поддержки. После этого заявления я оказался совершенно свободным по отношению к формальному обещанию: формальное обещание имеет силу пред чем-либо или хотя бы пред тенью чего-либо – пред тем, что может быть: без поддержки из Москвы журнал быть не может, и формальное обещание мое стало обещанием перед Grand néant[2925]. Об этом я скорбел 1) как член Редакции нерожденного журнала, 2) как подведенный невольно, ибо оставалось вновь ехать в Петербург, вновь в полной неопределенности начинать сношения с редакциями (об этом Э. К. Метнер не подумал – вообще о реальных трудностях, когда они касаются не нас лично, даже друзья думают слишком поверхностно и отвлеченно). Хорошо Э. К. Метнеру, имеющему прекрасный кабинет, часы досуга и внешние удобства и, кроме того, ответственного романа не пишущему[2926], отвлеченно исчислять бюджет, не студента, а писателя с женой, их жизнью и потребностями бюджет, не принимая в соображение реальных не вполне отчетливо видимых фактов. Словом, ему ничего не стоило сказать мне: не будет журнал<а> («Пет<ербургский> Вестник»), и он даже не подумал, что это значит для меня, для которого факт существования журнала есть факт свободы.

Легкость, с которой он это сказал, не соблаговолив выяснить, что же мне теперь делать с разоряющим меня пустым обещанием, привела меня к мысли спасать свою свободу от невозможного для меня в то время бюджета в 150 рублей; и я махнул рукой и на обещание Метнера обеспечить меня для журнала, и на свое (сохранить рукопись), ибо хранил бы я ее – для кого?

Теперь Мусагет ропщет на то, что я отдал роман, который де был бы украшением «Мусагету». Помилуй Бог, какая честь! Украшением роман стал лишь тогда, когда произвел он успех среди петербургских литераторов, заявивших интерес хотя бы тем, что они старались познакомиться с его содержанием. За 6-месячную жизнь в Москве никто из друзей даже не пытался поинтересоваться, над чем я работаю. Писатель же всегда пишет для кого-нибудь. У меня было впечатление, что роман мой, если и интересен кому-либо, то только не мусагетцам, не Мусагету. Отсюда мое авторское самолюбие и породило некоторую сдержанность: поймите же – навязывать обе части «Голубя» Мусагету я не хотел. Сообщая мне о невозможности достать денег для «Пет<ербургского> Вестника», Э. К. Метнер не повторил своего предложения издать обе части, а я из чувства деликатности промолчал. И далее: жить на 150 рублей в месяц я не мог, единовременно получаемая тысяча пролетела. И никто, никто даже не понял, в какое положение я поставлен. Мне оставалось или для возможности окончить роман скорей продать его, или переехать в Петербург и там приискать себе работу.

На основании всего сказанного а) с романом я чувствовал себя свободно всегда на основании неоднократных заявлений Редактора Мусагета, что я могу пристроить мой роман на стороне. И необходимости его предупредить не было (об этом ниже), b) попытка Э. К. Метнера достать деньги для «Петерб<ургского> Вестника» или не была предпринята, или не увенчалась успехом. Во всяком случае: помню его слова: «Денег достать неоткуда». И этим формальное обещание мое себе, как члену Редакции, и В. И. Иванову само собой падало. Обвинения Н. П. Киселева вполне основательны при предположении, что он не знаком с тем, в каком смысле я давал обещание; да и мысль о сохранении романа для журнала принадлежит мне с Вячеславом задолго до того, как Э. К. Метнер приехал в Петербург. И потому сторона всего этого дела не та, какой она выглядит из письма Н. П. Киселева.

Теперь, обвиняя меня, Э. К. Метнер какими-то экивоками указывает на реакционность издательства Некрасова: а смысл этого экивока таков: поссорившись с кадетами и в пику Струве[2927] я пристраиваюсь к правым. В этом освещении личность моя выглядит довольно гнусно: прошу Ал<ексея> Сер<геевича> Петровского, Н. П. Киселева, М. И. Сизова высказать мнение: похоже ли все это на меня? Сколько я знаю, Некрасов кадет[2928], т. е., помимо возмущающей меня инсинуации в авантюризме, тут фактическая неправда (если б я был авантюрист, я получал бы 15 тысяч, не сидел бы на шее у Мусагета и не выслушивал бы попреки в авантюризме).

Как брат и член того же коллектива я спрашиваю Э. К. Метнера: серьезно ли это нарекание? Если он действительно думает, как написал, наше участие в общем деле – возможно ли?

Дорогие друзья!

обрываю это письмо, ибо спешим на «Гибель Богов»[2929]. Вагнеровские торжества – единственная роскошь, которую мы позволяем себе, ибо не услышать «Тристана», «Валькирию», «Гибель Богов» с ба<й>рейтскими исполнителями нельзя[2930]. И вот я ловлю себя на том несоответствии между строем души нашей брюссельской жизни, тишиной и какими-то счастливыми знаками, нами слышимыми, – с той душной атмосферой, которую вызывают московские письма. По-видимому, в Москве что-то есть нездоровое, отравляющее атмосферу. Обрываю письмо, чтоб потом продолжать…

Извиняюсь за бессвязную форму изложения: дело в том, что пишу все это уже во второй раз, ибо по воле небес письмо к Э. К. Метнеру пропало. Не заставляйте же меня 3<-й> раз писать всё о том же. 3 таких письма = рабочей неделе по нервной затрате сил.

Мое свидание с Некрасовым, после которого до последнего времени всё можно было еще изменить, ибо окончательного решения пока не было, состоялось перед самым отъездом. Говорить о свидании этом до факта свидания не хотелось: ибо я даже не думал, что из этого что-либо выйдет. Последние дни мы с Э. К. Метнером не видались, все по той же причине – предотъездной беготне и массе личных дел (у меня и Аси). Перед отъездом я говорил с Э. К. о разговоре с Некрасовым, и в его лице не встретил ни возмущенья, ни решительного настоянья – чтобы я подумал. Так что факт его глубокой обиженности для меня полный сюрприз. И я сетую: надо было мне в лицо сказать свое мнение; тогда не было бы всей этой путаницы. Тогда я бы мог еще из-за границы что-либо переменить.

Вообще церемониться друг с другом в разговорах с глазу на глаз, чтоб потом осыпать упреками в письмах, – этой системы я не понимаю. Она-то и порождает химеры. Отчего Э. К. Метнер не обрушился на меня при прощанье, не выдвинул мне своих оснований; отчего он это сделал в письменной форме. Разговор – имеет начало и конец: недомолвки, даже ссора в личной беседе – открытая гроза. А за всякой грозой – очищение атмосферы. Письменные пререкания – только копят неразразившееся электричество, сеют недоверие между близкими и плодят химеры.

Друзья мои, если Вы считаете себя друзьями, не подавайте повод мне думать, что Вы ищете со мною разрыва. Мое отношение к Мусагету и ко всем таково, каков был наш вечер накануне моего отъезда (когда Э. К., М. И. и А. С. собрались у меня), а не таково, как рисует какой-то враль со стороны. Это ясно: и довольно этого заявления. Подозрения, требования показать паспорт, кроме того, что оскорбительно, раздражает. Даже мирно настроенный гражданин после полицейского обыска становится оппозиционно настроенным. А обыск, совершаемый при помощи сплетен, оскорбителен сугубо.

Неужели это не понятно? Неужели не понятно, что реакция на подозрение в добром чувстве только одна: охлаждение этого чувства. И в свою очередь после письма Метнера мнительность моя выросла: это – естественно. Мое отношение хотя бы к «Трудам и Дням»: тщетно просил я А. С. Петровского, М. И. Сизова высказать свое мнение о 1-ом номере, тщетно просил Рачинского; тщетно в 4 письмах к Ахрамовичу просил дать реальные сведения о том, какова судьба 2<-го> номера, когда он выходит, какие статьи поступили в Редакцию, написал ли В. И. Иванов статьи, тщетно спрашивал, почему не поступает ко мне в гранках материал 2<-го> номера.

Гробовое молчание, да несправедливейший разнос первого номера со стороны соредактора[2931], который мог видеть в гранках допущенные мной оплошности и вовремя их исправить, а не сваливать на сочлена по выходе номера все погрешности. Естественно, что гробовое молчание на мои письма и просьбы объяснялись мной по-своему. И вывод: уже две недели как я не предпринимаю никаких шагов к 3<-му> номеру: не пишу в Петербург, ибо у меня пропала охота быть критикуемым и только критикуемым всякий раз, когда я что-либо активно сделаю в Мусагете. Не выходить из Мусагета я собираюсь, не бросать Труды и Дни: я жду, чтоб рассеялась та психически создавшаяся атмосфера после письма Э. К. Метнера, что интриган, ведущий в Мусагете политику, добивается чего-то, нарушающего мусагетский status quo[2932].

Думать о Мусагете, болеть Мусагетом, редактировать журнал, т. е. отвлекаться постоянно от своего личного дела мне становится необоримо трудным. Друзья мои – чего мне надо? Мне надо – свободы и покоя. Журнала, редакции не надо мне. Все это надо, когда есть общее дело, когда это долг. Самое ужасное для меня теперь слышать, когда мне говорят, что Мусагет главным образом для меня! Поймите – мне ничего не надо, кроме тишины и душевной уравновешенности, которой наносит удары всегда – Москва, Москва и Москва. Разве Вы не видели, что после летнего недоразумения[2933] с Э. К. Метнером я всю зиму только и старался быть дальше от той клоаки сплетен, которая образовалась где-то вблизи от Мусагета. Я уезжал в деревню, в Петербург, и в Москве почти не был.

И злая ирония и тут связывает меня с какими-то мелкими интригами. Как же не сказать мне: «Je m’en fiche»[2934].

Здесь, в Брюсселе, я едва пришел в себя, а меня опять вдогонку, точно нарочно, доканали мерзостями.

Друзья мои: если я в Мусагете, так это потому, что я с Вами, потому что знаю – что за Мусагетом стоит нечто бόльшее: И вот я поколеблен теперь: если верят интригам, если какие-то мы поворачиваются против меня и забывают, что в 1909 году было время, когда мне было предложено собрать близких нашему, и что из всех я только про себя сказал: «Вот – они». И эти они – Вы, друзья мои. Если все это было, то значит, что я Вас люблю, Вам верю, и надеюсь, что чувство это – не политика, не Редакция, не Мусагет, не Труды и Дни. Редакция, журнал, издательство без сквозящего, вечного неизменного за всем – ерунда: и кой черт Мне Мусагет, если наши отношения могут быть поколеблены какой-либо злободневною пылью. Если же злободневная пыль колеблет отношения эти, что я вижу из письма Метнера, из некоторых строк письма Н. П. – если Вы думаете, что я способен интриговать с интриганом и т. д. – я проникаюсь равнодушием к нашему делу издательскому, как к сосуду скудельному, из которого выдохся дух. И далее: я беру мой посох – и прощайте, друзья; Вы меня не увидите вместе: встречайте, ищите тот свет, который меня переполнил когда-то, которому я не изменил (ибо и ныне ищу и буду искать без Вас – всё того же, Главного, как искал и без Вас до 1909 года).

Все зависит не от меня, а от Вас: корень зла – в Вашем недоверии, а не в моей душе. От Вас будет зависеть, пойдем ли мы и впредь одною дорогой или разойдемся, потому что Вы напали на меня, а не я на Вас. Свалок, драк, скандалов и безобразий я не хочу – и их не будет.

При получении впредь чего-либо, оскорбляющего меня, я буду просто не отвечать: замолчу. Это – мое последнее разъяснение.

Ибо я не Эллис, и все пререкания отзываются неделями мигреней, неработоспособностью, а работоспособность моя сейчас – мой насущный хлеб.

Не лишайте же меня моего единственного богатства: внутренней деятельности, и или не пишите мне вовсе, или подумайте, как иные неосторожные слова отзываются больно в душе.

Привет и мир Вам.

Борис Бугаев.

P. S. Друзья мои! Первый акт моей самостоятельности – мой отъезд в Кёльн к Штейнеру[2935]. Ввиду того, что я ощутил потребность быть в мире и истине, что на Москву, посылающую лишь душные сплетни, я махнул рукой, ввиду того, что без жить я не хочу, не могу, я спешно на 3 дня выезжаю в Кёльн, к Штейнеру.

Кольцо оставлено не нам, а мне и через меня Вам[2936]. В своих подозрениях Вы забыли, что А<нной> Р<удольфовной>мне было сказано. Ритуально я был первый и последнийпри ней.

Кольца я Вам не отдам.

РГБ. Ф. 128 (архив Н. П. Киселева). Опубликовано А. Л. Соболевым: Арабески Андрея Белого. С. 54–64 (датировка: 21–24 апреля (4–7 мая) 1912. Брюссель, Кёльн). Написано перед отъездом из Брюсселя в Кёльн, отправлено 7 мая 1912 г. (дата почтового штемпеля в Кёльне). Почтовый штемпель получения: Москва. 27. 4. 12. Обратный адрес на конверте – Брюссель.

246. Белый – Метнеру

27 апреля (10 мая 1912 г.). Брюссель
Старинный друг![2937]

Ну что Вы, ну зачем?.. Опять полемика, опять разногласие… Все это плодит какое-то perpetuum mobile[2938]. Итак, я считаю, что сделал ошибку, пославши длинное послание «друзьям»…[2939] Если то, о чем я пишу там, окрепло, то ведь не в письме проявится оно – в деле. Зачем слова, и слова на бумаге, и слова на бумаге, доходящие по адресу чрез много дней, когда эмоция, вызвавшая то или иное резкое слово, уже угасла и душа светит душе и улыбается душе: слыша в пространстве хорошую мысль о друге, укрепляешься: а письмо, не выражающее сущность переживания моего, Вам в момент получения ложится гибельною неправдой.

Я пишу сейчас, усмиренный, с любовью глядя сквозь дым и чад, отделяющие нас: Вы же еще не получили моего отчаянного письма, вызванного действительным душевным страданием[2940]: после написания этого письма пролетели огненным метеором наши кёльнские дни, разговор со Штейнером – коллективно-общий (я начал, Ася кончила)[2941]. Вот все это прошло, я вернулся с огромным просветлением: годы, казалось, прошли в эти 3 дня. Получаю Ваше письмо о Тристане[2942], радуюсь, что вот мы слышим друг друга, собираюсь Вам писать, как прежде, о многом и Главном, в чем живу, и… – трах: на другой день получаю Ваше послание на десяти листах, где Вы прощаетесь со мной и из которого явствует, что между нами лично Главное порвалось, причем даже неизвестно, которое из двух писем – первее: о Тристане (хорошее) или другое (дурное). В одном Вы говорите: до свиданья. В другом, как друг, по-старому говорите глубокие и мне нужные вещи: хорошее письмо помечено не то 14-м, не то 19<-м> (не разобрал), а другое (дурное) 15-ым[2943]. Которое из двух последнее? Не знаю: письма сместились в пространстве: а я – путаюсь. Если после письма, где Вы будто рвете со мною, Вы все-таки написали о Тристане, значит ничего не порвано между нами, и я радуюсь: я протягиваю Вам руки, старинный друг. Если же – до грозного, то… какая-то муть, подозрение, недоверие – словом, какое-то самолюбивое начеку просыпается во мне (Вы знаете, что все мужчины до известной степени, если наступят на ногу, потрясают мечами): словом, хорошие, из глубины души исходящие слова обрываются: ибо не волен я над проявлением беспричинной волны душевного тепла, и не волен я, когда вопреки сознанию эмоциональный холод на время застилает лучшие чувства. Чем неожиданней, чем радостней было Ваше письмо о Тристане (так гармонировавшее с нашей кёльнской поездкой), тем обидней и резче тотчас же получить противоположное…

Что-то оборвалось: я сказал себе Нет – об этом я ему не напишу, пока… не угаснет застилающая его от меня (о, временно!) волна горечи.

Это я пишу к психологии писем. Психология писем не имеет ничего общего с душой пишущего в недоразумениях: пространства плодят химеры.

Теперь уже неизвестно, кто виноват в том, что Вам больно было от моих слов: что мне было больно от Ваших, – да что говорить: спросите лучше Асю. Две недели я ходил, точно пришибленный; и, как странно: отсюда у нас с Асей как-то бессознательно выросла тяга к Штейнеру, – говорю «у нас» и подчеркиваю, ибо Вы даже не подозреваете, что такое Ася в смысле поддержки и полета. Она – воистину Валькирия[2944] (кстати: Штейнер с ней был совсем по-особенному – он сразу понял, откуда она)… Ну, да не в этом суть…

Суть в том, что оба мы раздражены, оба не можем даже спокойно обсуждать мусагетские дела (я, по крайней мере, сейчас внутренно отмахиваюсь от мусагетского, ибо какая-то гарь стоит предо мной, когда я вспомню о Ваших обвинениях). А если бы я Вам рассказал события, бывшие с нами за полторы недели, если бы Вы более посвятили меня в Ваше, в чем Вы, – наверное, я проще бы понял, в чем вина моя; и Вы не приписывали бы мне многого.

Поймите: не в фактичности обвинений меня соль обиды. Я не согласен с мнением Вашим о моей продаже романа, я не согласен с инкриминируемым мне поведением относительно Кожебака[2945]. Если бы Вы написали спокойнее, я бы возражал и обдумывал свое поведенье без привкуса эмоционализма. Соль обиды в непередаваемом тоне, в темпе Ваших указаний мне, в многотональности обвинений: Вы всё в кучу собрали – сплетни и действительные факты (т. е. продажу); дела редакторские (критику первого номера[2946]) с моральными; сериозные вещи с мелочами (например, с отъездом моим – кстати об отъезде: ведь это просто смешно – Вы знали, что вообще я уезжаю до Пасхи[2947] (стало быть, на страстной). А вышло: мусагетские дела, корректура, отсутствие денег и мн<огoe> друг создали то, что заблаговременно я не мог взять билетов на поезд. И предстояло: либо просидеть страстную и святую в Москве, либо воспользоваться единственно оставшимися билетами. Вы узнали о моем отъезде за 1½ дня, а я за 2 дня, не более. Вы и эту мелочь (т. е. вину Брестской жел<езной> дор<оги>) инкриминируете мне). То есть, тон Вашего письма (пусть ложно воспринятый) меня так глубоко взволновал, а не факты. Ведь тон (неужели и это надо напоминать) делает дело…

На полученное мной письмо (дурное) мог бы ответить столь же пространным в том же смысле, как с Брестской ж<елезной> дорогой и моим пресловутым объяснением в любви к Кожебаткину у него на дому, тогда как пресловутое «объяснение в любви» происходило в Мусагете и продолжалось 5 минут[2948]. Вы скажете: это – мелочи; но мелочных искажений в куче собранных Вами фактичностях <так!> и предвзято освещенных – бездна: все эти факты, Вами приводимые, – полуфакты, а истины, выводимые Вами из них, – полуистины; полуфакты, полуистины – не то чтобы ложь, но и не правда – ведь все это хуже абсолютно ложного: ложнее ложного и обидней обидного.

Судья. Обвиняемый, Вы у Кожебаткина были?

Обвиняемый. Был.

Судья. Вы примирились?

Обв<иняемый>. Примирился.

Присяжные заседатели. Ага, кознь доказана.

Обвинительный приговор: Доказано, что на дому у Кожебаткина 3 раза произошло соглашение члена редакции Белого, недовольного «Мусагетом» и желающего при помощи изгоняемого секретаря добиться каких-то своих целей.

А правильный суд – вот картина его.

Судья. Обвиняемый, у Кожебаткина были?

Обвин<яемый>. Был.

Судья. Для какой цели?

Обвин<яемый>. Идучи к Ахрамовичу и зная, что Кожебаткин, вернувшись из Петербурга, привезет ему нужные до отъезда статьи[2949].

Судья. Сколько раз были?

Обв<иняемый>. 2 (а не три) раза, ибо сам назначил Ко<жебатки>ну час, думая, что он вернется из Петербурга.

Судья. Вы застали его?

Обв<иняемый>. Оба раза не застал.

Судья. Где Вы встретились?

Обв<иняемый>. В Редакции.

Судья. Вы примирились?

Обв<иняемый>. Да, если хотите: в сущности никакого примирения и не было.

Судья. Вы ругали «Мусагет»?

Обв<иняемый>. Никогда… Может быть, когда-нибудь говорил, что надо было бы изменить то-то и то-то. Недовольство той или другой частностью не есть ругань, ибо я не унтер-офицерская вдова[2950], и ругая «Мусагет», ругал бы себя.

Словом, у Вас в письмах и обвинениях ложь и правда обо мне смешались, а – черт в смешеньях.

Нас черт попутал! И ну его к черту, ибо этот черт – джент<л>ьмен с насморком и в цилиндре, смесь Хлестакова и Чичикова: он – хуже черта с рогами.

Во имя будущей работы гоните, будем гнать этого джентьмена.

Не хочу писать.

Хотел Вас просто обнять и вопреки последнему Вашему письму (а по Вашему предпоследнему – но для меня сила в реальности получения, ибо реальна боль от него – отсылка же иллюзорна): итак, хотел Вас обнять, а сунулся в обсуждения, – и опять, и опять, и опять пошли мелочи.

А душевный порыв превратился… в пар: не то, чтобы не было его, он упал глубоко, в центр души и не имеет пока ни слов, ни выраженья… На периферии же докучно звучащие молоточки бьют в мозг однозвучно: Il faut le battre, le broyer, le pétrire (Толстой, «Анна Каренина»)[2951] – pardon: вовсе не то бьют молоточки; молоточки бьют: Кόже – Бáк! Кόжа – Бáка! Кожу́ – Бáку! И т. д. Словом, довольно о «баке – баках» – и довольно навсегда!

Когда Кожи и Баки, сии элементали, не будут питаться порождающей их мозговою игрою[2952] (знаете ли Вы мозговые игры ночью, когда не спится: я эти милые игры испытываю всякий раз по получению Ваших злых писем – не колдуйте же, друг!) – итак, когда Кожи и Баки иссякнут и Ваш образ из-за них встанет прежний, я напишу Вам о том, какие странные вещи происходили с нами до Кёльна, что видели в Штейнере и как потрясла меня «Гибель Богов»[2953]. Лучше, чтобы наши думы о Мусагете соприкоснулись чрез «Кольцо Рейна»[2954], а не кольцо дымовое, выпущенное в Мусагете ртом захожего интеллигента, незнакомого ни мне, ни Вам (ибо он заходил в наше отсутствие); это дымовое кольцо из рта неизвестного осело раз навсегда Кожебаткинским «Ы». Ну, целую Вас! До свиданья.

Б. Бугаев.

Ах, милый Эмилий Карлович! Разве Вы не знаете, как я Вас люблю: ну что толку, если мы навсегда разойдемся. Видимо я буду далеко от Вас, а душой – близко. Разойдемся ли, сойдемся ли – все равно: где-то выше и дальше мы опять встретимся, и общее дело (какое, не знаю) встанет в сознании. У меня отношение к Вам таково, что если бы Вы меня оскорбили, или обнажили бы меч против меня, я щеки бы не подставил, конечно, а вызвал бы на дуэль, но стрелял бы незаметно для Вас в воздух: видимость же поединка была бы, и никто бы не знал, что для меня поединок есть форма самоубийства, ибо братьев я в душе не предавал; и братьев убить не могу.

А когда я взойду на высочайшие ступени (когда это будет – через миллиарды веков?), я сумею и щеку подставить, ибо это будет формою моего благородства; а пока форма моего благородства есть меч. Обнажите Вы меч, я меч обнажу в свою очередь, но наносить удары Вам не буду, как не буду на Вас нападать.

Это я по поводу Ваших слов о возможности нашего разрыва. Подстерегать, преследовать, наносить удары не стану, ибо я – тоже светлый. А Светлый Светлого не убьет. Но защищаться я буду, и меч мой при мне.

Ну – так мир или меч?[2955]

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 60. Датируется по почтовому штемпелю отправления на конверте.

Ответ на неизвестное нам письмо Метнера.

247. Белый – Метнеру

2 (15) мая 1912 г. Брюссель
Дорогой Эмилий Карлович!

Пишу Вам не по личному делу, а по делу Эллиса. Дорогой друг, извините, если я вмешиваюсь в отношения между Конторой «Мусагета» и Эллисом (Эллис у меня в Брюсселе[2956]), но: Контора «Мусагета» ужасно с ним поступает. Эллис всю эту зиму го-ло-дал. И мой долг вмешаться. Эллис должен знать точно, может ли он получать свои 60 рублей (120 марок)[2957]. Дело «Мусагета» ему посылать или нет; но обязанность «Мусагета» заранее его известить, почему ему без всякого предупреждения 1) в последний раз вместо 60 рублей прислали всего 30, 2) почему высылка денег систематически на 1–3 недели запаздывает. На 120 марок в месяц кое-как прожить можно; но если принять во внимание, что он ходит в лохмотьях, что помимо ежедневных потребностей у него могут разорваться башмаки, что каждая серия лекций Штейнера существует на взнос (10–15 марок), что иногда Доктор ему предписывает ехать за ним, то на 120 марок почти невозможно жить (это я знаю по опыту). И вот: если «Мусагет» дает ему 120 марок, то честь всех друзей Эллиса в том, чтобы 1) эти 120 марок присылались сполна, 2) чтобы они присылались точно в срок, ибо запаздна <так!> на 1 неделю = голоданию. Принимаю это к сердцу, ибо по себе знаю, какова мусагетская аккуратность. Довожу до Вашего сведения, что последний месяц ему было выслано 60 марок (вместе 120) без всякого объяснения. Это – жестоко.

Остаюсь искренне любящий Вас Борис Бугаев.

P. S. Дорогой Эмилий Карлович! Умоляю Вас, войдите реальнее в мелочи «Мусагета». Ведь со мной в смысле высылки проделывали черт знает что. Войдите в положение Эллиса. Не верьте Кожебаткину. Тут что-то не так: проверьте все квитанции; показывал ли Вам Кожебаткин квитанции, что посланы деньги (ведь это ничего на значит). Эллис был в Карлсруэ, Штутгарте: деньги могли его не застать и вернуться, а Кожебаткин Вас не уведомить. Эллис утверждает, что он не все месяцы получал.

Далее: на основании показания Прорубникова, будто Эллису он выслал 100 рублей, «Мусагет» ему не выслал. А Прорубников (шельма) Эллису не высылал[2958].

И «Мусагет» посадил Эллиса на голодание. Я в негодовании. Надо сделать расследование. Я – выл из Африки; теперь воет Эллис. Неужели оба мы – лгуны. Умоляю, сделайте расследование.

P. P. S. Эллис просит меня сделать поправку: Прорубников Эллису не не послал, а 100 рублей не дослал. Но Эллис 300 рублей был должен «Дону»[2959].

Не теоретизируйте, что Эллис «не от мира сего». Тут что-то не так.

Только К. П. Христофорова спасла Эллиса от голодной… смерти?!![2960]

Стыдно «Конторе» Мусагета!!..

Надо уведомлять о деньгах точно и высылать точно. А если нельзя, то заранее уведомить.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 61. Датируется по почтовому штемпелю отправления на конверте.

248. Белый – Н. П. Киселеву, Э. К. Метнеру, А. С. Петровскому, М. И. Сизову

7 (20) мая 1912 г. Брюссель

Николаю Петровичу, Эмилию Карловичу, Алексею Сергеевичу, Михаилу Ивановичу.

Дорогие мои друзья!

Пишу это письмо не для пререкания, а для мира и согласия в будущем. Для этого мне нужно очень отчетливо выявить свои грани, чтобы позиция моя была ясна для Вас. Это тем более необходимо, что теперь, после поездки в Кёльн, свидания и разговора со Штейнером[2961], которому я предложил ряд вопросов, просто решающих мое отношение к Нему и его делу, Вам, должно быть, важно знать, где я и в чем я.

Еще осенью я твердо решил, что буду ждать только до мая, что томление неопределенности, отсутствие продолжения раз начатого пути, путаница с м<е>д<и>т<а>циями, обрывочность указаний, как быть с ними, действует разлагающим образом на меня, на каждого из нас, на весь наш дружеский коллектив, проявляясь и во внешней деятельности (хотя бы в «Мусагете») нерешительно, без инициативы (что говорить – истекший сезон был нудный, вялый сезон: что-то было неладное между нами – Кожебаткин ведь лишь эмблема неладицы, ларва[2962], паразитировавшая на нашей путанице, и только). Скажу еще более: в Москве я просто физически задыхался все время. Вы спросите о причинах: причины таковы. Я считал, что раз мы коллектив, то и во внешнем, в журнале, должна быть общая платформа, что я должен быть выразителем равнодействующей нас всех. В «Весах» я действовал за свой страх: как символист врубался в ряды петербургских писателей, наделал ошибок, быть может: но все тут было четко и ясно. Все лично мной платформировано: между статьей общего характера и последней рецензией было единство. В «Мусагете» я стал в высшей степени нечеток, ибо считал своим долгом, не предавая позицию Эмилия Карловича, не предавать позицию Алексея Сергеевича и вместе с тем не предавать «Пути»[2963], не предавать Блока, Иванова. Вышло – какое-то кадетство: как согласовать 1) «Логизм» Гессена, 2) «Оккультизм» Киселева, 3) «Направленчество и Россию» Блока, 4) «Символическую школу поэзии» Иванова, 5) «Символизм, как миросозерцание» мой, 6) «Культуру» Эмилия Карловича, 7) Заглядывание к Штейнеру Алексея Сергеевича и Михаила Ивановича[2964]. Едва я напирал на «логизм», морщились: Алексей Сергеевич, Михаил Иванович, Николай Петрович, В. Иванов. Едва я стал напирать на «символизм», как заморщились: Степпун, Яковенко, и я получил критику первого номера от Э. К.[2965] И все забывали филантропичность моей позиции: корчась от логосовских статей[2966], Алексей Сергеевич не сказал своего веского, определенно выраженного слова. Сотрудничество есть со-действие. Со-действия в деле не было со стороны большинства мусагетцев. За исключением Э. К., я должен отметить ужасающую пассивность в деле со стороны, например, М. И. Сизова, Алексея Сергеевича. Эмилий Карлович то уезжал, то был <в> деревне, так же как и я, и мы встречались редко по независящим от нас обоих обстоятельствам. Отсюда естественная недоговоренность. Далее со-трудничество в смысле идейного со-действия абсолютно не встретил я в ряде членов «Мусагета» в столь любимой мне области: в литературе и искусстве. Никакого идейного общения, никакого волнения о предметах искусства в М. И. Сизове и А. С. я не встретил: наоборот – искусство последних десятилетий было объявлено гнилым, мне советовалось писать à la Крыжановская[2967]. Должен сознаться, что единственно с кем я от времени до времени (за исключением Э. К.) говорил в «Мусагете» о искусстве, это был… Кожебаткин!

Мы вот завели «символический» журнал, а ведь для большинства мусагетцев символизм почти ненужное слово: ну кто разбирал, соглашался или хотя бы полемизировал с моим мнением о символизме? Ведь «Эмблематикой Смысла»[2968] занялся разве что… В. Иванов из Петербурга. Я имею основание думать, что реально моя позиция относительно символизма, мой разбор символизма попросту друзьям неизвестен, не нужен. Иначе у некоторых друзей не было бы столь большой апатии к животрепещущим вопросам искусства. Все, что я писал как теоретик, как практик (ритм)[2969], было вне плоскости большинства товарищей по Редакции. Моя статья о мистике[2970], например, была принята не как стремление от чистосозерцательной мистики к практическому пути, а как озорство этого Бориса Николаевича, которого нужно опекать неизвестно от чего и во имя чего. От чего меня опекали? От жажды к деятельности? Во имя чего? Во имя того, к чему прикоснулись некогда ритуально через меня?

Мое недоумение, как всем нам быть, как гармонически в своей личности преломить разноустремленность нас всех, я знаю, понималось (например, Эмилием Карловичем[2971]) как беспринципность. Друзья мои: блюдя ради нас несуществующее status quo[2972], я превратился из льва в верблюда[2973]: нагрузился степуновским скарбом от «Логоса». Стоило мне сделать шаг, как появлялось за спиной моей опекающее мнение. Словом, шаткость, неопределенность, недоумение, неуверенность этого года происходили во мне из доброго чувства, из желания не развертывать своего личного знамени – знамени Андрея Белого – во имя всё чаемого знамени целого кружка людей.

А где это знамя? Чего идейно хочет коллектив? Куда плывет «Мусагет», как целое? Ясна ли позиция: разрублен ли гордиев узел разноустремленности?

Уезжая из Москвы, я был полон желания продолжать и впредь со всеми считаться, всех опрашивать, обивать все пороги: аллегорически начинать день в беседе с Ахрамовичем в стенах редакции, далее забегать к Ник<олаю> Петровичу, чтоб продолжить день с Эмилием Карловичем и окончить в беседе с Наташей[2974] и Асей все о том же, о «Мусагете», о надеждах и опасениях, ибо я люблю «Мусагет». Для «Мусагета» я тащился в Петербург, там выслушивал критику Вячеслава, защищал «Логос», чтоб потом, в Москве спорить у Степпуна, защищая Вячеслава. Помню разговор с Гершенсоном, когда он нас всех укорял лишь в гутировании мистики, ибо «центра не видно у Вас» (слова Гершенсона); «будьте оккультистами, будьте религиозными проповедниками, но не будьте людьми, равномерно ценящими и понимающими все» (слова Гершенсона). Я часами сражался за «Мусагет» и в Петербурге, и в «Пути». А когда я в «Мусагете» отстаивал «Путь», Эмилий Карлович меня заподозрил в желании[2975] перебежать в «Путь» (летняя переписка). Словом: бόльшего идейного самопожертвования во имя коллектива (иные члены которого уже год относительно идейной платформы в рот набрали воды) быть не может.

И вот, уезжаю я – мне в спину летит обвинение в неверности «Мусагету».

Это было последнею каплей: я не сержусь – но видит Бог, две недели я ходил, как будто меня облили ведром холодной воды.

Параллельно с этим уже с месяц у нас с Асей ряд знамений, требующих разрешения[2976]: есть минуты, когда человек бежит на исповедь: только старец или ведающий может дать совет, как быть. Такие странные знамения вплоть до встреч и странных явлений настолько участились для нас, начиная с нашей болезни и с общего сна[2977] (я и Ася увидели во сне Штейнера единовременно – после всё и началось). Словом, «сидеть у моря и ждать погоды» было уже невозможно: час приходил

Передряга с Москвой разрешила меня от последнего замедления. Моя политика выжидания принята как беспринципность[2978]. Моя филантропичность безжалостно раскритикована, друзья мои (некоторые из друзей биографически забыли наши отношения: если бы они вспомнили годы нашего знакомства, я не был бы для них «объектом опекания»). Недоверие ко мне, первому и последнему в коллективе, показало мне, что коллектива в специфическом смысле уже нет, и что я свободен. Когда я писал первое свое письмо ко всем Вам[2979], и потом ходил по улицам Брюсселя, я чуть не плакал от незаслуженного недоверия. За помощью мы поехали к Штейнеру, и да: получили ее. Считаю долгом сказать: с июля я в Мюнхене при Штейнере[2980]; что он велит, то и будет. Пора и мне позаботиться лично о себе, где мне учиться, дабы в будущем Вы, друзья мои, не упрекали меня в отсутствии четкости.

Теперь скажу каждому из Вас то, что накопилось у меня.

Эмилию Карловичу.

Эмилий Карлович, старинный мой друг: Вам я обязан более, чем кому-либо! Вы некогда раскрыли мне многие тайны музыки; Вы реально познакомили меня с благородством германской души, Вы приблизили Ницше, образ Гёте зазвучал магическою симфонией – забуду ли Вас? Никогда, никогда. Далее: мы вместе глядели на одни зори, подавали друг другу руки, как братья-рыцари. Разбитый, усталый, я приплелся к Вам в Нижний[2981], и Вы успокоили меня. Далее: не раз Вы оказывали мне дружеские услуги, которые забываются только со смертью. Выходя из коллектива, я считаю, что я остаюсь лично с Вами.

Но вот мои грани различия с Вами: я более, чем Вы, русский; русская Душа, русский надрыв, русский народ, плачущий, по выражению Штейнера, «детскими слезами», в Вас подчас вызывает брезгливость, а русского «мужичка», с которым я часами просиживаю, как с своим-братом, Вы обегаете, лишь увидите издали. Тут я не с Вами, а глубоко с Блоком: Вы боитесь хаоса, забывая подчас, что хаос есть реальная плоть Космоса: кто не войдет в гущу хаоса, тот не сумеет этой гущи сорганизовать. Мое принятие Штейнера идет и по этой линии против Вас, ибо он бόльше Вас чует в безобразии настоящей России нетленную красоту России грядущей. Я иду к нему в надежде вернуться некогда в Россию служить ей полезным работником. По другой грани мы расходимся тоже: Вас шокирует Штейнер, что из Гёте он делает средство пропаганды; соглашаюсь, Гёте громаден: и нельзя им жертвовать: о, искусство до последнего издыхания буду я оберегать от всех теософов, оккультистов, оберегать даже от иных мусагетцев. И Штейнеру я искусства не отдам. Но – Вы забываете, что есть вопрос, о котором прямо мы никогда не говорили (а вот пришло время начать с него в коллективном послании): это вопрос о Христе. Гёте или Христос? Допустим, что такой альтернативы не может быть. Но если бы была, то я со Христом против Гёте. Я не пантеист: я был, есмь и буду исповедующим имя Христово и реально чувствующим Его Приближение. Вместе с тем я не могу быть во внешней Церкви, изжил позицию Мережковского, знаю, надо теперь становиться под определенное знамя Христово: полтора года ждал призыва[2982] – и нет его. И потому я теперь иду к Штейнеру: Христос и Россия! О том и другом говорит мне Штейнер. И верю – культура, искусство приложатся. А у нас вот хранят глубокое молчание о Христе и России (в Мусагете), о культуре же много говорят. Я говорю: я – с культурой. Но если бы встало противоположение: быть с культурой в пассивности, или стать активным солдатом подготавливаемого Крестового Похода и быть вне плоскости культуры, я бы стал крестоносцем. Я понимаю, о последнем не говорят, но есть моменты, когда не сказать о последнем значит отречься: если бы встретилась альтернатива – «метать бисер» «между водкой и селедкой» с одной стороны и «отречься от Христа» простым молчанием, я стал бы между водкой и селедкой метать бисер, чтобы не отречься молчанием.

А Гёте, культуру, корректность и космичность (не хаотичность) приемлю во всех тех пунктах, где они не умалчивают о Христе там, где иной раз уже молчать становится невозможным. Поймите, друг: у меня бывают минуты знания, ощущения того, что Штейнер говорит о Приближении. Как же я могу не идти на голос об этом, особенно видя, что в атмосфере московского перевоздержания, осторожности и мусагетской боязни сказать свое последнее credo, как веруем, – в этой атмосфере цветы не цветут, сплетаются сплетни и братья начинают коситься на братьев. Оттого-то мы с женой и поехали в Кёльн.

Николаю Петровичу.

Николай Петрович! К Вам моя любовь, мое уважение – уважение глубокое и стремление слушать Ваше строгое и правдивое слово. Не понимаю я в Вашей позиции следующего. Вы вместе с Эмилием Карловичем против Штейнера: но Вы считаете себя православным и Ваше Главное, насколько я Вас понимаю, есть православный Путь. Как же Вы примиряете в себе наш общекультурный путь с неуклонно узкой и глубокой линией православия? Если сумеете научить, научите: я вот измучился, изошел кровью между нашим знаком и философией, между Востоком и Западом, Москвой и Петербургом, Россией[2983] и Европой: скажите – в итоге этих восемнадцати месяцев нашли ли Вы равновесие, считаете ли Вы, что все между нами благополучно; если да, скажите, в чем наше преимущество перед всеми; если нет, то… куда идти? Вам, как церковнику, я скажу: были года, я искал в Церкви внешней слов поучения, и я нашел лишь красноречивое молчание, полное и смысла, и вместе многосмыслий: лучшее в Церкви молчит. Мы гибнем, а они всё молчат: заговори они, я был бы не со Штейнером, а они молчат, молчат, всё молчат, пока несведущие (вроде путейцев) предлагают лишь схемы. Вы-то хотите быть и во внешнем круге видимой Церкви, а она Вас не приемлет: она Вас отлучит за Ваши эстетические вкусы, за Ваши увлечения алхимической литературой. Я не рву с Церковью, но я вынужден вне очертания церковной ограды искать ответы на вопросы мои. Они не знают о Христовом Приближении. И радость Воскресения во Плоти им чужда. Словом, они хотят Креста: Розы никогда не примут они. Выходя из коллектива, я протягиваю с любовью и благодарностью руку Вам: будемте друзьями и впредь. Я же не могу оставить плоть, общество, искусство, жизнь: я не могу быть без Розы.

Оттого-то мы с женой поехали в Кёльн.

И еще. Штейнера все христиане подозревают в люциферизме и предвзятом толковании Христа. Я должен заявить, что слышал лекцию Штейнера «Христос и XX век»[2984]. Эта лекция была точно нарочно для меня прочитана: все мои сомнения в его понимании Христа рассеяны этой лекцией. Его понимание не посягает на символ веры, ни на православное раскрытое в разуме учение, а углубляет, говорит о еще не раскрытом в истории («Многое имею еще сообщить Вам», но… «а когда приидет Утешитель»[2985]). Отрицая принципиально углубление символизма о Христе, Вы должны отрицать и учение Соловьева о догматическом развитии. Мои лично сомнения о Христе этой слышанной лекцией сняты. Из всех тем именно эта была для меня наиспорнейшая в Штейнере. Не случайно он ее при мне читал. Отрицание Штейнера должно быть основано на реальном знакомстве с ним: на свиданиях и разговорах с ним, а не на подозрении. После реального соприкосновения с ним в ореоле знамений, мы решили хотя бы два месяца пожить при нем, чтобы ответить на вопрос, что есть Штейнер. И мое главное пожелание видеть Вас в Мюнхене на августовском курсе в качестве эксперта от Москвы, где много говорят против Штейнера и где мало соприкасались реально с его личностью. Приезжайте: предупреждаю Вас, штейнерьяда отныне в Москве усилится, и Вам все равно придется когда-нибудь ехать к нему, хотя бы для того, чтобы уметь в будущем бороться со все растущим его влиянием.

Алексею Сергеевичу.

Алеша, брат мой! Тебе ли писать о том, что нас разделяет, когда Тебя ощущаю воистину братом! Мне ли забыть многое, многое за 10 лет нашей близости! Знай только, помни – Ты мне брат: и все имеющиеся между нами «разногласия» и «при» не относи к себе лично: помни, я говорю о сегодняшнем непонимании наших отношений, свято неся вечную ноту нашей неразрывной близости. Так и помни. А теперь позволь мне для будущей ясности облегчить душу.

Линия моего непонимания Тебя заключается в том, что вижу иногда у Тебя желание опекать там, где никакой опеки быть не может. У Тебя есть много чисто-отеческого желания снисходить, понимать, оберегать, помогать. Это Твоя прямо жемчужная черта прекрасна, я ей преклоняюсь, но… с некоторого времени тут что-то не так: ты снисходишь… почти до слепоты. Для Тебя слово увлечение есть почти страшное слово. Ты безмерно спокоен, или желаешь казаться таковым. И часто Ты в этом кажешься слепым. От этого Ты начинаешь производить впечатление человека, у которого выдохлись все интересы. Искусство Тебе не дорого: Ты уже даже перестаешь понимать искусство. Мне иногда зимой было трудно с Тобой говорить, ибо на все у Тебя одно: «Э, да что там!»… Смотри: за «э да что там» как бы Ты не просмотрел, что совершается в душах близко от Тебя стоящих людей. Помнишь наш разговор в Бобровке[2986], когда я кричал: «Говоришь, говоришь, вопишь, а не слышат!» Ведь это я Тебе говорил, но и тогда, в Бобровке Ты меня не услышал. Вы все под моим молчанием и моей видимой растерянностью просмотрели линию моего выхождения из коллектива. Уже полтора года, с Каира, я пытаюсь каждому из Вас что-то сказать, и у меня впечатление, будто Вы не слышите меня, погрузились каждый в себя и из этой Нирваны равнодушно, без увлечения судите, взвешиваете, режете по живому, говорите о коллективе, но это – звук пустой. Алеша, опомнись: протри глаза – не Тебе меня опекать; решать за другого, что ему нужно: вспомни: я всегда был с именем Христовым, я никогда не менял круто основной линии пути; а Ты? На первом курсе я с Тобой сражался за Главное, и, конечно, Главным Главного было имя Христово. На втором курсе Ты круто повернул, и я, доходивший почти до бешенства в спорах с Тобою за все святое, в два месяца был заподозрен Тобой в антихристианстве? Ты пошел в Академию[2987]. И настали года, когда я уже был опять-таки более христианином в исповедании, чем Ты. Никогда не рисовал я ломаных линий, каким был, таким стал. Я упрекаю Тебя в том, что вижу, как Ты забываешь вчерашнее. Как бы я ни менял тактику, я не есмь тот, кого опекают. Всю эту зиму при попытках говорить ребром у Тебя я встречал «э, да что там». Алеша, бойся страшного паралича в развитии личности, имя которому «благодушие и равнодушие».

Милый брат, целую Тебя. Помни: эти слова мои не обвинение, а только до nec plus ultra[2988] подчеркивание одной едва звучащей в Тебе ноты; если она зазвучит громче, Тебе грозит остановка. Этой нашей общей остановки боюсь я: мы из коллектива превратились в коллегию друг друга опекающих и друг за другом ходящих дозором вплоть до наведения справок и сыска. Сторож коллектива, оберегая коллектив от увлечений, гневов, восторгов, как бы не стал Ты оберегать общее и от «звуков сладких и молитв»[2989]. Побольше Тебе истерики, безумия, вдохновения – побольше «эллисовщины», иначе сетованья Эллиса о Вашем с Мишей кадетстве превратятся в сетованья реальные. Боязнь увлечения, желание, чтобы все было благополучно, часто обертывается окаменением и утратой огня, а с огнем угашаются в сердце все интересы.

Огня интереса к реально происходящему в душе ближнего я желаю Тебе.

Михаилу Ивановичу.

Миша, милый: Ты не думай, что я забыл ту особую линию наших с Тобой отношений, которая началась с прихода в гости ко мне, «Всаднику Белому»[2990], Тебя, «Всадника Рыжего». С этого дня я Тебя особенно нежно полюбил; я всегда был с Тобою, и когда мы встречались, и когда не встречались. Твоего письма из Ялты в трудные для меня дни я тоже не забыл[2991]: все знаю, все помню. С той поры много изменилось – Ты возмужал, углубился: я уважаю глубоко Твою выдержку, твердость воли, постоянство в намеченной цели и систематичность. Уже давно – мы братья. И выходя из коллектива, я не только жму руку Тебе на прощание, я жму руку Тебе, как путнику на параллельном и мне близком пути. Что же я имею против Тебя? Против Тебя я немного имею, но уж буду до конца четок. Буду намеренно углублять мои недовольства. Алексей Сергеич снисходительно опекает и при том часто не видит, что он опекает, и во имя чего в данном случае опекать: опекает и снисходит так вообще; и потому иногда бывает слеп: получается путаница. Ты же часто уходишь, Твоя опасность: «Мое дело сторона». «Вы – мусагет, а я – штейнерист». Ты подчеркиваешь иногда свою неприкосновенность в том, в чем мы сообща барахтались этот сезон, думая, что соблюдаем какое-то status quo. Тебе я скажу прямо: когда мы в Брюсселе встретились с Эллисом[2992], Эллис мне сказал: «Жму Тебе руку за то, что Ты всю зиму твердо держался в стороне от Штейнера. Я даже против Тебя старался организовать в Москве кружок, но я на Тебя не сердился, ибо лучше Штейнера проклинать, чем заглядываться на него».

Так вот: крайний левый штейнерьянец подал бывшему крайнему правому (с его точки зрения) свою левую руку, осуждая кадетскую тактику М. И. Сизова и Петровского. Я знаю, что это не так, но считаю нужным заявить, что я не был в штейнеровском бунде[2993], ожидая времен и сроков. Относительно себя я соблюдал во имя всех нас (как носитель лозунга) строжайший нейтралитет: на Штейнера, как мне временно запрещенное, не заглядывался и даже вызывал с Вашей стороны нарекание в индифферентизме. Но моя нерешительность, боль, молчание, убегание в сторону, надеюсь, были красноречивыми показателями, как мучительна для меня остановка в пути. Вы этого не поняли.

Поймете ли Вы меня теперь? Я не знаю. Что касается меня, я себя понимаю прекрасно. В день, когда я счел необходимым ввиду отсутствия ясности наших отношений выйти, я столь же определенно и решительно, с «увлечением», так сказать, попал в Кёльн предложить Доктору прямой вопрос, как мне быть далее. И когда вместо ответа Доктор нас позвал, я не счел нужным говорить о том, что пути наши не сходятся (какие это у нас пути – «сидеть у моря и ждать погоды» до смерти?). Я определенно заявил Штейнеру, что согласен: и теперь, если потребует тактика движения, я поступлю в какие угодно «теософы» и в какие угодно «тетки»[2994], раз прикажет тот, кому я доверяю. То, что я знаю о Гельсингфорсе[2995] (а я все знаю), заставляет меня надеяться, что и Вы с Алешей отныне придете прямо к Штейнеру, а не станете «так сказать» штейнерьянцами.

Милый друг, вот сказал, как умел[2996].

Дорогие друзья, еще раз прошу верить моей любви, преданности к каждому. Да хранит Вас Господь

Б.

P. S. Если Алексея Сергеевича это письмо мое уже не застанет, то по прочтению оного Э. К. Метнером, Н. П. Киселевым и М. И. Сизовым я очень прошу переслать и А. С. Петровскому по его летнему адресу[2997].

РГБ. Ф. 128 (архив Н. П. Киселева). Опубликовано А. Л. Соболевым: Арабески Андрея Белого. С. 69–77 (датировка: Около 7 (20) мая 1912. Брюссель). Датируется по почтовому штемпелю отправления: Brussel. 20 V 1912. Штемпель получения: Москва. 10. 5. 12.

249. Белый – Метнеру

19 мая (1 июня) 1912 г. Брюссель
Дорогой друг!

Сейчас получил Ваше письмо длинное[2998]. Прошло около месяца после отправки моего письма до Кёльна[2999], до ряда событий невероятных в нашей жизни с Асей. И ответ Ваш через месяц повергнул меня в грустное чувство: когда же все это кончится! Вот два уж месяца, как хочу я Вам написать о целой эпопее, нами пережитой, но Ваши письма отнимают какую бы то ни было возможность психически иметь с Вами общение духовное вне Кожебаткина и продажи романа, который, кстати сказать, я не мог писать около 3 недель из-за писем Ваших[3000]. Боже мой: вот реакция на Ваши письма: видя конверт от Вас, я уже нервничаю, кончаю письмо – неизменные – прилив к голове и мигрень. А Вы требуете, чтобы я перечитывал Ваши перечисления мотивов, почему правы Вы, а не я.

Ну хорошо. Я дал себе слово – не возвращаться к полемике; но поскольку я считаю, что образ мой очерчен Вами в письмах искаженно, то я не могу согласиться с очень многим Вашего письма. Ибо стоит мне объяснить, что я 3 часа у Кожебаткина не сидел[3001], как вы строите новое обвинение: почему же Вы не писали Кожебаткину. Ответишь на это – и вырастет опять новое.

Я и решил: больше не писать ни о чем подобном. Считайте себя правым. При свидании мы поговорим, ибо perpetuum mobile есть perpetuum mobile. Сколько бы мы ни объяснялись письменно, мы не подвинулись бы.

А жаль, очень жаль, что Вы загнали нашу переписку в какой-то роковой тупик, из которого совершенно не слышен голос «старинного» друга, к которому мысленно я возвращаюсь, с которым имею «умопостигаемые» беседы и с которым в письме так трудно эмпирически побеседовать о Главном, Странном темпе нашей брюссельской жизни. Впрочем, Вам, вероятно, и не интересно знать, что с нами было

Сейчас у меня остался месяц до срока окончания романа, и надо работать безмерно, чтобы выполнить обещание представить окончание к 20 июню[3002]. Наш день в Брюсселе проходит так: с 10 до 7 часов пишу. С 7 до 10 занимаемся немецким языком, читаем интимные курсы Штейнера и делаем к ним комментарии. После 10 чувствуется такая усталость, что просто ужас. Такой темп жизни вызван тем, что мы в начале июля в Мюнхене (около Штейнера), а в августе слушаем курсы.

Вообще вопрос о Штейнере мы решим не издалека, а основательно его узнав, и как личность, и как Учителя, ибо первый же разговор с ним и 3 проведенных в Кёльне дня в его атмосфере разбили все мои отвлеченные схемы о нем. Остается неминуемо реально узнать и его, и его доктрину.

Наши недоразумения, наша взаимная усталость, «при» и прочее есть для меня показатель нашего общего несовершенства. Охотно признаю, что весьма несовершенен и я, и прошу меня простить в том, что в моих письмах или в моем поведении показалось Вам странным. Прошу только об одном: отложим все это до личных разъяснений. Никакого чувства у меня против Вас нет, но пререкаться четверть года из-за того, 3 минуты или 3 часа я дружил с Кожебаткиным, я не могу (я работаю по 10 часов в день и готовлюсь к очень важному шагу жизни); а в таком настроении все «пререкания» просто ужасны: просто рассматриваешь их как нечто во что бы то ни стало желающее тебя сорвать (il faut le battre, le pétrire, le brоyer)[3003].

Охотно уступаю Вам до личного разговора Вашу абсолютную правоту: только не будем пререкаться.

Милый, на днях Вам пишу и опять-таки о спорном пункте: о своих отношениях к д’Альгейму и о том, почему я все-таки еду в Bois-le-Roi[3004], хотя Вы наложили на меня нравственный запрет. Тут опять мы не сходимся. Мой адрес: France. Bois-le-Roi. Seine et Marne. Chèz Monsieur Pierre d’Alheim. Ася приветствует Вас. Крепко жму руку. Остаюсь глубоколюбящий Вас

Борис Бугаев.

P. S. В Берлин не приеду, ибо еду работать с утра до ночи.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 62. Датируется по почтовому штемпелю отправления на конверте. Отправлено в Пильниц.

250. Белый – Метнеру

23 мая (5 июня) 1912 г. Буа-ле-Руа
Многоуважаемый и дорогой Эмилий Карлович!

Вы пишете[3005], что окончательно убедились в том, что нечего от меня ждать понимания моих прегрешений, ибо то, что Вы ждете от меня, сводится к тому, чтобы я перед Вами раскаялся и признал, что Вы во всем правы. Вы не понимаете, что настойчивый тон, невозможная едва терпимая раздражительность Ваших нападок, прошлогоднее выражение Ваше «уважение пало»[3006] (которое я не мог никогда забыть и никогда не забуду, ибо подобных выражений по отношению ко мне никогда никто себе не позволял): – словом, настойчивая запальчивость Ваших писем в свою очередь показывает мне окончательно, «что нечего ждать от Вас надлежащего отношения» к моей просьбе не писать мне писем такого содержания и отложить вопрос о наших отношениях до свидания.

Итак, это мое последнее письмо на темы нашей переписки.

Неоднократно я протягивал Вам руку примирения: Вы тоном Ваших писем показали мне, что не принимаете мое желание через все заговорить с Вам<и> по-настоящему, по-дружескому.

Мое коллективное письмо оправдательного характера[3007] вызвано Вашим указанием мне, что в «Мусагете» все удивляются моим поведением, и потому я и понял, что Вы лишь выразитель дружного негодования на меня друзей: в письме своем я повторил главным образом лишь то, что написал Вам лично в первом письме[3008], ибо от Вас получил уведомление, что Вы моего письма к Вам не получали.

Вы и Штейнера использовали для того, чтобы ткнуть меня носом новый раз в кашу нашей переписки.

Что Вы́ все толкуете о моих поступках, стоите над душой и два месяца не даете мне покоя. Вы мне сорвали мою работу, измучили – и гвоздите, гвоздите, гвоздите.

Убедительно прошу Вас, дорогой друг, лучше вовсе не писать мне, чем безрезультатно препирать и попирать меня и самому препираться о мои письма, которые суть лишь самооборона. Когда на Тебя нападают, то Ты защищаешься, ибо не желаешь ходить в морально полученных синяках. Вы даже не замечаете, как грубо иной раз бьете меня хотя бы пожеланием о том, чтобы отношения наши были perpetuum nobile[3009]: ведь, судя по контексту всех писем, отношения наши благодаря мне – суть perpetuum ignobile[3010], где автор ignobilia[3011] я. Вы гипертрофируете всякий мой lapsus linguae[3012] по отношению к Вам, а сами вы покрываете меня своими lapsus’aми. Вы слишком чутки к тону моих писем и весьма нечутки к тону, каким Вы пишете.

Вы с какою ожесточенностью сами жжете все мосты между нами: после получения Вашего последнего письма у меня опустились руки: если я написал позорящее Вас письмо, ради Бога простите, умоляю Вас, ибо я ни в мыслях не хотел Вас оскорбить.

Вы же не видите, что заставляете думать меня о Вашем отношении ко мне после заявления (прошлогоднего) уважение пало и после «прекрасно звучащего» сетования о perpetuum ignobilia. С неуважаемым автором, отношения с которым суть ignobilia, не переписываются. Требовать, чтобы адресат внимательно глотал подобные выражения как уважение пало, стану капралом и perpetuum nobile (в противоположность ignobile), конечно, становятся на дороге всякого понимания.

Вы сообщаете мне обо мне заведомо ложные сведения о том, будто я имел трехчасовую беседу с К<ожебаткин>ым конспиративного характера тоном, не допускающим сомнения в том, что вы верите заведомой лжи, не понимая, что уже фактом этого сообщения в тоне доверия к сообщению вы жестоко меня оскорбляете, вызывая меня на бурнейшую реакцию.

После же вы только между строк только сообщаете мне, что весьма рады, что дело обстояло не так, с недопустимою легкостью, не имея ни капли раскаянья, ни даже понимания того, что вы, размазывая ложь на многих страницах, доставили мне дни нестерпимого страдания и горечи незаслуженной обиды. Словом, если бы Вы реагировали с тою же чуткостью на обидность для меня Ваших писем, с какой реагируете на каждую мою фразу, – не было бы двухмесячной переписки, не было бы с моей стороны явного нежелания перечитывать Ваши прокурорские акты. Конечно, я неврастеникпри такой неврастении нечего ожидать, что Вы можете отнестись к письмам так, как надо»[3013]). Merci! Когда В. К. Кампиони позволил себе однажды заметить мне нечто подобное, то я около недели с ним не говорил. Сказать это столь же деликатно, как ткнуть пальцем в горбатого и крикнуть: «Горбач! Горбач». По поводу неврастении напомню Вам евангельский текст о сучке и бревне[3014]. И так что же двум неврастеникам объясняться на неврастенические темы, в которых давно уже элемент дела исчез. «Мусагет» испарился, о «Трудах и Днях» ни слова, а на желание мое писать об ином, внутреннем, важном для меня – я получаю немой ответ: «Je m’en fiche»…[3015]

Ладно: не стану приставать к Вам с внутренним, и не пишу больше о нашей тяжбе.

Наша переписка, согласитесь, не есть ни деловая, ни духовная, ни холодная, ни горячая: она – душевная, теплая и слякотная канитель, где мы пересчитываем, кто кого переоскорбил.

Не я напал на Вас: Вы бросили мне заряды обвинений: прокурорски судя, уже предрешали суд и вынесли приговор, поверили Кожебаткину (факт невероятный!!!) и тем поставили меня в невозможность спокойно Вам отвечать.

Ваши письма показали, что у Вас нет ни капли уважения ко мне, раз Вы можете верить заведомо ложному.

В последний раз умоляю: до личного свидания en deux[3016] (когда спокойно, с глазу на глаз возможно вернуться к нашим отношениям) не будемте касаться темы двухмесячной канители. Я предупреждаю Вас, что еще слишком остро чувствую боль огорчения, чтобы со спокойным беспристрастием и милой улыбкой на лице отвечать на темы вроде «ignobile».

Остаюсь крепко любящий Вас Борис Бугаев.

P. S. Я не вполне понимаю, чего Вы хотите от меня: я готов анализировать все свои недостатки, знаю, что слаб и нищ. И охотно прошу прощения в том, что Вам доставил столько неприятных минут. Одного я не стану делать: унижаться и кланяться! Я уже многократно пытался идти Вам навстречу, и Вы требованием, чтобы я признал, что Вы во всем великолепны и правы, показали мне, что хотите чего-то иного, чем примирения или разбора: Вы хотите какого-то публичного моего покаяния в едва понимаемых мною проступках против Мусагета и Вас.

P. P. S. Фатально: сегодня утром встал работать: получил Ваше письмо, и – рабочий день сорван…

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 63. Датируется по почтовому штемпелю отправления на конверте. Отправлено в Пильниц.

251. Белый – Метнеру

Конец мая ст. ст. (первая декада июня н. ст.) 1912 г. Буа-ле-Руа
Дорогой Эмилий Карлович!

Позвольте мне через раздирающую наши отношения полемику принести мои искренние извинения в резком тоне всех моих отповедей Вам.

Не оправданием, а психологическим объяснением оных пусть послужат мне нижеследующие пункты: 1) не я первый затеял полемику, 2) в вопросе о Кожебаткине я не виновен (что же касается моего личного примирения с ним в то время, ибо теперь после всего бывшего – это не так: что касается личного примирения в то время, то это вопрос, которого не вправе касаться мои друзья, если они касаются в тоне требования объяснения, ибо это их не касается. 2) Роман продал под влиянием необходимости после окончательного провала «Петербургского Вестника»[3017]. И не раскаиваюсь: ибо это дает мне несколько месяцев независимости в момент, когда независимость эта нам с женой необходима.

Конечно, это все не оправдания, а объяснения резкой отповеди Вам.

Итак, я прошу Вас простить, если я огорчил Вас.

Конечно, действительность обнаружила наше диаметрально противоположное отношение к ряду вопросов. И с этим постараемся мириться на будущее время.

Я от всей души прошу меня извинить за весь инцидент этой двухмесячной переписки.

Мне остается еще для удовлетворения Вашего нравственного требования объяснить мое присутствие в Bois-le-Roi[3018], что я и сделаю на днях.

Постараюсь действовать так, чтобы мои дальнейшие действия в «Мусагете» не вызвали нарекания друзей: буду осторожен и скромен.

Остаюсь искренно преданный и любящий Б. Бугаев.

P. S. Позвольте мне выразить Вам горячую мою благодарность за хорошие Ваши слова в № Втором «Трудов и Дней» о моей Симфонии[3019].

Я – весьма скромного мнения о том, что я сделал. Оттого-то я порой и высказываю несправедливые нарекания друзьям по поводу того, что они не балуют меня советами в моих все еще робких шагах на поприще литературы (это к Вам не относится).

Моим друзьям я пишу письма, в которых прошу меня извинить во всем бывшем тем более, что вряд ли мы увидимся вскоре и поэтому мне, перед важным событием моей жизни, важно расстаться со всеми близкими в мире.

P. S. Относительно коллектива Вы правы. Эллиса – почти правы.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 64. Отправлено из Буа-ле-Руа в Пильниц. Почтовый штемпель отправления неразборчив.

252. Белый – Метнеру

4 (17) июня 1912 г. Буа-ле-Руа

Bois-le-Roi.

Дорогой друг!

Спасибо за радостное Ваше письмо[3020]: о, как я измучился за эти два месяца нашего расхождения. Ведь Вы не можете и вообразить, до чего Вы мне дороги, до чего грустно и тягостно мне всякое расхождение наше. Пишу Вам на днях большое и обстоятельное письмо о многом, так произвольно и странно вторгшемся в нашу жизнь.

Да будет между нами мир и да соединим наши мечи, ибо нас – мало: мы такие «бездомные», такие бесприютные. Нам ли разрушать катакомбу, в которой мы ныне.

Старинный, старинный друг[3021]: ну конечно, мы будем вместе: ведь встреча с Вами – для меня роковое и очень важное в жизни. Если мы будем посягать и на это, то… что останется от нас.

Милый друг, в Москве вы прочтете мое послание: не обращайте на него внимания: оно, порождение бессонных ночей и неотвязных дум, тревоги. Мне сейчас очень грустно, что я написал 2 коллективных письма под влиянием минуты[3022].

Да канет все это в прошлое. Ну, обнимаю Вас и крепко, крепко жму крепко руку. Ася приветствует. На днях много пишу. (Собираюсь Вам прислать о «Тр<удах> и Дн<ях>» и о себе целое исследование). Здесь – до 20-х чисел июня.

Ваш Б. Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 65. Датируется по почтовому штемпелю отправления на конверте. Отправлено в Москву.

253. Белый – Метнеру

2 (15) июля 1912 г. Мюнхен
Дорогой друг,

Извиняюсь за долгое молчание. Поймите, оно вызвано не случайно. Оно – из наилучших побуждений. Между нами встал ряд недоразумений. Мы с ним покончили. Мне надо Вам писать о столь большом и глубоком, что не могу я сразу от писем о Кожебаткине перейти к другому. Написать Вам сейчас о самом важном, о чем хотел (единственно только об этом хотел) писать из Брюсселя, не могу. Тогда вместо Главного, что просилось наружу, мы писали друг другу о Кожебаткине. И напиши я тотчас же о другом, другое зазвучало бы в какофоническом ладе. Вот первая причина моего молчания.

Вторая причина внешняя. Я так безмерно устал. Подумайте: 2 месяца в Брюсселе шли в темпе невероятном: 1) внутри ряд изумительных феноменов, происшедших с нами (просто сказка из 1001 ночи), в результате которых мы кинулись в Кёльн и попали в Мюнхен[3023]. 2) Упорнейшая работа над романом (обессиливающая и высасывающая мозг)[3024]. 3) Ежедневные занятия немецким языком и разучивание курсов Штейнера[3025]. 4) Неприятности с Москвой. Такой сложности я не выдержал и почти свалился от нервного переутомления в Bois-le-Roi.

В Bois-le-Roi было не легче: присоединились разговоры, вопросы совести, бои с д’Альгеймами. И вместе с тем самые ответственные места романа.

На переписку фактически нет времени, а писать Вам после бывшего между нами втрое сложней; это – работа двух-трех дней (я боюсь Вам писать: напишешь фразу неловкую от усталости, от безмерной усталости, Эмилий Карлович, а Вы ее поставите еще как лыко в строку, и снова возникнут серии писем).

Вот отчего я жду времени и вдохновения, чтобы сказать Вам Главное, что имею, без этого же все письма, все объяснения непонятны.

Поэтому скоро, но не сейчас напишу Вам о журнале (его, так сказать, личную критику), о книге Вашей[3026], о Мусагете, о себе и Вас.

Пока же вот очень важное для меня сериозное и лично деловое: дело об имении[3027] поставлено на хорошую дорогу. В. К. Кампиони берет отпуск, едет, снимает план (для закладки это надо, какой-то план, которого нет в бумагах), на месте узнает ценность земли (он же специалист), разбивает на участки и на месте же видит, что предпринять, продать ли частично, сдать ли <в> аренду, продать целиком, или заложить. Лучше всего заложить, ибо дорога решена и через 2 года тысяч на 10 имение дорожает[3028]. Закладка не так проста, как Вы писали. Нужен ряд хлопот и 3–4 месяца с момента начала дела. Но… но… но… Вот тут-то вся суть: до Кёльна мы думали вернуться; порцию денег за роман я получаю (½ половину) по напечатанию, ввиду ряда измучивших причин роман я не мог к сроку окончить; роман к сроку не выйдет. И с середины сентября до ноября нам будет сложно. У В. К. Кампиони для поездки на Кавказ, планов, житья там (ему нужно 300 рублей). Он 100 достает. 200 мы обещали выслать, но не можем, ибо деньги нам нужны до окончания курса в Базеле[3029] (от Штейнера мы не уедем теперь). Тогда: В. К. Кампиони не едет на Кавказ. И все дело опять застревает. Если бы Мусагет мог выслать В. К. Кампиони 200 рублей теперь к августу, то через 3–4 месяца Мусагет получил бы мой долг. Если нет, то… И все дело в 200 рублях. Ответьте, дорогой друг, может ли Мусагет выслать В. К. Кампиони 200 рублей или нет к августу тотчас же, чтобы мы изыскали средства на поездку сейчас же. С нетерпением ждем скорого ответа. Остаюсь искренне любящий

Борис Бугаев.

Вообще: можно ли сейчас достать 200 рублей до октября (роман выйдет тогда) или до закладки?

Наш адрес: München. Akademiestrasse 7. Pension Romana. III St. Мне.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 66. Датируется по почтовому штемпелю отправления на конверте.

254. Метнер – Белому

15 (28) июля 1912 г. Имение К. В. Осипова

Траханеево[3030] 15/VII 912.

Милый дорогой Борис Николаевич! Если Вы получили мое письмо, отправленное в Bois le Roi 3/VII[3031], то знаете, что я считаю себя у Вас в долгу как корреспондент, а не обратно. И мне сейчас и некогда и не хочется тратить времени на переписку, ибо я слаб и должен весьма беречь свои силы, чтобы хоть что-н<ибудь> сделать при моей плохой работоспособности. Спешу лишь уведомить Вас, что распоряжение о высылке 200 рублей Кампиони сделал немедленно по получении Вашего письма здесь. Если все запоздало на несколько дней, то лишь потому, что я застрял у Марг<ариты> Кирилловны[3032], где я на этот раз особенно хорошо отдохнул и душой и телом. Журнал[3033] у нас висит в воздухе. Материалу никакого для сентябрьского номера (т. е. для 4-ой собственно июль-августовской тетради), кот<орый> ведь необходимо выпустить в начале сентября. № III я выпускаю, не дожидаясь Скалдина от Вас и статьи Вячеслава[3034]. Обнимаю Вас и приветствую Асю, Наташу[3035] и весь русский вагон теософов в Мюнхене[3036]. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 25. Карт. 20. Ед. хр. 11.

Ответ на п. 253.

255. Белый – Метнеру

15 (28) августа 1912 г. Мюнхен
Дорогой друг!

Позвольте мне Вас поблагодарить за то, что Вы сочли возможным выслать Вл<адимиру> Конст<антиновичу> Кампиони деньги, ибо, право, это очень меня выручает: так или иначе, но почти наверное я сумею заплатить Мусагету мой долг в декабре, ибо на закладку имения уйдет не менее 3–4 месяцев.

Позвольте мне извиниться: на Ваше хорошее, хотя и полемическое письмо[3037] я молчал: молчал по многим причинам; одною из причин была следующая и весьма понятная: ввиду того, что Ваше письмо было ответом на мое 2-ое коллективное письмо[3038], а я получил оный ответ через 2½ месяца, весьма понятно, что Ваша живая реакция по прочтению моего второго письма не соответствовала моей психической настроенности во что бы то ни стало защищать пункты этого моего письма. Да и кроме того: так не хотелось возвращаться, к темам, смежным с нашей полемикой. На письмо Ваше отвечу прямо и кратко. 1) Все, что Вы пишете о Христе, меня успокаивает, приводя к нашим разговорам 1902 года. 2) Гёте недостаточно знаю, чтобы о нем судить. 3) Штейнера недостаточно знаете Вы, чтобы судить о нем. Вот пожили бы Вы месяца два при нем, тогда бы мы могли поговорить на эту тему. Иначе: мне кажутся Ваши возражения на тему о Штейнере не достигающими цели. Замечу, дорогой друг, лишь одно: я и Вам пишу «Вы» с большой буквы; так принято выражать уважение; если я Вам пишу «Вы» с «В» большого, то следовало бы, говоря о Вас, как о третьем лице, писать Он с «О» большого. То, что я пишу Доктор, Он, с больших букв, есть показатель моего уважения: а уважение есть чувство, в котором, кажется, нет ничего предосудительного.

Объясняю еще мое молчание тем, что последние два месяца и совсем замолчал, ибо: Вы не можете себе представить здешней жизни, до чего она напряженна и как все работают, работают по 18 часов в день: жизнь кипит бурно, стремительно: Доктор (видите, опять «Д» с большой буквы) последние два месяца не спал: и это не в переносном, а в буквальном смысле слова. Мы тоже работали: 1) каждый день уроки немецкого языка для Наташи[3039] и Аси, 2) каждый день перевод мистерий[3040], 3) лекции Эллиса по важным циклам, которые мы не успели прочесть, 4) мы переводили циклы, 5) работа, заданная мне Доктором, 6) режим, требующий особой сосредоточенности.

Видите, до писем ли?

Дорогой друг, позвольте мне теперь посетовать на Вас: Вы были в двух шагах от нас, в Байрете, и не известили вόвремя[3041]; не приехали в Мюнхен, не могли даже уведомить, чтобы я приехал и поговорил с Вами хотя бы два часа лично, чем устранилась бы самая необходимость писать изнурительно огромные письма. То, что я хотел бы сказать Вам лично, придется суммировать в пунктах Петровскому[3042], а это сложнее. Ведь не знаю, когда увидимся, ибо мы с Асей не приедем в Москву: наша участь решена. По крайней мере год мы не можем уехать от Доктора, и Вы прекрасно понимаете, почему; далее: мы сейчас хрупки, как фарфор; теперешняя наша работа Доктору такова, что ряд месяцев будет нас приводить в состояние чрезвычайной нервной хрупкости, граничащей с нервным расстройством, и лишь потом приведет к укреплению всей физическо-душевной конструкции. Да, Эмилий Карлович, мы занимаемся радикальным ремонтом негодных ветшающих построек, называемых личностями: друзья должны этому радоваться, ибо, надеюсь, мы придем со временем в такое состояние, когда уже друзья перестанут измерять в градусах падение или возрастание своего уважения или неуважения к нам.

Что ж, уезжая из Москвы, мы вызвали реакцию: нас обвиняли, мне вменяли в обязанность делать то-то и то-то: не делать того-то; я и внял: только учиться друг у друга нам не пристало, ибо у каждого есть свои аффекты и дефекты; я и выбрал себе учителем Штейнера тем более, что мое личное глубокое потрясение всем строем его обращения с нами разделяет и Ася. Рубикон мы переступили; и теперь: лучше нам умереть голодной смертью в Берлине, но неподалеку от Доктора, чем вернуться в Москву, где все мы порядком-таки измучили друг друга, и где все равно работать нельзя. Вам лучше в бытовом отношении. Вы устроились в деревне, приезжаете раз в неделю и потом отдыхаете в природе: но прожить еще один сезон так, как прожили мы с Асей, в Москве, в одной комнатушке, на народе и так работать, получая щелчка то от Брюсова, то от мусагетских недоразумений – нет: да при режиме, данном мне доктором, я умер бы теперь в Москве. Мы вернемся в Россию, через год, полтора, набравшись сил, окрепнув для сознательной и стойкой работы.

С Мусагетом меня связывает глубокое чувство: никогда не ощущал необходимость Мусагета так, как сейчас; но могу работать в Мусагете лучше из Берлина, чем оставаясь в Москве.

Да при отсутствии денег возвращение в Россию и сколько-нибудь сносная жизнь дороже. Если умирать с голоду, лучше умирать с голоду в атмосфере покоя и при Учителе, нежели в атмосфере Москвы.

Но не стану писать о том, что было. Была и моя вина, были и химеры. Все хорошо, что хорошо кончается; и надеюсь, недоразумения наши в прошлом. Прошу верить, что мое, так сказать, штейнерьянство нисколько меня не откидывает ни от друзей, ни от литер<атурной> деятельности, ни от Мусагета: временно, на полгода я должен замкнуться в полную сосредоточенность и спокойствие, на несколько месяцев как бы умерев для всего, ибо, кроме личной потребности на это время уйти в келью, это необходимый первый шаг сколько-нибудь реального ученичества, без которого (я говорю не шутя, а совершенно серьезно) нам с Асей грозит настоящее психическое расстройство (мозг не выдержит). Если в этот промежуток времени Москва будет нас терзать, остается повеситься. И так-то едва выдерживаешь атмосферу в 100 давлений, и так еще предстоят эти 4 месяца всякие сложности и давления судьбы: если к этому присоединятся еще недоразумения с друзьями – я говорю серьезно: во мне что-то окончательно лопнет. Вы не можете себе и представить, как изнурителен путь, намечающийся сам собою для нас с Асей у Доктора. Как ужасно выдерживать давление одного присутствия неподалеку от Доктора: ведь это – гигант, с шуткою предлагающий Вам 15-пудовую гирю (для него она – пушинка; Вы же раздавливаетесь). А между тем, если по воле внешних или внутренних причин мы с Асей сейчас отступим, или хотя бы уедем, мы сломаемся уже навсегда: уехать уже нельзя. Вступая в адские ступени чистилища, убежать отсюда – значит навсегда остаться в аду, ибо зажженного пламя испытания никто не снимет, кроме Доктора; уйти, вернуться – значит уйти от Рая; с Кёльна до сих пор (4 месяца) мы уже идем по пути, так что поздно сходить. И я умоляю Вас, старинный друг, серьезно принять это в душу. Если Вам был близок Андрей Белый, если Вы хотите, чтобы и впредь был бы Андрей Белый, а не идиот из сумасшедшего дома, примите это и помогите нам в этот решающий миг быть спокойными. Ибо чувствую где-то вдали подходящую силу и знаю: если приближение ее будет сорвано теперь, вся душа оборвется уже навсегда в этой жизни.

Дорогой друг, есть еще один пункт, в котором умоляю Вас, что-либо мне помочь; этот пункт есть пункт денежный.

Знаю и не забуду безмерной услуги, которую благодаря Вам оказал мне Мусагет: знаю, что смысл нашего путешествия в Сицилию, Тунис, Египет и Палестину был преддверием к первому шагу по пути ученичества (если Вы прочтете сполна мой этюд Египет, то Вы узнаете реально по описанию пирамид, Сфинкса, Каира и т. д., что нечто в наших душах началось уже ранее Доктора, а работа Доктору есть работа над эфирными чувствованиями, пробудившимися в нас с Асей у подножия пирамид). Наша поездка в Египет была не только началом отплытия от Москвы, началом пути с Асей, свадебным путешествием; это свадебное путешествие стало и преддверием к нашим первым шагам на тернистом и длинном пути, который реально развертывается вблизи от Доктора.

Только теперь понимаю то особое чувство разочарования, которое охватило меня, когда я весной 1911 года вернулся в Москву и увидел, что никто из друзей не понял сущности того во мне, что мы с Асей увидели, как ви́дение, в Африке. Я чувствовал сплошное чувство досады от того, что слова мои об Африке кажутся лишь словоохотливостью туриста, что «Путевые Заметки» мои, которые для меня не менее важны, чем «Голубь»[3043], даже никем не читались, что «Путевые Заметки» остались для всех кинематографом образов, а не вздохом души, в далях мира и далях пространства увидевшей Свет. Что делать: иные идут к Штейнеру через зубрежку циклов, шагая через страницы; мы с Асей именно тогда приближались к нему, когда шагали по странам, и в Египте, у подножия пирамид, и у порога мечети Омара[3044] под неприязненными криками нас проклинавшей кучки мусульман мы уже реально приобщались первой медитации Доктора. Путь наш к Штейнеру начался с Монреаля, когда мы в Соборе встретили Рождество, продолжался под бирюзовыми лучами луны на плоской крыше Радеса, и в пустыне у Керуана[3045], и в пустыне Ливийской под лучами египетского полудня… Ничего, нечего не поняли друзья, когда мы вернулись в Москву (я не о Вас, дорогой друг, а о всей сумме нас в Москве); после таинств путешествия нас встретили лишь мелочами: помню – говоришь: «В Африке мы узнали», а тебя обрывают: «Пять месяцев тому назад Кожебаткин»…

Уже тогда мы реально отделились от Москвы.

Сезон 1911–1912 года был для нас лишь сезоном удуший в Москве, где даже работа срывалась; все равно: если бы мы роковым образом не поехали бы к Штейнеру (вблизи которого поняли, что такое для нас был Египет), мы бы говорили на разных языках с Москвою. Этот же истекший сезон привел меня в состояние такого рамолисмента, что я погиб бы, если б не Штейнер.

И вернуться в Москву теперь → плюхнуться в сплошное, бесцельное безобразие (да еще с содранной от медитаций кожей (первые медитации Штейнера – хирургическая операция) и обнаженными нервами) → значит погибнуть.

Вот…

Ввиду этого, дорогой, умоляю Вас: не заставляйте нас предпринимать обратного путешествия в Москву за поисками денег, ибо все равно наше возвращение в Москву будет возвращением за несколькими стами рублей, из которых рублей 300 съест само путешествие, ибо жить без Штейнера нам нельзя.

Теперь: вот наше положение. Мы – втроем, едем в Базель[3046]; через 2½ недели денег не будет (порцию денег за роман 1100 получим лишь в декабре, ибо роман лишь через месяц кончу[3047]); тогда же будут деньги от залога. Через 4 месяца мы богаты; но ирония судьбы в том, что 4 месяца до этого нам предстоит голодная смерть. Ради Бога, помогите: и вот сетую; если бы Мусагет напечатал «Путевые Заметки», которые уже ровно год, как готовы, я имел бы нравств<енное> право просить за них гонорар; к этому праву присоединилось бы и горячее желание автора видеть свое детище напечатанным тогда, когда сердце к нему не остыло еще (право, «Путевые Заметки» книга хорошая, а не отбросы, как мнят мусагетцы). Мусагет же откладывает книги годами; почему? Денег нет: но год тому назад деньги были. Почему же год тому назад не издали хотя бы первую часть. Я не сетую: я горюю; ибо ужасно мне теперь, ибо знаю, что у Мусагета нет денег, знаю, что я работаю много. Не виноват Мусагет, но не виноват и я, русский писатель, которому в критический момент всей жизни, с ободранными нервами, с невозможностью уехать в Россию приходится, как милостыни, просить денег. Помогите! Если не мусагетскими деньгами, то нельзя ли занять мне рублей 200. Я уже написал соответствующее письмо Марг<арите> Кирилловне, прося занять у нее до декабря[3048], т. е. до получения денег от Некрасова. Но мне нужно сейчас иметь рублей 500, ибо 1) прожить месяц в Базеле, 2) отправить Наташу в Россию[3049] (ей необходимо было жить при Докторе – это между нами), 3) на устройство жизни в Берлине.

Жить дешево, а устроить дешевую жизнь на много месяцев не дешево в первый месяц. И вот: ради Бога, пока что пришлите скорей 200 рублей, или телеграфируйте: помните, пишу это письмо 28 августа (нового стиля) и в пространство, ибо Вы не дали свой адрес никому (вот за это надо мне Вас теперь журить, как Вы меня: ни Эллис, ни Петровский, ни Киселев не знают Вашего адреса). Через 2½ недели денег не будет ни гроша.

Кроме того: предлагаю Мусагету:

1) переиздать том Симфоний (4 Симфонии),

2) два тома стихов (выборку из 3 томов),

3) Путевые Заметки,

4) «1-ый том Голубя»[3050],

(или Некрасову). Вот мой выход пока гасить мусагетский долг; если бы год тому назад Мусагет мне предложил бы это, часть долга была бы погашена уже теперь.

Жду горячо, с нетерпением ответа по адресу:

Suisse (Schweiz). Basel (Bâle). Poste restante. В Базеле будем через неделю.

Обнимаю Вас, дорогой друг. От Аси привет.

Анне Михайловне[3051] привет. Всем Вашим также.

Борис Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 67. Авторская датировка – в тексте, в заключительной части письма.

Ответ на п. 254.

256. Белый – Метнеру И «МУСАГЕТЦАМ»

Июль – август (?) 1912 г. Мюнхен
«МУСАГЕТУ»

Ввиду всевозможных осложнений в прошлом и для пресечения взаимного непонимания в будущем я суммирую то, что имею сказать «Мусагету» (редактору-издателю или той корпорации лиц, находящихся в Москве и связанных с Издательством, которая составляет идейную группу «Мусагета»).

Разделяю мои пункты на пункты теоретического порядка, предложения, недовольства.

I. Пункты теоретического порядка

Здесь определяю свой взгляд на «Мусагет».

1) Предполагаю, что «Мусагет», если помнить историю его возникновения, не есть только издательство, но издательство, имеющее идейные цели.

2) Предполагаю, что я член Редакции, более того, член Редакции, – проводивший реально свои взгляды в «Весах». И потому считаю возможным вмешиваться во все детали издательства (если оба мои предположения не разделяются редактором-издателем или коллегией лиц, составляющих «Мусагет», прошу меня своевременно вывести из заблуждения).

3) Я считаю, что «Мусагет» не есть только полезное книгоиздательство, но и живое дело, формы проявления которого разнообразны, гибки, текучи; как живое дело, «Мусагет» не может руководиться застывшим кодексом кодификации и параграфов. Как живое дело, «Мусагет» должен более заботиться о тактике выявления себя во времени: слышать «шум времени», ибо само собой разумеется, что члены Редакции «Мусагета» относятся с уважением к Прекрасному, Вечному, неизменному во все времена. Но на вечном и прекрасном в этой плохой современности не построишь живого дела: культурные ценности или творятся, или культурные ценности являются предметом разговора. Я понимаю Мусагет, как самое творчество того, что впоследствии будет объектом рассуждения, культура он или нет, и не довольствуюсь пониманием «Мусагета», как учреждения, заключающего культурные ценности всех веков и народов в переплет с изображением марки «Мусагета».

4) То есть: «Мусагет» не музей, а храм, а – живой алтарь.

5) Алтарь служения русскому и не русскому символизму (в предположении, что символизм, само собой разумеется, есть культура).

6) Есть творчество культуры: и есть констатирование культурных ценностей. Есть буддийская, христианская, арийская и т. д. культуры и есть Будда, Христос, Зигфрид и т. д. Не знаю, был ли культурен Господь наш Иисус Христос, но знаю, что он создал культуру. Хотел бы, чтобы «Мусагет» служил тому, что впоследствии может быть рассмотрено, как новая культура. В словах «мистерия», «религия», «посвящение» слышу нечто, часть чего впоследствии бывает всецело культурой. Не знаю, культурен ли я, утверждая, что культура есть остывание лавы творчества; а сама лава творчества продукт посвятительного религиозного огня. Не полемизирую со словом культура, но в своем личном деле в оном не нуждаюсь, предоставляя оформливать уже со стороны, культурна ли моя литер<атурная> деятельность или нет.

7) «Мусагет» отсюда для меня – алтарь служения Ведомому мне Богу: формы же проявления служения этому Богу сообразны с «шумом времени». Признаю лишь до некоторой степени (но признаю всецело), что иногда время определяет эти формы так, что Ведомый Бог в этих формах является, как Неведомый, т. е. в маске за подписью «Культура». Этому Богу служу с ограничением (но служить могу).

8) В этом смысле для меня Маской божественного дыхания был символизм, и я лично в слове Культура не нуждался: если в этом слове нуждаются мои сотоварищи по Редакции, протестовать я не буду, но буду стремиться аксентуировать иные слова: мистерия, Бог, и наконец Символизм.

9) Алтарем «неведомому богу»[3052] (в сущности ведомому) был для меня символизм, в тайном своем предчувствующий «новую землю и новое небо»[3053]. Эта нота звучала в Вл. Соловьеве: но в символизм специально это предчувствие внесли В. Иванов, Ал. Блок и я.

10) Как один из трех, собственно двух, теоретиков русского символизма я в Мусагете не могу допустить, чтобы эта нота не была уважена, т. е. чтобы со мной не считались.

11) Символизм был лишь вопросом, осознанием первоисточника великой культуры, грядущего чрез ars в mysterium.

12) Реальным раскрытием символизма для меня является розенкрейцерство. Отношения к розенкрейцерству не минуешь при осознании реальных путей культурной работы в «Мусагете».

13) Слово «оккультизм», стоящий в программе моего товарища по Редакции Эллиса, вызывает ряд недоразумений (есть оккультизм и оккультизм). Будучи до сих пор согласен с товарищем Эллисом, я заявляю, что под оккультизмом разумею я некоторые стороны развития, бессознательно затронутые символизмом и реально осознанные в розенкрейцерстве. В этом смысле розенкр<ейцерский> оккультизм лишь углубляет тайное чаяние русского символизма и не становится в отношение антиномии с моим пониманием «Культуры». Я считаю единственно реальным углублением символизма в [3054]. Я с не вопреки моей литер<атурной> деятельности, а благодаря.

14) Не знаю, «культура» ли мои симфонии, но писал я их с иным чувством, нежели чувство культурного служения; я писал их, как реальное предчувствие космических событий будущего, а не как образы на потребу культурного созерцания.

15) Не удивительно, что единственным продолжением моего пути есть то течение, в котором слышу я прямой ответ на чаяния, отображенные в моих произведениях; и мой путь не может быть связан констатированием, что и эти чаянья тоже «культура», что и им есть местечко в этнографическом музее культур всех веков и народов.

16) Я – писатель идейный: и идейное вмешательство мое в идейный путь «Мусагета» неизбежно, пока я состою членом Редакции «Мусагета».

17) Или напротив: если мой путь реализации культуры будущего и служения культуре будущего в символизме и в оккультизме признается реально нарушающим status quo[3055] понимания культуры «Мусагетом», я прошу не обращаться[3056] ко мне с вопросами идейного порядка.

18) И в последнем случае Мусагет остается для меня чрезвычайно нужным книгоиздательством, с которым я могу быть периферически связан идеями и кровно связан практически, как писатель, нуждающийся в дружеском издательстве.

19) Все пункты, намеченные здесь, касаются не вопроса моего об участии в Мусагете, а вопроса о том: есмь ли я, как и Эллис, один из руководителей издательства.

20) Если мы с Эллисом признаемся действующими членами Редакции, я просил бы считаться с нашими мнениями хотя бы в такой мере, в какой считались с нашими мнениями 2 последних года существования «Весов», где мы делали реально политику «Весов», хотя и не были во всем согласны с Брюсовым.

21) В «Мусагете» же абсолютно не считаются с Эллисом[3057]; и часто лишь уведомляют меня о состоявшемся без нас решении, что есть в сущности non-sens (стоит уехать из Москвы, как остаешься в полной неизвестности о «Мусагете»).

22) Если же более реальное вмешательство в дела и судьбы Мусагета не признается желательным, я просил бы точного уведомления о степени нашего вмешательства и кодификации границ нашего участия в установлении программы деятельности.

23) Если же мы вовсе устраняемся из Мусагета и В. Иванов и Ал. Блок не призываются Э. К. Метнером на наше место, для меня явствует, что на штаб-квартире русского символизма спущен флаг движения, так или иначе (с Мира Искусства) где-либо развевавшийся в продолжение 12 лет. И тогда это есть момент исторический: русский символизм, не имея пристанища, обращается в странст<в>ие подобно бегунам[3058], не имеющим Града.

24) Это спущение флага движения не упраздняет, конечно, полезной роли книгоиздательства, в котором мы надеялись найти приют для наших книг. Весь вопрос тут в установлении внутренней связи своего «Я» с внутренней жизнью Мусагета.

25) Так же мы будем сотрудничать, присылая наши рукописи, ждать появления наших книг; но мы не будем тогда заявлять, что Мусагет есть издательство, судьба которого связана с тем, что установлено нами, как путь (мной в «Символизме» и «Арабесках», Эллисом в книге «История русского символизма»[3059]).

Вот пункты теоретические.

Предложения

1) Надеюсь в недолгий сравнительно срок вернуть «Мусагету» мой долг Мусагету.

2) Подобно тому, как Мусагет признал полезным издать собрание стихотворений Ал. Блока[3060], не найдет ли Мусагет полезным реально приступить к скорейшему изданию:

а) Моих четырех Симфоний.

b) Моих стихов в 2-х томах, где я бы сделал выборку.

c) «Путевых Заметок».

d) Первой части Голубя[3061] (в случае принципиального согласия о первой части Голубя я пишу особое письмо).

В таком случае, если это предложение принимается и осуществляется в ближайшем будущем, то часть моего долга покрывается гонораром за означенные книги. Если бы Мусагет сделал мне 1½ года тому назад соответствующее предложение, то значительная часть долга моего была бы покрыта. Я много слышал о том, что можно было бы издать мои произведения, и о том, как долг мой бременит Мусагет. Почему же за 1½ года со стороны Мусагета не было предпринято шага, облегчающего мне уплату долга и облегчающего Мусагет, хотя бы тем, что книги готовы, авторский гонорар уплачен и т. д.

Будь это сделано ранее, мы стояли бы на пути ликвидации наших деловых счетов.

Ведь сумма гонорара за помеченные книги превысила бы 1000 рублей, т. е. освободила бы мне 1000 рублей при уплате долга после ликвидации с имением[3062].

Я молчал, ибо, признаться, я ждал со стороны Мусагета этого предложения. Но предложения не было.

Недоумения

1) Почему Мусагет не отвечает на письма?

2) На мое деловое письмо, как Редактора «Тр<удов> и Дней» (около 3 месяцев тому назад), я не получил никакого ответа от секретаря В. Ф. Ахрамовича; между тем в этом письме я спрашивал, к какому сроку мне готовить статью для 3 № и какой материал имеется в портфеле Редакции. Дважды я спрашивал и, не получив ответа, решил, что умываю руки. Лишь от Э. К. Метнера чрез 1½ месяца я получил извещение в тоне сетования, что материала нет, и что № выходит летом.

Симптоматичная, ужасающая халатность в деле письмен<ных> ответов лишает меня всякой возможности сноситься с ред<акцией> «Труд<ов> и Дней».

3) На мое деловое письмо, где Редактор Э. К. Метнер, мне ответили, что адрес Э. К. Метнера неизвестен. А у меня вопрос, от которого зависит все мое будущее в ближайшие дни. Подчеркиваю: адрес Редактора должен быть известен всегда.

4) На мою телеграмму В. Ф. Ахрамовичу ответ получил А. С. Петровский в такой форме: «Передайте Бугаеву, что адрес Метнера неизвестен».

5) Я прошу передать В. Ф. Ахрамовичу, что неответ на деловое письмо и ответ на телеграмму не мне, а Петровскому, рассматривается мной, как нарушение элемент<арных> правил приличия. (Адрес ведь мой в Мусагете). Должен ли я в таком молчании видеть неуважение и игнорирование меня лицом, стоящим непосредственно при Мусагете. Или и это лишь досадная оплошность? Я просил бы вообще раз навсегда принять во внимание, что я никаких ссор не желаю, но что хронически и в Африке, и в Боголюбах, и в Мюнхене в деле сношения с Редакцией наталкиваешься на сплошные бестактности, в результате которых в душе накопляется досада, так что все вопросы, связанные с Мусагетом, при их постановке приобретают несимпатичный оттенок какой-то затаенной враждебности со стороны остающихся членов Редакции в Москве и нервной повышенности в тоне писем со стороны членов Редакции, вынужденных проживать за чертой Москвы.

Я хотел бы, чтобы это оказалось обычной формой московской небрежности, а не выражением враждебного настроения. При последнем, согласитесь, трудно иметь сношения с Мусагетом.

Примите уверение в моем уважении.

Борис Бугаев.

РГБ. Ф. 128 (архив Н. П. Киселева). Опубликовано А. Л. Соболевым (Арабески Андрея Белого. С. 84–88. Датировка: Август 1912. Мюнхен).

На конверте – надпись рукой Белого: «Мусагету (Редактору-Издателю, или Коллегии лиц)». Возможно, письмо было передано в Москву с кем-то из слушателей лекций Р. Штейнера, посетивших Мюнхен в августе 1912 г.

257. Белый – Метнеру

27 августа (9 сентября) 1912 г. Базель
Дорогой друг!

Месяц тому назад я узнал от москвичей, что пока адрес Ваш неизвестен[3063]. 16 дней тому назад, когда уже настала крайняя пора мне просто немедленно узнать, не поможет ли мне «Мусагет» временно 200-стами рублей, я запросил «Мусагет» телеграммой, где Вы. Получил телеграмму с тем же лаконическим уведомлением: «Адрес Э. К. Метнера неизвестен». Уже две с лишним недели лежит в Москве мое письмо, где я умоляю тотчас меня уведомить, может ли «Мусагет» немедленно мне помочь, ибо в противном случае через 2½ недели нас вышлют в Россию этапным порядком или посадят в долговую тюрьму (швейцарские законы мне неизвестны). Дело шло не в том, чтобы «Мусагет» выслал, а в том, чтобы понял, что от немедленности ответа зависит наше существование. Если бы «Мусагет» ответил «Нет, не вышлю», я не обиделся бы, я сказал бы «на нет суда нет»; и с тяжелым сердцем возопил бы по всем направлениям «караул, погибаем: спасите»… Авось нашлись бы добрые люди.

Но время упущено (16 дней упущены: через неделю ни единого франка и через 5 дней «Мусагет» получит это письмо); если бы я и нашел добрых людей, то добрые люди не нашли бы меня с Асей, ибо Бог знает, что с нами будет через неделю[3064].

16 дней тому назад то же я писал Марг<арите> Кирилл<овне>[3065], прося вовремя ответить, может ли она помочь, телеграммой, дабы выиграть драгоценное время. И 16 дней от нее ни звука[3066].

Всякий имеет моральное право отказать: но морального права нет у друзей держать человека в положении тягостной неизвестности: ни да, ни – нет. Зарежьте, но режьте же, черт возьми, поскорее.

Тягостно было бы мне обратиться к издержавшемуся Сереже[3067], или к Анне Алексеевне Рачинской[3068]. Но в положении, когда хочется кричать ка-ра-ул, мирятся с тягостностью. А теперь благодаря Вам и Марг<арите> Кирилловне даже этот тягостный «караульный» выход совершенно отрезан.

Вы спросите, почему не писал я ранее. Да, жалею – но разве я, обвиняемый в халатности и разгильдяйстве моим уравновешенным и здравомыслящим другом, доходил до такой степени неряшества, что, будучи членом редакции, от оной редакции скрывал бы свой адрес на протяжении месяца. А тем более непростительная халатность Редактору «Мусагета» не давать адреса своего, зная, что от сотрудников могут быть необходимые, спешные запросы, ответить на которые может лишь Редактор.

Обнимаю Вас, дорогой друг, и – ка-ра-ул!!!

Борис Бугаев.

Простите мне эту шутку: в нашем положении остается только стоически шутить.

Не сердитесь: но Вы ведь не переживали трагикомедии, подобной нашей; а в Москву мы все-таки не вернемся

Пока пишу Вам адрес: Suissе. Bâle. Hôtel Bernerhof. Chambre № 20. Мне.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 68. Над текстом – помета Н. П. Киселева: «Штемпеля: Basel. 9 IX 1912; Москва. 31 VIII 1912» (даты отправления и получения на конверте). Отправлено по адресу издательства «Мусагет».

258. Вяч. Иванов и Белый – Метнеру

30 августа (12 сентября) 1912 г. Базель

<Текст Иванова:>

12 сент.

Дорогой Эмилий Карлович

Пишу Вам из Базеля, куда приехал для свидания с Борей[3069] – и пока только три словечка деловых, – но, впрочем, вместе и для того, чтобы сказать Вам, что обнимаю Вас заочно – почти буквально, потому что Вы всё передо мной, с необычайною живостью иллюзии (если это не Ваш астрал, как невольно заподозришь, беседуя все время с «штейнерианцами»). И, главное, прежде всего, благодарю Вас, дорогой Эмилий Карлович, за книгу о музыке, чрезвычайно интересную для меня, хотя уж очень бранчливую (сверх меры), остроумную, во многом существенном симпатичную, в другом – несогласную со мной, но никогда не обижающую моих чувств лучших и основных[3070]. Спасибо и за «статьи-статуи» на неподобающем (!) месте, в предисловии, без повода…[3071] О Дионисе у Вас несколько сбивчивых слов, быть может симптомов некоторого заблуждения[3072]. Кажется, пришлю Вам несколько афоризмов о Дионисе для Тр<удов> и Дней…[3073] Ибо ведь Труды и Дни существуют? Nein?? Так вот значит и деловое. Удивительный порядок в моих мыслях сегодня!! Отчего это? –

Дела:

1) Прошу о высылке корректуры моей статьи, предназначенной для № 3 и присланной через 2–3 недели после Пасхи…[3074] Ведь Вы же получили большую и важную статью, очень важную для меня??

2) Статья Скалдина должна непременно идти, в силу условия, по кот<орому> о ее годности сужу я. И т<ак> к<ак> я сказал автору, что она идет, то я связан, и его статья – моя статья. Но вычеркнуть кое-что, конечно, можно. Печатать же необходимо, иначе я в ложном положении[3075].

3) Статью о Брюсове автора, имя которого забыл, мне присланную для совещания, передаю А. Белому. Она меня отнюдь не пленила. Я был бы скорее против ее напечатания (по соображениям, между прочим, и тактическим), но не безусловно[3076].

Адрес мой: Lausanne, poste restante.

Любящий Вас всею душой

Вяч. Иванов.

P. S. Письмо Кузмина в ред<акцию> Аполлона было для меня сюрпризом книжки (что не очень рекомендует Кузмина), но формально он во всем прав[3077].

<Текст Белого:>

Дорогой Друг!

Видите, на этот раз «Д» с большой буквы (видите, с большой буквы пишу не только слово «Доктор» но и слово «Друг»[3078]); итак: дорогой Друг! Существуют ли «Труды и Дни», спрашиваю я, Редактор? Три с половиною месяца тому назад тщетно тщился[3079] я узнать что-либо деловое о журнале. Ничего! Просил, чтобы меня известили о сроке выпуска 3 №, а мне не ответили[3080]. Считаю недопустимым, чтобы хоть 1 № вышел без моей статьи (видите из этого, что писать буду много, но: ввиду распределения всех моих дней требую за месяц до выхода номера, чтобы я был извещен о сроке выхода). Считаю необходимым напечатание статьи Скалдина. Изумляюсь, что о письме Кузмина и о статье Чудовского[3081] не уведомлен. В случае продолжения бойкотирования меня, как редактора, считаю невозможным оным числиться. На «Трудах и Днях» я нарезался с Ахрамовичем, ибо многого не знал о полемике, что узнал от Вячеслава. Обнимаю Вас. Б. Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 69. Текст Белого опубликован в примечаниях А. Л. Соболева к публикации переписки Белого и Н. П. Киселева (Арабески Андрея Белого. С. 96). Отправлено адресату в Москву в одном конверте с письмом Вяч. Иванова (последнее в публикацию В. Сапова «В. И. Иванов и Э. К. Метнер. Переписка из двух миров» не вошло и не было выявлено: в примечаниях к ответному письму Метнера определено как несохранившееся; см.: Вопросы литературы. 1994. Вып. III. С. 285).

259. Метнер – Белому

13–14 (26–27) сентября 1912 г. Пильниц

Пилльниц 13/26–IX–912.

Дорогой Борис Николаевич!

Начинаю серьезно думать, что какой-то диавол здорово работает над тем, чтобы похерить и Мусагет, и все связанные с ним дружбы и личные связи… Этот диавол мне неизвестен, а okkulte Forschung[3082] производить я и не умею, да и не хочу. Знаю одно, что, помимо теософской внешней правды и справедливости, существует просточеловеческая, за которую я раньше всего изо всех сил моих держусь… Вот на основании этой мне ясной правды и подвергая самому придирчивому анализу все свои слова и поступки в отношении к Вам и к Эллису за все время нашей дружбы, я прихожу к тому заключению, что неповинен ни перед Вами, ни перед Эллисом, ни прямо, ни косвенно, ни деланием, ни упущением решительно ни в чем. Клянусь в этом всем для меня святым! Прошу Вас об этом сообщить Эллису, ибо, надеюсь, он понимает, что после его последнего письма я никаких личных сношений иметь с ним не могу[3083]. Это не означает разрыва, а просто «не могу»; мне больно! Я почти не в состоянии и Вам писать; но пишу потому, что тут уж нельзя не писать, и, кроме того, Вы сами старались поправить дело, тогда как Эллис после означенного письма (оставленного мною без ответа) просто замолчал. –

А теперь перехожу к тяжкой обязанности отвечать Вам пунктуально на Ваши два письма, только что очутившиеся в моих руках, и начну с того,

1) почему я так поздно получил их. Если я упрекал Вас и Эллиса в том, что Вы забываете давать свой адрес, а затем негодуете на молчание и неполучки, то я тем более должен был не поступать так же, хотя и есть огромная разница между мною и обоими Вами, ибо обо мне всегда можно справиться у родителей по телефону или написать по родительскому адресу. Вы опять спешите в первом письме вернуть мне упрек, сделанный Вам и Эллису, а в последнем письме упрекаете прямо в неряшестве и непростительной халатности, не совершив предварительно того «сыска», который совершаю всегда я, не боясь клички «судебный следователь». Уезжая из Москвы, я определенно сказал, что еду в Байрейт, сколько останусь там не знаю, писать: Hauptpostlagernd[3084]. Уезжая из Байрейта с Колей и с Анютой[3085], я оставил на Байрейтской почте приказ посылать письма Wien Hauptpostlagernd, ибо мы не знали, сколько дней мы пробудем в Нюрнберге, Регенсбурге и сколько времени мы будем ехать по Дунаю в Вену. В Байрейте я не получил ничего ни от редакции, ни от Мусагетцев. В Вене я тоже ничего не получил. Уезжая из Вены, я[3086] дал свой адрес в Пилльнице. Но и в Пилльнице я долгое время ничего не получал редакционного. Почему всюду я получал письма от своих? Еще недавно получил письмо, прогулявшееся из Байрейта в Вену и оттуда сюда в Пилльниц. Если бы неукоснительно посылали мне в Байрейт, я бы давно все имел. Неужели редактор не смеет совершить маленького путешествия, не зная вперед всех отелей, где он остановится и сколько дней и проч.? Далее: всем давно известен адрес Пилльница: Herrn Emil Medtner Pillnitz – Elbe Sachsen. Кажется, просто. Отчего не попробовать (раз уже началось диавольское недоразумение) послать сюда. Ведь знают же, что без Пилльница не обходилось ни одно путешествие? Наконец, все были осведомлены, что я в Байрейте: и Петровский, и Киселев, и Сизов; я удивляюсь, что никому не пришло в голову наугад отправить пятипфеннигову<ю> открытку Bayreuth Hauptpostlagernd. Ведь могли же себе представить, что, уезжая, я сам не знал еще, где помещусь в Байрейте!.. Но довольно об этом! Повторяю: в Москве всем, и в Редакции и дома, было известно, куда надо писать… Что я не делаю сейчас попыток post factum оправдать свое мнимое «неряшество», тому доказательством служит то, что по прибытии в Пилльниц я более недели ждал известий из Москвы и № III Тр<удов> и Дн<ей> и, наконец, потеряв терпение, написал Ахрамовичу; доказательством же того, что оставшиеся в Москве члены редакции не могли не знать, где я, служит то, что № III Тр<удов> и Дн<ей> я получил уже на другой или третий день после отправления моего запроса, следовательно, независимо от запроса, кот<орый> еще не мог достичь Москвы. –

Кто отправил Вам из редакции телеграмму «Адрес Э. К. Метнера неизвестен»???? Это чудовищно! Повторяю: надо было слепо следовать тому, что я сказал, и писать Bayreuth Hauptpostlagernd. Но допустим, что я не говорил этого; неужели перед тем, как посылать телеграмму, нельзя было протелеграфировать в Правление Моск<овской> Кружевной Фабрики и узнать у отца или Карла Карловича[3087] мой адрес??? И как только Вы могли поверить, что я уезжаю, не оставив своего адреса больному отцу, за здоровье которого мы все время так опасаемся!!! И кстати: ведь отец казначей Мусагета, член хозяйственной комиссии, причастен Мусагету; стало быть, можно было официально и его запросить. Но довольно, довольно, довольно! Я глубоко сожалею и огорчен страшно, что Вы метались и страдали; но удивляюсь на Вашу беспомощность, несообразительность, с одной стороны, и на действительную халатность телеграфного ответа, с другой. – Кто во всем этом виноват, пока не знаю. По получении сегодня сразу семи писем в одном пакете[3088] из Редакции (в числе их два от Вас) я немедленно телеграфировал отцу, чтобы он выслал Вам 300 рублей. Письма же в редакцию с разбором и проборкой еще не писал, ибо сел писать Вам. –

2) Вы пишете: «Ваша живая реакция по прочтению моего второго письма (коллективного) не соответствовала моей психологической настроенности во что бы то ни стало защищать пункты этого письма». Вот, дорогой мой, в этом-то все и дело: я подпишусь подо всем, что я Вам когда-либо писал; под сутью, разумеется, не под буквой, которая всегда и у всех стареет отпадает изменяется. – Каждое свое нападение и каждое отражение Вашего нападения я и по сию пору считаю правильным и готов всячески доказать эту свою правоту (мои грехи в другом; к Вам они отношения не имеют); эта моя правота проистекает от того, что я, как Вы выражаетесь, «сыщик»! О, если бы Вы были «сыщиком»! О если бы Вы не подчинялись только настроению и не выуживали бы только настроение у своих корреспондентов!

3) О Штейнере лучше не буду говорить из уважения к Вашему чувству по отношению к нему. Только одно: с каких пор Андрей Белый держится столь демократического принципа, по которому надлежит, чтобы иметь право произнести суждение о человеке, как деятеле, «жить при нем несколько месяцев»! Обжиться можно ведь с очень многими! Я никогда не отрицал в Штейнере ни моральной чистоты, ни оккультнопедагогической гениальности. Не смею отрицать и его проницательности психологической, допускаю и ясновидение!! Но на каком основании должен я (или кто-л<ибо> со мною единомыслящий и единочувствующий) заставлять себя «жить при Штейнере», раз несколько книг его, серьезно прочитанных, и лекция (эзотерическая; о Гёте), прослушанная с напряженным вниманием и полным непредубеждением[3089], почти каждой строкой своей, почти каждым произнесенным словом, самы<м> звуком голоса и жестами; одним словом, раз все явление, взятое в целом (и неповерхностно), говорит мне нет. Ни один писатель и ни один оратор не раздражал меня так, как Штейнер. У меня 1000 аргументов против него! Пусть он – святой, но… я должен себе искать другого. Он глубочайшим образом мне чужд и, может быть, и… враждебен! Зачем буду я жить возле него? Чтобы привыкнуть! Чтобы отвыкнуть от себя, от того (разумеется) в себе, что ценно! Штейнер – сила; бесспорно! Но именно потому слабому не устоять! Я готов потерять себя в Боге, но не в Штейнере! Зачем (если я даже и безбожник), зачем должен я принять Бога из рук Штейнера? А если для приятия Бога необходима оккультная гимнастика (и все равно, у кого брать уроки этой гимнастики) – (теперь мода на всевозможные гимнастики) – то я не хочу Бога! Ибо если для приобретения ритма необходима ритмическая гимнастика, то… то я не хочу быть ритмичным… Но тут-то я знаю, что с помощью ритмической гимнастики ритма не приобретешь: кто имеет ритм, тот сделает его более продуктивным, более гибким и т. п.; кто же не имеет его, тот приобретет лишь метрическую дрессуру. Думаю, что так же и с Богом. Кто имеет Его, тот может «работать» и «упражняться» (но лишь под руководством своего святого); кто же не имеет Бога, тому никакой оккультизм не поможет, в особенности же преподанный несимпатичным ему Мейстером. –

4) Ваше рассуждение о большой букве в слове Вы (в письме) и в слове Он (вообще) – извините меня – весьма странно.

5) Байрейт для меня нечто столь подлинное, несомненное и священное (несмотря на кучу серьезных недостатков), что я желал отдаться этой «медитации» после «концентрации»[3090], а потому никоим образом не мог желать разговора с Вами после всего ставшего между нами, да еще с присоединением сюда столь взрывчатой темы, как Штейнер! – Вагнер и Штейнер! Нет, это, – свыше сил моих! Или тот, или другой! Пока мне достаточно Вагнера. –

6) «Друзья должны радоваться», пишете Вы, «тому, что мы занимаемся радикальным ремонтом негодных ветшающих построек, называемых личностями»!! Радоваться буду я потом, а теперь, пока я невыразимо страдаю при мысли, что Вы ремонтируете свою личность сверху, вместо того, чтобы начать снизу. Мы в такой мере явно расходимся (авось когда-нибудь опять сойдемся!), что я в последний раз решаюсь говорить откровенно. В личном и деловом отношении, едва только что-либо начинает идти не совсем гладко, как Вы (так же как и Эллис) становитесь просто невыносимы. Ваша несправедливость, забывчивость, постоянное «с больной головы на здоровую», постоянная отдача себя во власть моментального настроения, запутывание самых простых вещей и внезапное упрощение действительных сложностей, все Ваше экзотерическое поведение (поскольку я могу судить по отношению ко мне и к Мусагету) столь невыносимо, нестерпимо, что для меня является грозным вопросом, какую цену имеет ремонт купола, когда фундамент шатается?.. Я не виноват в том, что невиноват перед Вами (и перед Эллисом); я вовсе не выдаю себя за безупречного человека: и я многогрешен; но перед Вами и перед Эллисом (снова клянусь) я совершенно чист! –

7) «Не учиться друг у друга»; это – конечно, «нам не пристало»; в особенности я никогда не брал на себя роль учителя в чем бы то ни было (хотя нередко меня к этому и приглашали), – но верить друг другу, быть верным, доверчивым, не видеть в советах – желание опекать, в деловых замечаниях коллеги – диктаторство и полемику и т. п. –

8) Я пишу Вам на этот раз действительно в последний раз и думаю, что иначе поступить и не могу и не смею. Вы пишете, что «во мне что-то окончательно лопнет, если и т. д.» Боюсь, что во мне уже лопнуло. Дай Бог, чтобы я ошибался. –

9) Чтобы «Андрей Белый и впредь был», я страстно хочу, а потому сделаю все возможное, чтобы поддержать Вас. –

10) Неужели Вы не помните, в каком восторге был я, слушая Вашу лекцию об Эгипте[3091], слушая Ваше чтение отрывков из других частей Ваших Путевых Заметок? Наконец, я читал несколько фельетонов, как в печати, так и в рукописи…[3092] Уже который раз Вы упрекаете «друзей» в равнодушии и непонимании Вашего творчества. Доставалось и бедному Петровскому, и Мише Сизову, и другим, намекалось и на меня… Кто же тогда Вас ценит, если не мы! Вот Вы ушли в «работу» Штейнеру и ни слова не пишете мне о книге моей[3093]; неужели Вы думаете, что я хотя бы на мгновение был на Вас за это в претензии; ну что моя книга, когда Вы заняты «ремонтом личности»; а Вы с год тому назад бранили Петровского и в разговоре, и в письмах ко мне за его равнодушие к Вашему второму Голубю[3094], ибо Вы в то время были страшно против теософии и оккультного пути и очень за искусство, за литературу, за немедленное создание журнала и т. д.; но Вы забывали при этом, что Петровский «работает» Штейнеру и что его относительное равнодушие к вопросам чистого искусства есть результат «концентрации»; Вы не замечали при этом, что Петровский, вложивший всю душу свою в перевод Бёме[3095], жаждал Вашего внимания к его работе, ждал, что Вы прослушаете его чтение перевода… –

11) Что Путевые Заметки год тому назадготовы (???), это –??? – Очень прошу Вас вспомнить и опомниться. Хотя бы, напр<имер>, то, что Вы собирались пропустить целый ряд заметок по журналам – Это стыдно, Борис Николаевич; стыдно и больше ничего!

12) Переиздание Ваших сочинений возможно лишь после их распродажи. Распродана только I симфония. Надежда есть, что распродадут вскоре Голубя[3096]. Но, разумеется, раз Вы продали второй роман Некрасову, то Мусагету смысла не имеет печатать второе издание первого романа; поэтому снеситесь с Поляковым и, если он разрешит, предлагайте Ваш первый роман Некрасову. –

13) Ни в одном из писем Вы, редактор Тр<удов> и Дн<ей>, ни словом не упоминаете о журнале, который Вы сами преждевременно вызвали к жизни (ибо я уступил только Вашему ультиматуму – начать журнал с 1912 г.); да, Вы горели, пылали месяца два, но скоро журнал стал Вам в тягость; а теперь Вы и забыли думать о нем; я не упрекаю; я понимаю Вас; конечно, я жалею, что я уступил; если бы я воспротивился и отложил до 1913 г., то… то… журнал оказался бы, по всей вероятности, вовсе даже и не нужным. – № III май – июнь не мог быть мною выпущен в конце июля из-за того, что ни Вы, ни Вячеслав не возвращали статей, отосланных на просмотр[3097]; Вячеслав не присылал корректуры своей статьи[3098]; а Вы ничего, как «Андрей Белый», не слали. Я уехал, оставив распоряжение немедленно выпустить № III, не дожидаясь больше ничего, ибо есть же предел запаздыванию. Я не упрекаю ни Вас, занятого теософией, ни Вячеслава, пережившего сильный внутренний и внешний конфликт и занятого переездом за границу[3099]. Но неужели интерес к журналу так уж мал, что о нем даже в письмах не упоминают. Неужели не было 10 минут времени прочесть статью Скалдина и возвратить ее Мусагету со своим заключением?[3100] Мы едва собрали материал для III №; портфель журнала совершенно пуст. Я сделал все, что мог, и участвовал во всех трех номерах, пожалуй, даже слишком ретиво. –

Вот Вам чертова дюжина пунктов. Я устал. До завтра! Простите!

14/27–IX–912. – Хотел было сегодня подвести итог сказанному, но судьбе угодно было послать мне еще одно испытание, вероятно для того, чтобы я с более легким сердцем (хотя и с более истерзанным) принял бесповоротное решение, о котором дальше и будет речь… Сегодняшнее испытание заключается в полученных мною только что двух письмах (снова через Москву в редакционном конверте); оба отправлены из Базеля 19/IX и заключают в себе: одно Вашу приписку к письму Вячеслава, другое – письмо Эллиса[3101]. – Мое терпение лопнуло! Да! Сейчас я буду жесток! Подобно тому, как в феврале Вы, попав на башню, вспомнили, под влиянием Вячеслава, что в уже решенном нами сообща I программном номере Тр<удов> и Дн<ей> мало подчеркнут символизм[3102], Вы теперь внезапно вспомнили о существовании Тр<удов> и Дн<ей> потому, что приехал к Вам Вячеслав! Все Ваше письмо обидная ерунда! Ничего Вы «тщетно не тщились»! Вас запрашивали о статьях! В частности, о Скалдине! Вы упорно молчали! Вы пишете, что Вы не знали о сроке выхода № 3 –?? Ведь это – смешно! «Май – июнь» конечно должен выйти между началом мая и концом июня! Я уехал в конце июля, и от Вас не было ни слова! Стыдно: разве Вы не знаете, что «срок выхода» русского журнала зависит не от редакции, а от сотрудников! От меня о письме Кузмина и о статье Чудовского[3103] Вы ничего узнать не могли, т<ак> к<ак> все это произошло во время моего отсутствия, и раз Вы видели, что я молчу, то Вы могли представить себе, что я или болен, или (как это, к сожалению, имело место по причинам мне пока еще неизвестным за отсутствием письма от Ахрамовича) – что я сам ни о чем не знаю! Кто из редакторов кого сознательно или бессознательно бойкотировал??? Что Вы «нарезались на „Трудах и Днях“ и с Ахрамовичем» (если только и это вполне может быть и не так, и не то) – тут я ни в чем не виноват. По Вашему желанию я устранил от секретарства Кожебаткина и назначил Ахрамовича, которого Вы сами хотели. Если Ахрамович не годится, то предложите другого секретаря; я не знаю, кто станет работать с такими капризными хозяевами за 50 р. в месяц как секретарь и журнала и издательства. – Ваша приписка к письму Вячеслава довершила все. Меня доконали. – Так что над милым началом письма Эллиса я уже гоготал от смеху… Кто виноват в хаосе «Мусагета»??? Только и исключительно: Эллис и Вы. Никто больше! Единственная моя вина в том, что я мало деспотичен был; но, поверьте, не из недостатка в разумном деспотизме, а лишь потому, что был всегда убежден в невозможности симулировать органичность и гармонию при помощи начальнических нажимов, в таком деле, как литературное сообщество. Одно время Вы (который вместе с Эллисом вставили в Мусагет своего «друга» Кожебаткина) считали последнего «ангелом-хранителем Мусагета»; через несколько месяцев «ангел-хранитель» превратился в «демона разрушителя»! Я не замечал ни того, ни другого. Были промахи и очень сильные именно там, где я мало смыслю. Но кто устроил хаос и в чем преимущественно Вы видите оба этот хаос, я не знаю. – Я удивляюсь на то, что Эллис не счел нужным даже извиниться за свое последнее письмо и начинает новое базельское хотя и с милого обращения ко мне, но снова с упрека все в том же хаосе, отказываясь приводить примеры хаоса, потому что «это – скучно». – Впрочем, дальше идут примеры; но 1) книги и брошюры, выходящие в Мусагете, конечно, ему посылаются, так же как и каталог; 2) его «манифест» был отклонен, и об его участии в журнале я раза два подробно ему писал; 3) писал я ему о том, как будет поступлено с его рукописями, которые он будет присылать; 4) что Арго будет сдан в набор осенью, тоже ему сообщалось[3104]. Где хаос, где, где!! Только в Ваших головах в Вашем расстроенном воображении. Были ссоры, недоразумения, ошибки, но хаоса я не вижу. Хаосом было бы, если бы мы печатали без разбору все, что писал последнее время Эллис в стихах и в прозе. Хаос был бы, если бы мы в Тр<удах> и Дн<ях> объявили торжественно, что «культура зиждется на синтезе оккультизма и символизма». Хаос был бы (позволяю наконец себе это сказать), если бы Мусагет находился всецело во власти Эллиса и Андрея Белого. О, тогда был бы хаос! Невиданный! во всей мировой истории! Но, к счастью (или к несчастью: не знаю уже больше), моя маленькая персона нет-нет да и задержит движение к хаосу… Все милое и лестное, что пишет Эллис мне в своем письме, падает перед одним этим ложным обвинением (хотя он и спешит сказать, что не обвиняет меня)… Мне не надо похвал, а только признание фактического… Но факты, по-видимому, не существуют для оккультистов, а только для судебных следователей. – Ни Вы, ни Эллис не помните ни того, что Вы писали мне, ни того, что говорили. – Прошлого для Вас, без оглядки несущихся в будущее, – не существует. Я составлю записку, излагающую всю историю возникновения и действования Мусагета, и предложу ее опровергнуть заинтересованным[3105]. – Я глубоко сожалею, что содействовал основанию Мусагета и отнял у себя столько времени и сил. – Я прошу Вас прочесть это письмо Эллису, т<ак> к<ак> писать ему я не стану. Не стану больше и Вам писать. Письма от Вас и от Эллиса, не вскрывая, буду возвращать обратно; жду от Вас обоих только открытые письма по редакционному адресу; если же надо написать что-нибудь деловое подробнее, прошу адресовать на имя Киселева, Петровского или Сизова. Довольно. Старинный друг[3106] ушел надолго, когда возвратится и вернется ли вообще – неизвестно[3107]. А теперь дело:

a) Проповеди оккультизма в Тр<удах> и Дн<ях> я не допущу.

b) Если журнал не может выходить вовремя (что зависит только от сотрудников) и если он должен влачить жалкое и для никого почти не нужное существование, то я его закрываю с 1913 г.

c) Признавая, что Вы переживаете кризис, Мусагет обязан поддержать Вас материально, пока это надо, даже если Вы ничего ему <не> даете; Эллис обещал освободить Мусагет от своей субсидии: но если бы ему это не удалось с начала 1913 г. (как он обещал), то и ему будет продолжаться выдача ежемесячно.

Будьте счастливы! Ваш Э. М. –

РГБ. Ф. 167. Карт. 5. Ед. хр. 28.

Ответ на п. 255 и 257.

260. Белый – Петровскому

24 сентября (7 октября) 1912 г. Фицнау
Дорогой Алеша,

Извиняюсь, что удручаю Тебя; но так как у меня нет никакого выхода иного, то очень очень прошу передать Э. К. Метнеру нижеследуюшие чисто деловые, а не личные соображения.

Но прежде несколько пояснительных слов Тебе. Э. К. Метнер в резких формах извещает меня, чтобы я сносился с ним впредь либо открытками, либо чрез посредство Тебя, угрожая в противном случае возвращать письма нераспечатанными. Не желая Тебя удручать, я все же не имею никакого иного выхода.

И вот что я прошу Тебя пункт за пунктом или прочесть, или передать устно следующее.

I) Обидевшая Э. К. Метнера приписка к письму В. И. Иванова вызвана была тем, что меня окончательно вывело из себя одно обстоятельство: бывший у меня В. Иванов с раздражением жаловался, что статья, посланная через 2 недели после Пасхи, не была ему послана в корректурах и что он удивлен, что из «Тр<удов> и Дней» никакого извещения о судьбе статьи[3108]. Э. К. Метнер и В. Ф. Ахрамович мне пишут, что корректуры посланы; но я, основываяcь на словах В. Иванова и на опыте неполучения известий о «Тр<удах> и Днях» в течение 3-х месяцев, имел все основания обижаться и удивляться, что на мое полное необходимых вопросов письмо, посланное В. Ф. Ахрамовичу еще в июне, я никакого ответа не получил. Э. К. пишет мне в том смысле, что я лгу. Передай Э. К., что факт остается фактом:

а) В. И. Иванов думал, что статья его потеряна.

b) Эллис утверждает, что ему не было послано ряда его интересующих вещей (между прочим, Каталога)[3109].

c) Я получил «Экхарта» только после троекратной и настойчивой просьбы (книга уже 2 месяца была в продаже)[3110].

d) Мне как бывшему Редактору «Трудов и Дней» было важно знать полемику; я пять 5 <так!> месяцев тому назад просил всех мусагетцев (каждого порознь) и В. Ф. Ахрамовича (в отдельности) извещать меня обо всех отзывах печати: о статье Чудовского и письме в «Аполлоне» Кузмина меня ни единым звуком из Москвы не уведомили[3111].

e) Передай Э. К. Метнеру, что с Ахрамовичем я не «нарезался» (по его выражению)[3112], а нахожусь в очень хороших отношениях и лично очень его люблю; но полагая, что молчание на мою просьбу сообщить материал статей (только теперь, через 4 месяца, просьба моя исполнена) вызвано непонятной для меня обидой на меня (ведь Ты только сказал, что письмо его мне вернулось в Москву обратно), чему подтверждением служило и то обстоятельство, что на мою лично ему адресованную телеграмму он лично мне не ответил, а через Тебя и т. д., все это меня удивляло и несколько раздражало. Но это раздражение естественно и понятно и ни о каком «нарезывании» не может быть речи.

f) «Трудами и Днями» я действительно интересовался и интересуюсь, но: не зная, когда решили выпускать 3-й номер (летом или осенью) я просил сообщить В<итольда> Ф<ранцеви>ча; его ответ до меня не дошел, а для меня, лично работающего Доктору, зан<имающегося> немецким и пишущего роман, написать статью трудно. Я ждал точного определения времени выхода номера, но не получил указаний и принялся за текущую работу; только через 2 месяца (в конце июля н<ового> с<тиля>) получил письмо Э. К. Метнера с указанием, что летний № готов и выходит без моей статьи[3113]. Тогда писать было поздно… Вскоре приехали Вы (Ты и Миша[3114]) и – помнишь? – Когда Ты сказал, что, по-твоему мнению, журнал кончится, я вспылил и сказал: «Как же у меня, редактора, не спросили?» У меня было действительно еще прежде намерение фактически не редактировать (ибо невозможно это из заграницы): но всегда было намерение писать, как и был громадный интерес вмешиваться в дела «Мусагета». Ты должен это подтвердить Метнеру, как и Н. П. Киселев, с которым в Мюнхене я имел несколько очень больших разговоров, где высказывался категорически в этом смысле. Э. К. Метнер «ничтоже сумня<ше>ся» называет выражение моего интереса к «Мусагету» ложью. Подтверди ему, что о «Мусагете» я старался сам, первый говорить, но что Ты не раз отклонял меня от разговора о Мусагете: передай Э. К. Метнеру мое впечатление о том, что двое беглых оккультистов Белый и Эллис, по моему мнению, в 10 раз более интересуются Мусагетом, чем бывшие на побывке в Мюнхене проживающие в Москве Мусагетцы. Ибо это возмутительно: одновременно же – одни с раздражением морщатся при желании моем говорить о Мусагете (моя единственная возможность говорить лично с москвичами – ибо в почту не верю), другие же неприлично обрывают мой интерес к «Мусагету», говоря, что мои жалобы на малую осведомленность суть «больная[3115]ерунда» (подлинное слово Э. К.)[3116].

g) Передай Э. К. Метнеру, что прошу в видах истины не распространять обо мне ложных мнений; эти слова относятся к месту его письма, где он пишет: «но тогда вы были с искусством против теософии» (предполагается, что я ныне против искусства с теософией). Передай ему, что в свою очередь для меня эта фраза есть чистейшая ерунда: я с , а не с теософией, ибо теософия Д<окто>ра не есть общепринятая «теософия» (в кавычках); против той теософии я и был, и есмь; с же я и был, и есмь. Точно также я был и есмь с искусством: характерной чертой моего искусства есть соединение эстетизма с , т. е. символизм, каковое истолкование его смотри мои статьи за 1904 и 05 годы «Cимволизм, как мироп<онимание>» (Арабески)[3117], «Теургия» (Нов<ый> Путь), «О целесообразности» (Н<овый> П<уть>)[3118] и т. д. Для меня оккультизм и есть теургия: спор об окк<ультизме> и теургизме есть спор о «стриженом и бритом». Неужели не понимает этого Редактор Мусагета, заявляющий категорически: «Синтеза символизма с оккультизмом я не допущу в Тр<удах> и Днях». Мне остается уйти из Редакции, ибо к чему тогда Редакция прилагает руку к этому синтезу, печатая мой «Символизм», «Арабески» и «Историю русского символизма»[3119], где этот синтез уже проведен: о большем для «Тр<удов> и Дней» и не мечтаю.

i) Обычно я тотчас же отвечаю на письма и по получению письма от Ахрамовича ему сейчас же обстоятельно написал. Узнавши материал и срок выхода №, я сейчас же принялся доделывать мою статью для «Трудов и Дней» праздно валяющуюся у меня в набросках вот скоро месяц, ибо, не зная, существуют ли «Тр<уды> и Дни», я, признаться, не торопился (да и время мое строго разделено по часам и сидеть над статьей пред пустым пространством не интересно). Статью высылаю[3120].

k) Э. К. Метнер чуть ли не кричит на меня в письме на 3-х страницах, что как так не знали, где я… Выходит, что и это я солгал. Прилагаю при сем а) телеграмму, доказывающую, что адрес его действительно неизвестен[3121], b) ссылаюсь на Твои слова, отбившие у меня охоту писать в Байрейт: «Адрес Э. К. неизвестен. А в Байрейте его сейчас верно уже нет»[3122]. Писать же в Пилниц не зная наверное, где он, было нецелесообразно, ибо ответ от него был мне нужен немедленно.

l) Передай, что Эллис в Штутгарте и мы съедемся лишь через 3 недели, тогда я и покажу Эллису открытку Э. К.[3123], и что Эллис просит напечатать в журнале его предисловие к «Парсифалю»[3124]. Если бы я был Редактор, то я бы настаивал; но как сотрудник довожу до сведения.

m) Прошу с № 4 снять редакторскую подпись мою[3125].

n) Эллис в «Труды и Дни» писать будет и мог бы писать в духе «Истории русск<ого> символизма». Но видя в книге этой синтез «символизма и оккультизма», спрашивает у Редактора разрешения писать в этом духе (вот ведь: в чисто эстет<ическом> журнале «Весы» писали о чем угодно, а на старости лет хотят нас засадить в рамочку!).

o) Передай Э. К. Метнеру, что я извиняюсь за тревожный тон моего второго письма к нему[3126], ибо оно все «караул»: действительно 3 недели жду ответа рокового для меня о деньгах: ни от кого ничего. Остается на 3 дня денег – ни звука (ужасное положение!). Если бы не 25 франков В. Иванова, случился бы с нами невероятный скандал; к тому же оба простужены и не у кого занять (ибо никого из теософов в Базеле нет). К завершению путаницы от А. М. Поццо получаю 130 франков за подписью «Rugdeff» и получить не могу: взвоешь тут[3127]. И вот я ставлю Э. К. альтернативу: или он, Э. К. Метнер, не сообщал месяц своего адреса, или огульно, все Мусагетцы (Ахрамович, Ты, Ник<олай> Петр<ович> Киселев), ложно утверждающие, что адрес Метнера неизвестен – путаники; или же в Конторе – хаос. Этот логический вывод квалифицируется Э. К. Метнером как личное ему оскорбление и он оскорбительно заявляет, что письма, ему адресованные, он будет не распечатывать.

p) «Мусагет» отвергает переиздание моих сочинений. Не стану спорить! Прошу передать лишь фактические поправки: «Сер<ебряный> Голубь» распродан (кажется). И «Пепел» распродан наверное; и ссылка на невозможность печатать – отговорка. Книга стихов Блока 3-ья была нераспродана, когда объявили собрание его сочинений[3128]. Ряд лирич<еских> сборников К. Бальмонта был нераспродан, когда С<корпио>н стал выпускать собрание сочинений[3129]. 4 симфонии Скорпион собирался выпустить 4 года тому назад и даже объявил в анонсе. Но что делать: на «нет суда нет». И все-таки предлагаю «Мусагету»:

a) Мой распроданный «Пепел», второе издание которого для меня важно.

b) «Драматическую Симфонию», распроданную тоже.

r) Э. К. Метнеру глубокое спасибо за 300 рублей, но → конечно: они пришли уже, когда мы переехали в Vitznau[3130], ибо между моим письмом Э<милию> К<арловичу> (в Мусагет) и получкой прошло уже недель 5 с лишком, а в Базеле ведь не вечно же мы. Теперь: только что получил из Базеля извещение о переводе Юнкером[3131] суммы, на что пишу в Базель, чтобы прислали в Vitznau (опять благодаря тому, что А. М. Поццо неразборчиво написал Bugaeff (и вышло Rugdeff) именно у нас может быть недохватка в этих 100 франках): тогда: по получению 300 рублей вычитаю сумму в 100–200 франков и остальные возвращаю Э<милию> К<арловичу>, но куда? в Москву? в Pilnitz? Пусть мне напишут, когда он вернется в Москву; занятую сумму вернет А. М. Поццо по получению обратно в конце октября своего перевода мне (прилагаю записку бюро о том, что произошла путаница). Наконец: если «Мусагет» обещает приступить наконец к печатанию «Пут<евых> Заметок», то, возвращая 300 рублей, я буду просить «Мусагет» мне ссудить их в счет гонорара за «Пут<евые> Заметки» (если с имением в декабре не решится дело, то может статься, что в конце декабря страшно деньги эти понадобятся)[3132].

Ну вот, кажется, все. Извини, голубчик, но – прочти эти пункты Э. К. Метнеру, ибо, пересказывая их устно, неизменно забудешь.

Остаюсь искренне любящий Тебя

Борис Бугаев.

P. S. Прошу очень Тебя Э. К. прочесть все пункты. Привет всем. Адрес Schweiz. Vitznau (bei Luzern). Vierwaldstättersee. Herrn Boris Bugaïeff. Hôtel Rigibahn.

P. P. S. Выписку из Mandatausgabe, где вместо Bugаïeff стоит Rugdeff, берегу (может понадобиться); надеюсь, что мне поверят.

P. S.[3133] Действительно виноват, что не выслал Скалдина[3134]; но, пожалуй, это и есть мое единственно подлинное прегрешение; и во всяком случае есть оправдание: я даже забыл о Скалдине в 4-х месячный промежуток, когда о «Тр<удах> и Днях» ничего не знал. Ввиду того, что мы в Vitznau налегке (а вещи сданы на хранении в Мюнхене) то, может, статья (впрочем, не уверен), что статья эта в отложенных бумагах осталась в большом сундуке; во всяком случае завтра сделаю ген<еральный> смотр вещей и, может быть, найду здесь; в противном случае высылаю через 3 недели.

В заключении всего скажу, к общему недоразумению присоединяется: а) письма мои пропадают, b) выяснилось, что ряд писем ко мне пропал. Деньги приходят с опозданием или с перевранной фамилией, c) может статься, что 300 рублей мне не перешлют из Базеля, а прямо вернут в Москву, ибо Vitznau – деревушка, а швейцарцы – тупы[3135].

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 70. Датируется по почтовому штемпелю отправления: Vitznau. 7. X. 12. Почтовый штемпель получения: Москва. 27. 9. 12.

Письмо хранится в подборке писем Белого к Метнеру – т. е. по получении было передано А. С. Петровским Метнеру. По своему основному содержанию адресовано Метнеру – как ответ на п. 259, – что позволяет включить данное письмо в корпус переписки.

261. Белый – Метнеру

28 сентября (11 октября) 1912 г. Фицнау
Многоуважаемый Эмилий Карлович!

Высылаю статью в «Т<руды> и Д<ни>» → «Круговое вращение»[3136]. Если статья не подходит, некоторым образом переступая грань платформы, то я нисколько не обижусь на редакционное примечание, снимающее ответственность Редакции с моей статьи. В «Тр<уды> и Дни» буду много писать, но писать свое, интимное. Был бы рад, если б Ред<акц>ия уделила мне «свой угол» à la «своего угла» Розанова в былой памяти «Новом Пути»[3137]. Одно деловое соображение напишу Н. П. Киселеву, который Вам передаст.

Примите уверение в совершенном почтении. Борис Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 71. Открытка – цветная фотография: «Basel. Spalentor». Датируется по почтовому штемпелю отправления (по адресу издательства «Мусагет»): Vitznau. 11. X. 12. Почтовый штемпель получения: Москва. 2. 10. 12.

262. Метнер – Белому И ЭЛЛИСУ

1–6 (14–19) октября 1912 г. Имение К. В. Осипова

Траханеево 1/14–X–912.

Обращаюсь к Вам обоим, т<ак> к<ак>, во-первых, имеется общее до Вас, во-вторых, не мешает, чтобы и особенное к каждому из Вас стало известным и тому и другому. Вы сами вынудили меня обратить к Вам опять закрытое письмо, ибо, не вняв моей просьбе, писали (для сообщения мне) и Петровскому[3138] и Киселеву далеко не только насущно-деловое, но и личное, и притом снова в обиднейшей форме возмутительные несправедливости. Я сохраняю в этом письме возможное хладнокровие и прошу его хладнокровно читать. Для написания краткого и систематичного послания у меня нет ни сил, ни времени. Длинное и бессистемное набросать и легче, и скорее. Я уже отправил Вам обоим (согласно предложенному мною условию) по открытке (по Вашим последним адресам)[3139]; надеюсь, что Вы их получили и знаете: Бугаев о моей просьбе сохранения его имени как редактора; Эллис – о сдаче в набор его «Манифеста» под условием моей редакторской правки этой в свое время совещанием отвергнутой статьи[3140].

1) В приписке от 12/IX к письму Вячеслава Бугаев пишет: «На Трудах и Днях я нарезался с Ахрамовичем, ибо и т. д. – »[3141]. В оправдательном своем письме к Петровскому от 7/X (т. е. менее, чем через месяц!) Бугаев пишет: «Передай Метнеру, что с Ахрамовичем я не „нарезался“ (по его выражению), а нахожусь в очень хороших отношениях etc.» – и далее: «…ни о каком „нарезывании“ не может быть и речи…»[3142] Это выпадение памяти (объясняемое, может быть, «сдирающими кожу» (по выражению Бугаева) медитациями) чрезвычайно характерно для Вас обоих, и, если понадобится, я могу привести десятки таких выпадений, с которыми и связано большинство мелких недоразумений, из коих в воображении самих же страдающих этими выпадениями слагается представление о мусагетском хаосе.

2) Передо мной письмо Бугаева Петровскому. Письмо же Бугаева Киселеву было мне лишь прочитано, а не вручено[3143]. Оно глубоко возмутило своей неправдой, и я был в таком гневе, что думал, что со мною случится нервный удар. Киселев и присутствовавшие при чтении Петровский и Сизов могут подтвердить сказанное. Мне скоро 40 лет; я отбывал воинскую повинность, состоял при прокуроре палаты, адвокатствовал и, наконец, был чиновником на ответственном и трудном посту. Никогда мне не приходилось встречать подобного безобразия в деловых отношениях и никогда я не думал, что мне придется быть так оклеветанным и опозоренным. Клянусь, что внес в дело, нас объединяющее, весь свой жизненный опыт, и надеюсь, что будущий историк (которому придется заняться крупным явлением Андрея Белого и связанными с его именем течениями русской литературы) будет столь справедлив, что отдаст мне должное и не поверит истерическим письмам Бугаева и Эллиса, вызывающим в Москве целый скандал.

Итак, передо мной письмо Бугаева Петровскому. Я бы мог вскрыть неверность и передержку почти каждого раздела этого письма, но ограничусь немногим. а) Мои письма Бугаеву от 10/VI, 3/VII, 15/VII[3144] все содержат запросы о Тр<удах> и Дн<ях> и сетовании на отсутствие материала, а также напоминание о Скалдине. – Бугаев и в письме к Петровскому, и в письме к Ахрамовичу (очень любезном, ибо обрушиваться надлежит только на Метнера) повторяет уже опровергнутое мною в письме от 13–14/26–27–IX требование об уведомлении за месяц о дне выхода двухмесячника (словно Бугаев новичок в журналистике!); причем в письме к Петровскому он говорит, что не знал, когда выйдет III № (т. е. весенний-летний), летом или осенью? Странно, что все письма Бугаева ко мне дошли (но в них он на мои вышеперечисленные запросы не отвечает); письма же о Тр<удах> и Дн<ях> Ахрамовичу не дошли! Наконец, почему Бугаев, не получая ответа на свои не дошедшие до Ахрамовича запросы, не запросил меня и притом заказным письмом! Странно, что и Вячеслав не сделал того же, не получив отправленную ему корректуру[3145]. Пусть мне укажут тот случай, когда я не отвечал бы на деловые запросы!? И Эллис и Бугаев не нашли нужным довести до моего сведения неполучение некоторых книг. Эллис в свое время месяцы молчал об инциденте с его месячным окладом[3146].

b) Писать подробные доклады нельзя требовать от секретаря, получающего 50 р. в месяц. Никаких отзывов в печати о Тр<удах> и Дн<ях> не попадалось, кроме фельетона Шагинян в южной газете, № которой в одном экземпляре[3147]; если угодно, я его вышлю; № Аполлона сравнительно недавно вышел, и я сам его прочел лишь на днях; ничего ужасного в нем нет; глупое письмо обидевшегося Кузмина и осторожная заметка Чудовского[3148]. Вдаваться в полемику не стоит. Могу вырвать страницы и прислать Вам, но прошу не затерять и возвратить обратно. – Аполлон более не обменивается с нами изданиями, а значение его (по-моему) слишком невелико, чтобы делать ему честь записываться на его издание и полемизировать с лицеистами, у кот<орых> молоко на губах не обсохло. Повторяю, если Вы – иного мнения, то попробуйте ответить Чудовскому. –

c) Охотно верю Вашему желанию писать для Тр<удов> и Дн<ей> и «вмешиваться в дела Мусагета», но зачем Вы кривите душой и, дорогой Борис Николаевич, к чему закрывать глаза на чрезмерность всего того, что Вам ныне приходится проделывать (Штейнер, нем<ецкий> яз<ык>, Роман). Внутри Вы не забываете ни о чем, но внешне – Вы не замечаете, как проходят недели и месяцы; когда же наконец спохватитесь, то ищете себе оправданий вроде неизвестности точного срока выхода двухмесячника (когда раз навсегда было решено на собрании не запаздывать). NB слова ложь я не произносил; больной ерунды также, и сказал обидная ерунда[3149]; обидная – для меня, ибо не отвечать мне на мои запросы, писать незаказные письма Ахрамовичу, и потом во всем обвинить меня, если вышла путаница, разве это – не обидно.

d) Бугаев и в особенности Эллис пишут обо мне москвичам ужаснейшие письма, где приписывают мне слова, кот<орых> я не произносил, и не скупятся на всевозможные обидные прозвища вроде Столыпин, инородец, сыщик и т. п., а Бугаев просит меня через Петровского «в видах истины ложных мнений» о нем?!! Это прямо курьез!

e) И Бугаев, и Эллис влагают мне в уста, а затем подымают на смех фразу, кот<орую> я не произносил: «Я не допущу синтеза символизма и оккультизма». Я сказал: «Хаос был бы, если бы мы в Тр<удах> и Дн<ях> объявили торжественно, что культура зиждется на синтезе оккультизма и символизма» – и затем в конце того же письма (от 13–14/26–27–IX) я сказал: «проповеди оккультизма в Тр<удах> и Дн<ях> я не допущу». Это – огромная разница. Очевидно, писатели разучились читать письма своего интимного друга. – Мои слова означают: I. Не надо делать шума; II менять платформу; III выступать с проповедью. В особенности неофитам в период подготовительный с расстроенными нервами и неустановившимися формулами во время, м<ожет> б<ыть>, ломки мировоззрения следует молчать о новом и делать спокойно старое дело. Zerne schweigen und dir wird die Macht[3150], гласит одна оккультная медитация. Едва ли Штейнер одобрил бы немедленное внесение оккультных мотивов в журнал, посвященный культуре. – Никогда в голову мне не приходило «запрещать» рассуждения о связи искусства и религии или культуры и мистерии в том духе, в каком ведутся подобные рассуждения в Ваших книгах (это относится и к Эллису, и к Бугаеву). – Напрасно оба Вы из себя выходите, доказывая мне исконность Вашего оккультизма. Другое дело определенная проповедь данной оккультной школы и «ваяние новых лозунгов» (по выражению Эллиса). Если я это допущу, то Вы сами оба через год будете мною недовольны. Кроме того, тогда уйдет Вячеслав. Вот что он пишет мне на днях (5 окт<ября> / 22 сент<ября>): «Синтеза оккультизма и символизма я не признаю, как эстетической платформы или программы журнала. Здесь огромная опасность для искусства вообще, а кроме прочего я защищаю знамя символизма, а не выдаю его, не подмениваю его; не укрываюсь в чужие ряды. Я сам могу быть оккультистом; но своего оккультизма через это одно не стану по возможности и преднамеренно вносить в свой символизм»[3151]. Накануне получения этого письма я сказал в Редакции, что если бы я сам стал штейнерьянцем, я все же не сделал штейнерьянским Мусагета. – Итак, в Тр<удах> и Дн<ях> возможны и статьи об оккультизме, но… возможны статьи и против оккультизма и, в частности, критика (напр<имер>, идеалистическая) сочинений Штейнера. – A priori сказать, какая статья Ваша или Эллиса (об оккультизме) приемлема, – нельзя. Вы сейчас в трансе; этого отрицать нельзя; подвергните себя (оба Вы) дружественной критике Вячеслава и моей. –

f) О фатальном недоразумении с моим адресом я уже писал. Из сказанного уже ясно, что моей вины тут нет. (Перечтите письмо). – Ахрамович виноват в том, что дал Бугаеву недопустимую телеграмму: «адреса Метнера не знаем». A Bayreuth Hauptpostlagernd! A Pillnitz! т. е. первый и последний пункты моего пути (а они оба были известны, неизвестны были только даты). Мой адрес не был и не мог быть известен даже мне самому только в течение нескольких дней пути из Байрейта через Нюрнберг, Регенсбург, Пассау, Линц в Вену (по Дунаю). – Отец телефонировал Ахрамовичу: «точный адрес сейчас пока неизвестен»… Ахрамович отправил нелепую телеграмму и успокоился, не спрашивая больше отца в течение многих дней. – Ахрамович был весь август болен и, говорят, имел крупные неприятности в семье. Надо простить ему; он весь август был вне себя. Оттого он запоздал и с выходом III № Тр<удов> и Дн<ей>, кот<орый> я оставил ему вполне приготовленным к выходу, и с брошюрой Тэна[3152]. – Последнее особенно досадно, т<ак> к<ак> на Тэне мне хотелось видеть, как пойдет мусагетская книжка, являющаяся сезонным пирогом. Но годовщина 12-го года уже отпразднована, а мы еще не выпустили Тэна. Явно, что Ахрамович шесть недель НИЧЕГО не делал. – Оттого не сдан и Арго[3153], ибо Ахрамович взялся просмотреть рукопись со стороны корректорской и ничего опять-таки не сделал. Помните Вы оба: у меня не было людей, и Ахрамовича и Кожебаткина Вы оба рекомендовали. Да и где взять секретарей за ничтожное жалование. Тут я совсем не причем. – Как Вы словно обрадовались, найдя возможность упрекнуть меня по поводу адреса, вместо того, чтобы сообразить, что подобное «неряшество» и «халатность» не столько «непростительны», как Вы, Борис Николаевич, изволили писать, сколько явно немыслимы и совершенно не отвечают всему habitus’у[3154] Вашего «старинного друга»![3155] Странно, что Петровский (Сизов? и Киселев?), все трое, выехавшие за границу до меня, утверждали, что мой адрес неизвестен; откуда они знали, что я, уехав, не оставил адреса? Им был мой адрес неизвестен, им, как уехавшим до меня: вот и все!

g) Бугаев пишет, что Петровский (а Сизов? а Киселев?) уклонялся от разговора о Мусагете и с раздражением морщился, говоря, что Труды и Дни кончаются. Я должен сказать, что эти уклонения, отговорки, голословные заявления с отказом продолжать разговор, что все это весьма простительно, хотя и несколько эгоистично! В самом деле, ведь если начать говорить, то придется резать правду-матку или же фальшивить. Первое опасно, второе – грешно. Ну и уклоняются. Но, видно, мне придется настоять на том, чтобы перестали «уклоняться» и открыто высказались. Еще один скандал, и я потребую третейского суда. –

h) Так как Бугаев, надеюсь, внял моему увещанию и согласился, по крайней мере, в 1912 г. остаться редактором Тр<удов> и Дн<ей>, то и я внимаю его настоянию относительно напечатания в Тр<удах> и Дн<ях> Эллисовского предисловия к Парсифалю; но с одним условием – Бугаев должен продержать редакторскую корректуру. Тогда Манифест Эллиса пойдет (если он согласен, чтобы я его выправил) в тетради №№ 4–5, а Предисловие к Парсифалю в тетради № 6[3156] (Арго пойдет в первую голову, так что Парсифаль выйдет только к Пасхе[3157]; но это уже самое позднее; NB: у нас мало денег будет в 1913 г.). – Тут же кстати скажу, что не мешало бы Бугаеву с Эллисом потолковать о версификации Парсифаля, которую Бугаев так не одобрял. – Клянусь, что Эллис, усовершенствовавшись в нем<ецком> яз<ыке>, будет недоволен своим переводом. Нельзя, господа, учиться и, учась, тут же фиксировать для публики свои уроки. Это относится не только к переводам, но и к статьям по оккультизму. –

i) Это я-то хочу Вас обоих в «рамочку засадить»!? Пишите о чем хотите и как хотите, но помните о той «рамочке», которую Вы сами себе поставили, участвуя в основании Мусагета; Мусагет – одно, Духовное Знание[3158] – другое; нельзя раздувать Мусагет до того, чтобы в него вошло и Духовное Знание, достаточно Орфея и Логоса[3159] Кстати, Духовное Знание отклоняет от себя Парсифаля Эллиса, даже если бы Мусагет дал деньги на издание! Это – характерно! А вот Мусагет должен, быть может, помещать у себя статьи о мистерии Штейнера, заявляющие, что Фауст Гёте детская забава в сравнении с этими мистериями, или статьи, где пытаются доказать, что Кант – дилетант и испортил философию (см. Philosophie und Theosophie Steiner). – Мусагет должен остаться верным Канту, Гёте, Вагнеру, или его существование есть ложь, есть фикция. –

k) Приходится вернуться к пресловутому инциденту с моим адресом, ибо Бугаев все в том же письме Петровскому сам еще раз возвращается к этому инциденту, по-видимому, неисчерпаемому в его глазах: во-первых, я протестую против передержки (их, впрочем, много в последних письмах Бугаева), заключающейся в том, будто я заявил, что буду возвращать письма нераспечатанными потому только, что меня упрекнули (ложно) в «неряшестве» с адресом (…«этот логический вывод квалифицируется Метнером как личное ему оскорбление etc»…); во-вторых (см. выше пункт f об адресе), из предложенной Бугаевым альтернативы (увы и ах) следует логически, что «Ахрамович, Петровский, Киселев, ложно утверждавшие, что адрес Метнера неизвестен, – путаники», только я этого выражения не употребил бы, ибо Ахрамович потерял голову (как я уже говорил), а Петровский и Киселев, как уехавшие до меня[3160] (впрочем, не помню точно, уехал ли Петровский до меня, но он простился со мною за несколько дней до моего отъезда с тем, чтобы выехать как можно скорее); итак, самое бóльшее, что могли утверждать Петровский, Киселев и Сизов, это то, что они не знают моего точного адреса, а не то, что мой адрес вообще неизвестен; если же они утверждали последнее, т. е. «вообще», то они «путаники», и я это им скажу в лицо. –

l) «Метнер отвергает переиздание моих сочинений», пишет Бугаев, вновь подтверждая мою мысль о том, что писатели разучились читать. Проще прочесть пункт 12 моего письма Бугаеву от 13–14/26–27–IX и сказать, какая здоровая вполне голова способна сделать из этого пункта вышеозначенный вывод?? (А такими «выводами» пестрит вся последняя переписка Бугаева). Отклоняет Мусагет только переиздание Голубя, и это потому, что второй роман продан Некрасову. С этим отклонением вполне согласны и Петровский, и Киселев, и Рачинский, и мой отец (т. е. и Лит<ературный> Совет, и Хозяйств<енная> Комиссия). Все остальное, разумеется, может быть переиздано, если Вы будете иметь письменное разрешение на это от Полякова и других издателей, о чем и намекается в пункте 12 (…«спишитесь с Поляковым»…) – Прежде всего было бы желательно издать все три симфонии в одной книге в формате и шрифтом IV симфонии. Но надо узнать, разрешает ли Поляков или проданы ли III и I симфонии[3161]. –

m) К чему Бугаев хочет возвращать часть высланных ему денег? Они уже занесены как аванс за Путевые заметки. Кстати: каковы результаты поездки Кампиони?[3162]

n) Письмо Бугаева Петровскому прочтено и отвечено; совершенно то же я бы мог сделать и с письмом Бугаева к Киселеву, если бы оно находилось передо мной; и это письмо так же полно недоразумений и обид; а все, что пишет мне Бугаев, начиная с своего нападения летом 1911 г. и с злобного отпора на спокойно-деловое отражение этого нападения, все это свидетельствует лишь об одном: моей души Бугаев никогда не понимал, а любил он какую-то фигуру, которую он выкроил себе из суммы субъективных слишком субъективных впечатлений от моей личности. – Грустно это признать!

3) То же самое можно сказать и об Эллисе. И он очевидно никогда не чувствовал моей души, раз у него могли вырваться по моему адресу слова, вопрошающие, могу ли я «исполнять свое слово честно, и где гарантия, что обмана не будет», и слова, заявляющие, что «наконец у него нашлись истинные друзья среди теток и теософов, на слова которых можно положиться», что, «конечно, разочароваться до конца можно только один раз»[3163]. И все это из-за того (письмо Эллиса от 24/VII–12), что он уехал, не оставил своего адреса, и потому деньги пришли позднее. Эллису неоднократно доказывалось, что его сетования о деньгах в огромном большинстве случаев не основательны; ему присылалась выпись из книги Карла Петровича[3164], которую он, Эллис, не опротестовал и опротестовать не мог; но через два-три месяца затянул снова ту же песню. Но допустим на мгновение, что Эллис прав и что Кожебаткин систематично запаздывал с присылкою денег; отчего Эллис ждал пять месяцев и потом только сообщил об этом? Отчего вообще в случае небрежности «Конторы» или «Секретаря» немедленно не извещают меня, дабы я мог по горячим следам проверить дело? Отчего, в частности, Эллис не уведомляет о получении им денег? – Если бы Кожебаткин был вор, он все-таки удержать денег не мог бы, ибо существуют квитанции от банка с обозначением адресата. (Кроме того, кстати сказать, имеется у нас разносная книга, где квиттируются все почтовые посылки). –

4) Кожебаткин, конечно, не вор, но, как и все вокруг, легкомысленный и не признающий положения: «дружба дружбой – а служба службой». Отсюда он то небрежничал, то смешивал личное с деловым (как и все вокруг). Я неоднократно подтягивал его, но что я могу сделать с человеком, который служит за небольшое жалованье, так сказать, больше по дружбе с литераторами? На вопрос, правда ли, что он не отправил Вам нескольких книг, он ответил, что не отправил только Логос и Блока, ибо и то и другое Эллис считает макулатурой… (за точное выражение я не ручаюсь, но смысл верен)…[3165] Я, конечно, сделал ему выговор, но что тут поможет! Раз человек смешивает свое должностное дело с приватными соображениями! Раз нет дисциплины! Где, где вообще в России дисциплина? И что тут можно сделать! (Что касается каталога, то Дмитрий[3166] уверяет, что он был отправлен вместе с Модернизмом и Музыкой[3167], а Дмитрию я верю больше, чем всем другим в редакции, ибо он – старый солдат; очевидно, каталог выпал из бандероли; как только будет, Лев Львович, известен Ваш адрес, Вы немедленно получите все Вами неполученное). – Базировать свое заявление о Мусагетском хаосе на нескольких небрежностях секретарей – это вопиющая несправедливость!

5) Относительно Арго и Парсифаля скажу еще раз, что они не были двинуты к печатанию оттого, что многое в этих книгах наводило на сомнения, о чем Вам небезызвестно. Арго просматривали многие и многие находили, что Вы в данный момент своего эволюционирования не способны к художественной самокритике и впоследствии сами будете дружески журить нас всех за снисходительность к Вам. В частности, Бугаев был того же мнения и особенно восставал против детaлей версификации Парсифаля. Пусть Бугаев поговорит с Вами, Лев Львович, об Арго и о переводе. В дальнейшем я соглашался на принятие Вашего перевода Лоэнгрина[3168], но не указывал срока его печатания. – (У меня есть копии писем к Вам, и я могу доказать неоднократное обсуждение мое этих вопросов, так что Вы, Лев Львович, напрасно в числе примеров мусагетского хаоса приводите неосведомленность Вашу об этих вопросах). – Никто никогда не сомневался в большом даровании Эллиса, но столь же никто (я думаю) не сомневается, что статьи и стихи, выходящие из-под Вашего пера в момент переходный Вашего духовного развития, ниже Вашего дарования, дорогой Лев Львович! И чувствуя это, Вы в одном письме (не помню, ко мне или еще к кому-либо, не к Сизову ли? – это можно восстановить) сами отказывались от печатания Парсифаля. – Когда я слушал Ваш перевод, он мне показался более разработанным, но когда я потом вторично просмотрел его с текстом, я увидел массу промахов и натянутостей. Всех их не исправишь, оттого я и ограничился двумя-тремя вопросительными знаками. Но теперь уже решено. Мы его печатаем, так же как и Арго. Но предупреждаю, Вас ждет жестокая критика. –

6) Вот Эллис в том же письме, которое я сейчас с трудом дешифрирую, дает далее блестящую страницу повсеместного упадка культуры[3169]. Я помню, я предлагал ему в одном давнем письме написать о германских впечатлениях. Ни гу-гу… – Только дальше я не согласен: в Германии и сейчас много ценного, и для меня Штейнер все же вопрос, а не ответ! – А. Белый же для меня не пример, ибо, признавая всю его гениальность, я вовсе не считаю (и никогда не буду считать) его за вождя, за которым надлежит следовать, ибо то, что, б<ыть> м<ожет>, необходимо А. Белому, вовсе не нужно мне и другим. А. Белый – романтик и индивидуалист и менее всего способен сыграть ту роль, какую сыграл в России Лев Толстой, в Германии – Гёте.

7) Письмо Эллиса от 6/19–IX–912. Он утверждает, что на письма его с запросами о Парсифале и Арго он не получил ответа[3170]: это – неправда! У меня есть копии. Я уже этого касался в настоящем послании, а потому прибавлю здесь лишь, что о колебаниях по поводу его рукописей ему не могло не быть известно, в частности он забывает, что по поводу Парсифаля, помимо сомнений в переводе[3171], были сомнения, когда он требовал помещения предисловия Штейнера, были переговоры с Духовным Знанием; относительно Арго были переговоры с ним, по поводу сокращения книги и снятия интимных посвящений. (Напр<имер>, все, что касается кончины Лени Сабурова[3172].) Все это тянуло и задерживало поступление книг в типографию. –

8) Письмо Эллиса от 7/20–IX–912, адресованное Киселеву для передачи мне[3173]. Тут Эллис снова касается моего заявления по поводу его столкновения с женихом Сизовой[3174]. Точно я ему не писал подробно, кто и почему побудил меня к увещанию его. Маргарита Васильевна[3175], страшно взволнованная, передавала мне о тех поношениях, кот<орые> Эллис себе позволил по адресу Сизовой и ее жениха, и просила меня образумить Эллиса[3176]. Я написал (у меня есть копия письма). Эллис вместо того, чтобы отрицать свою брань (этого сделать он не мог), стал извинять ее оккультными соображениями… Я уже тогда сказал Эллису, что он не может называть сплетнями и клеветой сказанное мне Маргаритой Васильевной, ибо этого я не могу позволить, относясь к Маргарите Васильевне с глубочайшим уважением. В разбираемом письме снова летят слова: «клевета и сплетни». Итак: как с точки зрения Бугаева, так и Эллиса я – сплетник… Спасибо! На добром слове!

9) Фраза «не допущу синтеза символизма и оккультизма» (повторяю) не написана в моем письме к Белому, а если она (по словам Эллиса) войдет в биографию Белого[3177], то лишь как доказательство небрежности, с которой такой крупный писатель читает важные письма своего друга и коллеги. – Эта «бессмертная» и «классическая (?) фраза», говорит далее Эллис = снятию его «манифеста» с программного № Тр<удов> и Дн<ей>… Но в этом «снятии» участвовал Бугаев, следовательно!..?.. Относительно «синтеза оккультизма и символизма», как он проявился уже в прежних сочинениях Бугаева и Эллиса, я распространяться здесь не могу и скажу лишь, что кое-что и в Теургии мне в свое время было не по нутру[3178]; я тогда же, в 1903 г. написал Бугаеву огромное возражение[3179], кот<орое> мы хотели даже поместить в Новом Пути. Это кое-что отразилось и в статье Против Музыки и вызвало нашу первую полемику, в которой Бугаев допустил под влиянием Соколова-Кречетова обидную инсинуацию против меня в своем письме в редакцию какой-то газеты!!![3180] Эллис тогда стоял всецело за положения моей статьи Борис Бугаев против Музыки!!! Это кое-что, которое иронически я бы назвал желанием прыгнуть выше своей спины, раз оно вырастет в главное и существенное в Вас обоих, неминуемо выроет между мною и Вами обоими непереступаемую бездну. Не я бросаю (по выражению Эллиса) «каждый день бездны между собою и будущим», а растет бездна между мною и Вами[3181]. –

10) Я никогда не «кокетничал эстетически с Крестом и Розой», как говорит Эллис; вот это – чистейшая и возмутительнейшая клевета! Если только я верно понял неясно изложенный намек! Это – полное непонимание моей личности. –

11) «Все Его (Штейнера) враги – мои враги, все Его хулящие да погибнут»[3182] (в том числе и я, которому Вы сулите безумие и стирание в порошок)… И остались Вы, Лев Львович, всё прежним инквизитором, всё прежним ультракатоликом, т. е. ветхозаветником, т. е. юдаистом. Никакой внутренней свободы, которую внесли в мир германцы, в Вас нет! Э, э, жечь, жечь и сейчас слышится в Ваших словах.

12) Читаю «Досье» Эллиса[3183]. Мусагет – литературное издательство; все эзотерическое должно остаться именно эзотерическим. Comenius – Gesellschaft – литерат<урное> общество, издающее гуманитарные и мистические книги[3184]; но Comenius – Gesellschaft – ложа эзотерическая; однако об этом по книгам не видно. Штейнер – отнюдь не сверхчеловек. В этом я глубоко убежден. Сверхчеловеки не занимаются смешением мякины с чистым зерном (Иеремия XXIII, 25 etc.) – Эллис отнюдь не переводчик Вагнера, ибо Эллис – талантливейший ритор, которого я знаю среди современников, и импровизатор, Вагнер же – мифотворец, музыкант и руносозидатель, т. е. поэт лапидарный и стихийный. – Мистерии Штейнера НИКОГДА не будут изданы Мусагетом. Им место в Духовном знании. –

13) Эллис подымает старый вопрос об Орфее, кот<орый> окончательно оформился в Петербурге. Принципиально же вопрос о выделении линии мистической был решен именно нами тремя (Бугаевым, Эллисом, Метнером).

14) Мой абсентеизм, диктатура Секретаря и невозможность сноситься со мною – чистейший вымысел. Для интимных деловых разговоров всегда к услугам был наш деревенский дом.

15) Мусагет стал анархией постольку, поскольку анархичен Белый и Эллис. Конституция тут не причем.

16) Логос наиболее дисциплинированное крыло мусагетской армии. Называть Логос некультурным есть смешная дерзость и ничего более.

17) Какие рукописи Эллиса редактировались без его ведома???? –

18) Когда раздавались по адресу Эллиса «угрозы не издавать???»[3185]

19) «Люди высокой пробы»???????[3186] Х а – х а – х а –?!!!

20) Будет ли гибель Мусагета «ударом всей русской литературе», я не знаю, но погибнет он только благодаря неистовствам болеющих прививкой штейнерьянства главных членов его, не сознающих своего лихорадочного состояния. –

21) Руль Мусагета передавать в руки Штейнеру я не уполномочен. – Требовать это от меня значит быть в экстазе, который я не разделяю.

22) Пункт 7-й «досье» прямо говорит о необходимости устранения меня «без всяких слов»! Ну не курьезно ли это??

23) Эллис может быть поставлен в ряды ближ<айших> сотрудников, если будет напечатана хотя бы одна статья его старомусагетского тона. –

24) Что я не считаюсь с Эллисом и с Белым – смешно слышать!

25) Штейнера я видел и слышал. Предисловие его (лекцию) к Парсифалю читал. Скажу наконец, что ЛГАТЬ нечего на меня: я прочел 2 цикла, Geheimwissenschaft[3187], массу записок, десяток брошюр. В общем, наверное, больше, нежели Эллис. –

26) Если голос мой как «главного редактора» оказывается «отрезанным» от «всех сотрудников» (досье Эллиса), то пусть эти «все» считают себя отрезанными от Мусагета, который в таком случае ликвидирует свои дела и прекратит существовать. –

27) Издатели существуют для писателей, но писатели не вправе насиловать совесть издателей. –

28) «Исторически обесценится значение Вагнера и моего (Эллиса) истолкования к нему, как предшественнику (!!!!) мистерий Штейнера». Эта «бессмертная и классическая фраза» войдет в «биографию» Эллиса[3188]. –

Я кончил. Ответа на это письмо я не допускаю ни прямо по моему адресу, ни через друзей. Ответ может быть только один: предложение третейского суда и точная деловая предметная сводка обвинений меня как редактора и как человека[3189].

В заключение прошу подумать 1) над афоризмом Гёте: «Das Erste und Letzte, was vom Genie gefordert wird, ist Wahrheitsliebe»[3190] (Spr<üche> in Prosa 547)[3191], 2) над различием внутренней дисциплины и внешней дисциплины и над тем, что есть соединства, есть предприятия, которые держатся только внутренней дисциплиной или почти только; к ним принадлежат литературные товарищества вообще и Мусагет в особенности. Отсюда одни меня называют капралом, Столыпиным, дрессировщиком, тиранном и т. д., другие упрекают в недостатке деспотизма. – Я же сам обвиняю себя только в одном: в оптимизме, и притом в двояком: т<ак> с<казать> эмпирическом, что я мог рассчитывать на полное доверие к себе друзей, столь эволюционирующих, и на их бережность к предприятию (я говорю не о материальных средствах); и, во-вторых, в оптимизме, т<ак> с<казать>, мистическом, т. е. что я, жизнь которого сплошное разочарование и отречение, мог думать, что мне удастся наконец создать дело, которое переживет меня.

Итак, прошу стать на чисто-формальную почву. Все уже выяснено моим письмом. Остаются только открытки. Если мои пункты относительно журнала, книг и т. д. Вами обоими принимаются, то мы можем до поры до времени еще работать вместе.

Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 5. Ед. хр. 29. Об отправлении этого письма адресатам 6 (19) октября Метнер упоминает в письме к Эллису от 1 (14) ноября 1912 г. (РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 6).

263. Белый – Метнеру

9 (22) октября 1912 г. Фицнау
Многоуважаемый Эмилий Карлович!

Считаю долгом уведомить Вас, что 1) Эллис в Штутгарте[3192]. 2) О статье Скалдина я писал в письме А. С. Петровскому[3193]. 3) Статью о Н. К. Метнере постараюсь прислать в первой половине русского ноября (ответ на циркулярную открытку)[3194]. 4) О В. К. Кампиони буду писать подробно и просить А. С. Петровского Вам передать[3195].

Примите уверения в совершенном почтении и преданности.

Борис Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 73. Видовая открытка: «Blick vom Rigi-Känzzli auf Pilatus, Bürgenstock und Stanserhorn». Датируется по почтовому штемпелю отправления: Vitznau. 22. X. 12. Штемпель получения: Москва. 13. 10. 12.

264. Белый – Метнеру

Около 9 (22) октября 1912 г. Фицнау
Деловое и официальное
Многоуважаемый Эмилий Карлович!

Считаю долгом Вас уведомить официально о нижеследующем: общее содержание Вашего письма за исключением нескольких пунктов (о которых ниже) считаю приемлемым в принципе; полемические несогласия идейного порядка, деловые недоразумения и так далее, и так далее мы обсудим впоследствии, когда психологически будет возможно друг другу и говорить, и писать.

Общее мое впечатление: пока работать мы можем.

Для нормальности работы в «Трудах и Днях» ставлю следующие условия: я соглашаюсь остаться Редактором «Тр<удов> и Дней» лишь в том случае, если об учителе моем, докторе Штейнере, вообще не будет статей – ни хвалебных, ни критикующих. Обещаю уговорить отсутствующего в Vitznau Льва Львовича Кобылинского не писать на темы об оккультизме; пресловутого синтеза «символизма» с ходячими представлениями об оккультизме я не предлагал, а говорил лишь о точке в символизме (требую отличия от ходячего представления об «оккультизме»). Теперь: то, что понимаю я под «синтезом», уже есть в двух посланных статьях[3196] (элементы синтеза есть). Если статьи приемлемы, то и вся моя «новая» линия (никакой «новой» линии у меня нет) в них налицо. Извиняюсь за цитаты из «Мистерий»[3197]. Но цитата не разбор, не проповедь. Прошу их так и принять.

Оставаясь Редактором «Трудов и Дней», должен я напрямик заявить, что ни статей В. Иванова, ни статей Э. К. Метнера pro или contra Штейнера я не пропущу; ибо положение мое перед Штейнером было бы совершенно ложным, если бы я, оставаясь учеником его, пропускал в редактируемом мною журнале теоретические рассуждения о его чисто практическом деле[3198].

Вот мое единственное условие; и оно справедливо: антиштейнеристы обязываются молчать о деле доктора; тогда и штейнеристы из уважения к общему делу обещают свой нейтралитет.

Оставаясь с Вами товарищем по Редакции, многоуважаемый Эмилий Карлович, я прошу о единственном: Вы называете мои «ответы по крайнему разумению» «передержками», «ложью». «Передержка» и «ложь» предполагают сознательный и злой умысел. А таковое предположение, поймите Вы, было бы тоже «передержкой» и «ложью». Настаивать на сознательной «лжи» моих писем, значит навсегда (в сей жизни и в будущей) искать разрыва со мной.

В последнем случае вопрос о «третейском суде» между мною и Вами выступает сам собою. Условия мои в случае этого суда уже написаны мною (первой реакцией на письмо Ваше было – искать этого суда); при внимательном перечтении Вашего письма я увидел в нем нечто еще, кроме грубого утверждения, что я «передержщик»; и вот это «нечто» и побудило меня написать Вам формальное и примирительное письмо во имя общего дела, нас связывающего. А предложение третейского суда и мои условия этого суда я в видах общего мира и блага пока прячу в свой чемодан.

Уведомляю Вас о том, чтобы Вы не думали, будто я от суда уклоняюсь; третье напоминание о суде (первое летом 1911 года, второе весной 1912 года) заставляет меня с величайшей серьезностью отнестись к этому напоминанию. Только одно миролюбие, действительная потребность в столь нужном для меня самоуглублении и общее дело вынуждают меня в последний раз постараться в пределах формальных отношений искать хоть островка гармонии и солидарности.

С надеждою на существование хотя бы минимальной этой гармонии позвольте засвидетельствовать, многоуважаемый Эмилий Карлович, мое уважение к Вам.

Борис Бугаев.

P. S. «Я бы мог вскрыть неверность и передержку[3199] почти каждого раздела этого письма» (Метнер: последнее письмо его мне), «я протестую против передержки[3200] (их много в последних письмах Бугаева[3201])…», «лгать нечего на меня[3202]». И все резюмировано: «Das Erste und Letzte, was vom Genie gefordert wird, ist Wahrheitsliebe» (Гёте). Сопоставляю эти выдержки и вижу ясно, что я обвиняем в сознательной лжи и сознательной передержке, тогда как в лучшем случае могла идти речь о полной запутанности в понимании текста писем, смысла слов и толкования недостаточно оформленных выражений. Если Вы, Эмилий Карлович, не объясните точного смысла, о какой лжи и передержке вы говорите, сознательной или невольной (от неясности толкования), и не заявите мне, что я не передержщик, то, несмотря на всю готовность договориться хоть бы до минимума согласия, вопреки необходимой работы над собой и невозможности мне приехать в Россию, я должен буду воззвать к третейскому суду между нами[3203].

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 72.

Ответ на п. 262.

265. Белый – Метнеру

Около 15 (28) октября 1912 г. Дегерлох
Многоуважаемый Эмилий Карлович!

Эллис шлет статью[3204]. Прочел и одобрил оную. Несколько упоминаний об оккультизме чисто внешни[3205]. Если они шокируют, Эллис согласен на цензуру: писать будет для каждого номера. Упоминание обо мне можно бы пропустить[3206]. В общем статья хорошо литературно написана. Скоро пришлю еще статью. «Тр<уды> и Дни» надо беречь, по-моему.

Примите уверение в совершенном почтении и преданности.

Б. Б.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 74. Видовая открытка: «Rigi-Kulm (1800 m) und Pilatus (2132 m)». Почтовый штемпель отправления не прочитывается. Датируется по почтовому штемпелю получения: Москва. 19. 10. 12. Обратный адрес: Stuttgart. Degerloch. Werrastrasse, 45 (Белый и А. Тургенева жили в Дегерлохе с конца октября н. ст. вместе с Эллисом).

266. Белый – Метнеру и В. Ф. АХРАМОВИЧУ

Около 23 октября (5 ноября) 1912 г. Дегерлох
Официально
Дорогой и многоуважаемый Эмилий Карлович!

откровенно мучаюсь инцидентом со статьей Яковенки. 1) Люблю и ценю Яковенку. 2) Знаю, что, останавливая статью, вступаю с Вами в редакционный конфликт[3207].

И все же.

Два основания, по которым совесть моя страдает еще больше, если статья пройдет: а) резкий презрительный тон по отношению к антропоморфизму[3208]: антропоморфизм же во внешнем своем выражении есть гуманизм. Отрицание философии антропоморфизма есть отрицание человечности философии. В более внутренном: резкость по адресу антропоморфизма есть резкость по адресу символизма. Символизм есть выражение антропоморфизма наших дней. Наконец, в интимнейшем: антропоморфизм есть религия. По гуманизму, символизму, религии бьет Яковенко и по их адресу пишет «в возврате к философствованию в антропоморфических представлениях – дерзость вандалов Герострата»[3209].

Главное же основание: личное – как я посмотрю в глаза Бердяеву. Ведь меня связывает с ним тесная связь. Изо всех тем Яковенки – только эта тема, тема Бердяева, для меня нестерпима; и опять рок: именно потому-то Яковенко ставит меня в несносное положение. Пропустить резко-задирательную статью о Бердяеве и одновременно обмениваться с Бердяевым от поры до поры интимными письмами, это было бы с моей стороны подло.

Объясните все это Яковенке: видит Бог, я не придираюсь.

А во всем виновата спешность: впервые ведь получаю я материал № уже сверстанный в предположении, что ни иоты в нем не изменю (за несколько дней до выхода). Есть еще один выход: статью напечатать с выноской: «Содержание этой статьи резко не разделяется мной. В одном из следующих №№ будет мною написан ответ г. Яковенке. Андрей Белый».

Вот придуманный мною выход.

Остаюсь искренне преданный и готовый к услугам

Борис Бугаев.

Дорогой Витольд Францевич!

Я нисколько не виноват в том, что корректуры лежат в Берлине, ибо твердо знаю, что писал про Штуттгарт[3210].

Вместе с тем кукольным редактором я быть не могу.

1) Я не могу подписать свое имя под статьей Яковенки: «Философия Свободы» заслуживает критики; но чтобы книга эта была связана с костром Джорждано Бруно и отвратительными воспоминаниями: нет-с, позвольте![3211] Передайте Э. К. Метнеру следующее: пусть он вспомнит, как я ему жаловался на легкий тон рецензии Степпуна по поводу той же «Философии Свободы» в «Логосе»[3212]. И видеть в 10 раз более неприязненную – на этот раз статью и не в Логосе, а в нашем журнале – для меня невыносимо.

Как хотите. Или я накладываю veto на статью в таком виде, или, что рациональнее, я ухожу от редактирования. Нельзя нам с Э. К. Метнером редактировать вместе. Мы глядим в диаметрально противоположные стороны.

Повторяю: писать я буду много, факту существования «Тр<удов> и Дней» очень рад, согласен на редакторскую цензуру: но не кормите меня насильно тем, чего я не ем; а таковою насильственной кормежкою для меня является статья Яковенки, блестящая, интересная, как все принадлежащее Яковенке, но злая и несправедливая. Кроме того: Бердяева я лично нежно люблю и не могу допустить издевательства над ним в своем журнале. Выход единственный: необидное для меня сложение редакторских функций (ибо в случае veto моего – Яковенко обидится).

2) Первая статья «Учебника» самонадеянна[3213]. О формуле ритма говорить рано. Мы еще сами не знаем, что такое ритм, и определение ритма «Учебником» есть определение ощупью[3214]. Через день высылаю.

Все же другие статьи (я сейчас получил их) не вызывают сомнений.

Далее: моих статей не ожидайте: я только что получил с Poste restante Ваши открытки и уже теперь выписываю берлинскую корр<еспонденцию> в Мюнхен. Если мои статьи идут в №, то придется их мне не корректировать. Что Вам стоило с материалом присланным прислать и их? Остаюсь искренне любящий Вас

Борис Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 75. Датируется по почтовому штемпелю получения: Москва. 9. 11. 12. Отправлено на имя В. Ф. Ахрамовича по адресу издательства «Мусагет».

267. Метнер – Белому

16 (29) ноября 1912 г. Имение К. В. Осипова

Траханеево 16/29–XI–912.

Дорогой Борис Николаевич!

Форма Вашего последнего письма (об Яковенке) позволяет мне обратить это письмо Вам лично.

1) 1/14–XI отправлено мною очень большое письмо на имя Эллиса, в котором я даю объяснения по поводу Вашего письма о третейском суде и о передержках[3215]; говорю о Ваших Арабесках[3216], об их враждебном жесте, о Штейнере и о многом другом. Эллис сообщает мне, что этого письма он Вам не решился дать; прошу Вас взять у него и прочесть; я вторично не могу писать, и, право же, там ничего обидного нет; наоборот, многое из сказанного должно удовлетворить Вас[3217].

2) Анна Алексеевна просила меня (в письме из Vitzenau)[3218] после 20/X нов. стиля отправлять все в Берлин до востребования, что и было мною и конторою исполнено. О Штуттгарте (т. е. о перемене Вашего маршрута) Вы уведомили поздно, когда все уже полетело в Берлин. Почему же Вы удивляетесь в письме к Ахрамовичу?

3) Вашего протеста против статьи Яковенки о Бердяеве я не ожидал; что Вы найдете ее «несправедливой», не ожидал тоже; полагал, что Вы предложите зачеркнуть костер Бруно, отвратительные воспоминания, вообще всю идеологию Русских Ведомостей[3219], которая мне самому донельзя претит, и все те места, где смешивается (нечаянно!) религия, суеверие, религиозная философия и сам Бердяев в одну кучу, что являет собою смешение (недостойное Яковенки) и аналогичное смешению Бердяевым всех неугодных ему философов в кличке «рационалисты» (в чем ведь сам же Яковенко справедливо упрекает Бердяева…)[3220]. Не ожидал я запрета статьи о Бердяеве уже потому, что Вы сами позволили себе ряд эксцессов против ныне Вам ненавистного кантианства[3221]; я полагал, что Вы сохраните толерантность к резкой отповеди противной стороны, которая в лице Яковенки имеет своего представителя в Мусагете, достаточно широком, чтобы вместить и ценное в неокантианстве. Ведь о том же Бердяеве можно было бы дать еще статью в Т<рудах> и Дн<ях>. –

4) Ввиду Ваших Арабесок (произведения гениального и столь цельного по замыслу, что сокращать его было бы эстетическим святотатством), я, конечно, не счел бы возможным отказать Яковенке в напечатании его статьи (разумеется, с моей правкою); я предпочел бы тогда уступить Вашим настояниям и вычеркнуть Ваше имя как редактора (тем более что конкуренция статей обоих Борисов и вызванный ею конфликт между редакторами наводят на печальные размышления о цельности и целесообразности Тр<удов> и Дн<ей>); но всему делу придан был иной оборот тем протестом против Яковенки, который заявлен был Рачинским и поддержан Петровским и Киселевым. Этому протесту в соединении его с Вашим я уже не счел возможным не внять[3222]. Решено было отклонить Яковенку, сохранить Ваше имя как редактора и (вследствие недоразумения с берлинским адресом, вызвавшим запоздание выхода №№ IV–V) выпустить тройной номер с Арабесками, может быть, оговорив их несколько от «группы сотрудников журнала». –

5) Однако конфликт усложнился благодаря тому, что Яковенко случайно прочел у Степпуна корректуру Арабесок (NB: я строго запретил давать корректуры кому бы то ни было, кроме автора, редакторов и корректора; полагаю, что нарушено было это распоряжение ввиду того, что Степпун собирался в Молодой Мусагет на чтение Вашей статьи и выпросил корректуру, чтобы приготовиться к обмену мнений. Я полагаю, только предполагаю, ибо письмо Яковенки получил только вчера сюда в деревню и не могу знать настоящей причины нарушения установленного мною порядка). Судя по письму, Яковенко глубочайшим образом потрясен Вашим выпадом против неокантианства, что не мешает ему, однако, восхищаться формою Вашей статьи. Письмо его – замечательно сочетанием огромного в ежовых рукавицах сдерживаемого темперамента и ярко выраженных типовых черт объективного теоретика[3223]. Он указывает между прочим на то, что прежде, чем печатать Арабески, где прямо обижен Гессен, следовало бы сообщить последнему их содержание[3224]. Его требования сводятся к тому, чтобы ему разрешили в нынешнем же году (NB!) в Тр<удах> и Дн<ях> написать большое возражение на Арабески, что иначе он выходит из Мусагета; особенно невыносимо для него оставаться в Мусагете ввиду того, что одновременно: ему отказывают в напечатании его статьи, где защищается его позиция от нападок религиозной философии, и в то же время помещают статью, где производится нападение с другой теософской позиции на его же позицию. Дальнейшее пребывание в Мусагете он считает contradictio in re[3225]. – «Меня бы, напр<имер>, совсем успокоило, если бы Донкихотство мое шло рядом с Арабесками. Это было бы признаком того, что я могу говорить в Тр<удах> и Дн<ях> своим голосом»… «Мое Донкихотство для меня случайная статья, и я за нее совсем не держусь»… Он хочет лишь, чтобы «Тр<уды> и Дн<и> были трибуною, открытою для обоих течений Мусагета». Всего же больше его смущает Гессен, которому «еще труднее будет оставаться сотрудником»… О Степпуне ни слова. Вероятно, Степпун колеблется.

6) Выход из этого нового осложнения чрезвычайно труден. Я вижу двоякий.

I. a) Снять Ваше имя как редактора, выставив причиною дальность расстояния[3226]; b) выпустить не тройной, а двойной номер (№№ IV–V); в нем напечатать Арабески; c) вслед за тем выпустить № VI с возражением Яковенки, подвергнутым моей правке.

II. а) Передать обе статьи (с Вашего согласия и с согласия Яковенки), т. е. и Донкихотство и Арабески, журналу Кожебаткина Мнемозине[3227], которая их, конечно, рядышком напечатает, ни в чем не сумлеваясь[3228]. b) выпустить теперь же тройной номер Тр<удов> и Дн<ей> без Арабесок, вместо которых Вы, м<ожет> б<ыть>, успеете прислать что-н<ибудь> другое. c) Ваше имя как редактора в тройном №№№ сохранить. Так как это письмо (за отсутствием точного мюнхенского адреса) может пролежать «до востребования» несколько дней, а ждать дальше просто неприлично (уже вторая половина ноября), то (если я не получу немедленного ответа по телеграфу) придется остановиться на первом выходе, т<ак> к<ак> я не знаю, согласны ли Вы сотрудничать в Мнемозине и, в частности, передать туда эту свою статью. – Выход, предложенный Вами (напечатание Донкихотства с Вашим возражением) теперь (после протеста Рачинского против Донкихотства и протеста Яковенки против Арабесок) – не есть окончательный выход, который удовлетворил бы всех. Я попробую, когда буду в Москве на этих днях, найти в связи с Вашим предложением третий выход, но думаю, что теперь от возражения на Арабески Яковенко едва ли откажется. Кроме того, остается вопрос, как быть с Гессеном?

7) Не удивляйтесь тому, что сняты имена ближайших сотрудников и они проставлены в общем списке[3229]. Вячеслав, вследствие неминуемого «сдвига платформы» (как он выражается), просит снять свое имя как «ближайшего»[3230]; заменить Вячеслава Эллисом и поставить рядом Блока и Эллиса значит констатировать «сдвиг», какой-то сдвиг; кроме того, надо запросить Блока и поставить его в неприятное положение, если он не найдет возможным стать рядом с Эллисом вместо Вячеслава; самое лучшее снять вовсе всех ближайших сотрудников.

8) Выскажитесь определеннее за или против Учебника ритма. Кроме того, пришлите весь посланный Вам на просмотр материал, пожалуйста, возможно скорее.

9) Хотя Вам и прислан был сверстанный материал (ввиду весьма понятной спешности), но «психологически» это не должно было действовать на принятие Вами решения. Сверстана каждая статья отдельно, так что выбросить статью или часть статьи ничего не стоит. –

10) Соотношение Вами терминов антропоморфизма, гуманизма, символизма и религии в том смысле, как это делаете Вы в последнем письме, меня крайне изумляет; 1) это нечто новое в Вас; 2) оно отчасти справедливо (и для меня приемлемо – Вы сами знаете это –), но здесь кажется неуместным, ибо Яковенко (конечно, гуманист и, конечно, религиозный человек и, конечно, настолько охотник, что знает неискоренимость антропоморфизма из гносеологии) снимает претензии Бердяева и потому термин антропоморфизм берет в одиозном смысле (есть другой и хороший антропоморфизм, см. Мод<ернизм> и Муз<ыка>, стр. 61–63[3231]). – Конечно, я объясню Яковенке Ваши основания к протесту; но он за протест только на Вас не обидится (тем более, что я не из-за Вашего только протеста отклоняю статью); обиделся он за сочетание протеста с выпадом против неокантианства. – Кончаю пока, т<ак> к<ак> хочу сейчас же отправить это письмо. Итак, возьмите у Эллиса мое письмо и прочтите. Эллису скажите, пожалуйста, что я ему при первой возможности отвечу.

Жму Вашу руку. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 6. Л. 28–36. Текст – в копировальной книге Э. К. Метнера.

Ответ на п. 266.

268. Метнер – Белому

17–20 ноября (30 ноября – 3 декабря) 1912 г. Имение К. В. Осипова

Траханеево на Клязьме 17/30–XI–912.

Дорогой Борис Николаевич! Только что отправил Вам München Hauptpostlagernd большое заказное письмо[3232] и вот сегодня сажусь писать Вам дальше, хотя это и убой драгоценного для меня теперь (лично) времени. Но не могу молчать! Помимо всех внешних недоразумений, в которых продолжаю считать себя невиновным (что берусь точнейшим образом доказать), обнаруживаются несогласия принципиальные. Вы сами восклицаете: «Мы глядим в диаметрально противоположные стороны»…[3233] Когда-то мы глядели в одну сторону, на те же зори и сражались у оврага с теми же врагами, защищая серебряный колодезь[3234]. М<ожет> б<ыть>, я и остановился в своем развитии… Ведь я старше Вас и раньше должен кончить «эволюцию»… Но видит Бог, я смотрю все туда же, так что «противоположная сторона» явилась от Вас и для Вас; вероятно, и раньше (в 1903 г. – Теургия; в 1907 г. – Против Музыки…[3235]) иногда бывало, что лучи нашего зрения расходились не надолго… Но теперь это словно фиксируется… Эта фиксация связана, м<ожет> б<ыть>, с личным раздором; я хочу сказать, что последний облегчает Вам (морально) выявление наших принципиальных разногласий, которые раньше Вы старательно ретушировали во имя личной дружбы; очень жаль, что принципиальное беспощадно не разграничивалось в период тесной дружбы; житейская мудрость велит поступать обратно: во время слития душ искать различие в духовном; во время душевного взаимоотталкивания не выдвигать духовного несогласия, а скорее цепляться за то, что соединяет две души в духе; иначе получается «эмоциональность» на высшем плане, которая профанирует последний. К сожалению, так как мы связаны общим делом, нас обязывающим перед обществом, так как Вы успели уже внести в работу над этим общим делом элементы, нас с Вами разделяющие, и внесение это аккомпанирует у Вас весьма прозрачною в своей отрицательности эмоцией, то я, уповая на остаток Вашего личного расположения ко мне и на факт затишья наших личных и чисто деловых схваток, решаюсь со всею осторожностью и добродушием, на кот<орые> только способен, коснуться принципиального. –

Когда Шпет («просто умный человек», как его назвал Эллис) появился в Москве[3236], он очень скоро выразил свое удивление, что два столь различных человека, как Вы и я, связаны столь большой дружбой. Мне это передала Елена Михайловна, жена Кали[3237]. – Конечно, мы очень различны, но тем ценнее и плодотворнее должна была бы явиться наша дружба. – Вы часто говорили и писали мне, что многому научились от меня; конечно, я научился у Вас еще большему, нежели Вы у меня. – Но если бы мы захотели точнее определить, чему именно мы друг у друга научились, мы не смогли бы. Но… тем ценнее результаты взаимного нашего обменного обучения… Теперь как будто пора этого взаимоучения прошла и началось какое-то взаимомучение… Надо и с этим покончить. Поэтому надо, забыв личную рознь, спокойно размежеваться в основных принципах. –

«Ты куда? Остановись, обернись» так не раз взывал и я «к благоразумию». Но так взывает с «черным хохотом» – «компания нибелунгов»[3238]. Следовательно, по-Вашему я – нибелунг[3239].

* * *

«В духе – не улыбаются, а вопиют, взывают, глаголят»[3240] – Но почему? Потому что не могут справиться с «душевностью»; вопиют «в духе», но не вопиет «дух». Не только Христос не вопил, но и Ницше и Гёте и Беме в высочайшие моменты не вопили, а «улыбались». Христос почти всюду «улыбчив». Главным же образом «вопят в духе», когда glwssaιlaleiu[3241] форсируется через искусственное импульсирование; «духи пророческие», говорит ап. Павел, – «послушны пророкам, потому что Бог не есть Бог неустройства, но мира»[3242]. Не бушующие вопли ценны, а кроткая учительная струя; вопить надо в одиночестве, выжидая, когда все стихнет, и тогда – говорить. Конечно, если речь – на высшем плане.

* * *

«Тишайшие слова суть те, что приносят бурю. Мысли, которые приходят на голубиных лапах, управляют миром» (Тихий час. Т<ак> г<оворил> Заратустра)[3243]. «Поразило и Ницше мировое вращение» (XXVI арабеска – как вывод А. Белого)[3244].

?

Неокантианство – как паллиатив против порнографии! Я слишком мало учен, чтобы защищать неокантианство. Не «черт возьми Риккерт»[3245], которого призывает на помощь чуть ли не каждая страница Символизма![3246] Надоел – мы подымаемся ввысь, идем по спирали (т. е. эволюционируем в пустоту); долой круг – этот символ творческой законченности! Правда, немногие умеют выковывать кольца (умел это Вагнер); сомкнутие круга в Аверченке и в мантике[3247] доказательство не негодности круга, а только кружащихся; горе тем, кто начал Аверченкой; quod initio vitiosum est, non potest tractu temporis convalescere[3248] – говорили непроизвольно-символично римские юристы.

Арабески 35-ая, 36-ая и т. д. до конца особенно выявляют жест и его характер и его направление. Он характерен, этот жест, в типично-«скрябинских» словах: «остается Заратустру отвергнуть… стать тем, кого ждал Заратустра»[3249], и направлен он против стоящих с мечом у ковчега (который объявляется бюстом и переплетом[3250], чем именно впервые и совершается «мерзость запустения») и против ходящих на ногах (двух ногах!), предпочитающих лучше спотыкаться на своих на двоих, нежели быть уносимым по спирали неведомо кем, нежели заноситься ввысь, рассматривая ковчеги, как ступени.

Не осуждаю я того, кто «неуклонно восходит»[3251], но думаю, что это уже – сверхкультурно; культурное же творчество именно в борьбе, именно в охране, именно в оценке. И я – «оценщик только оценщик»; но полагаю, что в моих оценивающих суждениях, которые охраняют и нападают (даже на Чандалу[3252] – и черная работа – почтенна), все же больше «творчества», чем в плохих стихах, картинах и композициях… К зачумленным прикасался Наполеон и тем бил по чуме; чумным не стал, а убил чуму, ибо поднял дух зачумленных… Вот почему «мы так делаем» (арабеска XXXV)[3253], предоставляя белоручкам спиралить на космическом дирижабле, внимая пленительному для них зову времени. Кто же рискует при этом без возврата и кто не боится умереть – покажет время. –

Арабеска XXXVII содержит точку на i: – «мы же голубя гоним», мы – «культуртрэгеры»[3254]; гонение голубя – мой сон, который я неосторожно рассказал; «культуртрэгер» – мой титул с 1907 г. (см. журнал «Перевал», ответ Белого на статью Вольфинга «Борис Бугаев против Музыки»)[3255].

Не «мирового» я «испугался»[3256], а плохих стихов Штейнера, в которых выражен «зов времени»[3257]. Старая штука – этот соблазн космическим полетом.


* / – полуударение, – ́ – целое ударение; за точность ∪ – не ручаюсь, это – спорно. (Примеч. Метнера).

24 Цитируется ария Изольды из 3-го действия оперы Р. Вагнера «Тристан и Изольда»: «В потоке волн, // В шумах и звуках, // В дыхании мира, // овевающем все сущее, // – утонуть, // погрузиться, // отрешиться – // высшее наслаждение!».


Этот, черт возьми, Вагнер, по-видимому, лучше прослышал о зове. Да и Гёте обладал хорошим слухом (но не на все зовы шел, NB!); так он однажды запел совсем по-вагнеровски:


25 Весь текст, который произносит Pater ecstaticus во 2-й части «Фауста» Гёте (действие 5-е, сцена «Горные ущелья, лес, скалы, пустыня»): «Вечное пламя блаженства! Горячие узы любви! Кипящая боль в груди! Пенящееся стремление к Богу! Пусть пронзят меня стрелы! Пусть сразят копья, раздавят камни! Пусть поразит молния! Пусть погибнет во мне все грешное и ничтожное, лишь бы сияли звезды, – зерна вечной любви!» (Фауст, трагедия Гёте. В переводе и объяснении А. Л. Соколовского. СПб., 1902. С. 297).


Беру первое, пришедшее в голову. А Новалис!! И вдруг гора из 37 арабесок, мечущих гром и молнию на бедных профессоров философии (на бедного прилежного Гессена, у кот<орого> не растет борода)[3258], на культуртрэгеров и занимающихся очищением авгиевых конюшень нашего антимузыкального, но зовущего и вопиющего (в обоих смыслах) времени, гора афоризмов, пригибающих гордую выю Ницше, дабы, встав на нее, можно было карабкаться по спирали дальше, эта гора родила мышь в виде строф Штейнера, в которых нет ни единого стиха, ибо это – полное отсутствие и ритма и рифмы – но зато изложено «общее» космическое «место», много раз спетое другими с подлинным вдохновением.

Если это – не проповедь штейнерьянства, то… тогда… это – неудачно законченная, хотя и гениально-дерзновенно начатая очередная статья для журнала, посвященного вопросам культуры.

Одним из основных наших принципиальных разногласий было и останется то, что, по-моему, надо вопить и брыкаться, когда речь идет об искусстве, науке, о пред– и предпредпоследнем, о Последнем надо или молча улыбаться, или, улыбаясь, спокойно и властно говорить. Я и Ницше не люблю там, где он вопит о Последнем; по-Вашему – наоборот: «любимые в охране не нуждаются»; «нападение на подножие есть падение»; «бить по чуме – стать чумным»; но о Последнем возопием дальше (что значит дальше?) «мы должны проклять Заратустру» – любимого (а не защищать его); должны его превратить в «подножие»; «стать дерзновеннее самого Заратустры»[3259]; по-моему: надлежит быть активным в жизни и для жизни здесь и о здешнем; и пассивным в ожидании конца; борьба в первом и упование в последнем.

«Закованный рыцарь застыл движением»[3260]. Вероятно, один из тех «толстокожих трехаршинных рыцарей», о которых мне писала Анна Алексеевна[3261]. Но я предпочитаю остаться застывшим и толстокожим, чем скользить по спирали.

Вы говорите о своем «расхождении с современностью»[3262]. Напрасно: Вы становитесь все современнее и современнее. Не разумеете же Вы под современностью только Аверченко, порнографию, неокантианство. Но Штейнер, но космический скрябинизм, но спиральные элеваторы духа, но преодоление во что бы то ни стало – все это современно и все это то в прекрасных благородных, то в уродливых и нечистых формах отвечает духу времени.

Эллис пишет мне замечательные письма; очевидно, он опять на пороге какой-то «переоценки»; я очень рад и заинтересован; что будет дальше. Хоть бы раз мне удалось тоже что-нибудь решительно переоценить. Говорю это без иронии. – Вероятно, оттого я отчасти и Napoleonträger[3263], «будучи чем-то» от него; это что-то – любовь к монументальности и неуменье переоценивать.

Если Вы действительно собираетесь писать о Коле[3264] (который тоже не умеет переоценивать), то напоминаю Вам, что дал Вам статью Сабанеева[3265] (для доказательства от противного) и некоторые ориентировочные мысли и что Вы сами некогда сделали выписки из рецензий, кот<орые> взяли у отца. С Вами ли они? Судьба сборников еще в воздухе[3266], но если у Вас сама собою напишется статья, то она может быть напечатана и в Тр<удах> и Дн<ях>.

Если увидите Эллиса, то сообщите ему то же самое по поводу статьи о Коле; я ему также дал те же ориентировочные мысли.

Если хотите – покажите Эллису это письмо. А сами не сердитесь на него и не упрекайте меня в химеризме, ибо Вы сами знаете (или не знаете), что в Арабески вплетены видимо и невидимо наши принципиальные расхождения.

Ваш Э. Метнер.

P. S. Привет Анне Алексеевне.

P. S. 20–IX / 3–XII 912. Сейчас перечитал письмо и вижу, что отрывочность его может возбудить недоразумение относительно круга и спирали. Дело в том, что я не стою ни за круг, ни за спираль. Защищал же частичную правду круга, как творческого кольца, и нападал на спираль, символизирующую в конической форме некоторую эволюцию и конец, если конус стоит на основании, или то же вечное возвращение, если (что уродство) конус стоит на вершине; символизирующую ту же эволюцию в пустоту неизвестности, если спираль цилиндрическая. Дело не в стереометрических символах, а в принципах мировоззрения и в ритме мироощущения. М<ожет> б<ыть>, Вы и правы со своею спиралью (кто это может проверить), но как Вы проводите свою правду, все, что создается вокруг этого проведения, в этом именно и заключается наше принципиальное и ритмическое разногласие. – Бобров предлагает свой перевод Сезона в Аду Римбо[3267]; книжка небольшая; гонорара не требует; но мне не понравилась эта вещь; т<ак> к<ак> я французов и не люблю и не понимаю, то, запрашивая Вас и Эллиса, поступлю сообразно с вынесенным Вами отзывом. Напишите, присылать ли рукопись или Вы знаете эту вещь и решите так, без нее. Ваш Э. М.

P. P. S. Не могу удержаться, дорогой Борис Николаевич, чтобы не спросить Вас как Вы толкуете ныне 19-ый афоризм из Нечто о мистике (Тр<уды> и Дн<и> № II)[3268]. Или я больше ничего не понимаю (а, м<ожет> б<ыть>, и никогда ничего не понимал), или для Вас теперь этот афоризм должен звучать так, как если бы его написал кто-н<ибудь> другой. И куда теперь девалась «иллюзия Ницше» – «иллюзия Апокалипсиса»? И не похожа ли «воронка Мальстрема» на конус, образуемый спиральным вращением?[3269] А все рассуждения на тему «In deinem Denken leben Weltgedanken»[3270] на «бум, бум» (см. афоризм 13-ый из Нечто о мистике)?[3271] Теперь я Вашими словами скажу о Вас. Андрей Белый «не понял, что старое и новое раздельно не существуют в категории времени; есть одно: старое и новое во все времена» (аф<оризм> 10), «Не преодолевать призваны мы; мы призваны сказать стой всяческому преодолению. Всякому глубиннику, специалисту по падению в им новооткрытую бездну должны мы сказать etc.» (аф<оризм>11)[3272]. – Не обессудьте: судебный следователь продолжает исполнять свою обязанность.

Ваш Э. Метнер.

P. P. P. S. Целый ряд обстоятельств, дорогой Борис Николаевич, вынудил меня к тому, чтобы задержать отправление этого затянувшегося письма, прибавив к нему новый постскриптум.

1) Сообщаю Вам новое, на этот раз окончательное решение вопроса о выходе Тр<удов> и Дн<ей> в связи с конфликтами по поводу Ваших Арабесок и статьи о Бердяеве. Опуская все последние перипетии, формулирую: решено а) Снять Ваше имя как редактора (объяснив невозможностью редактировать издалека, да еще при частых переездах)[3273].

b) Выпустить №№ 4–5 отдельно (двойным) и вскоре вслед за ним № 6-ой, чтобы в нем могли быть помещены новые статьи: Ваша, Вячеслава, Эллиса[3274].

c) Поместить полностью Ваши Арабески, а затем сейчас же после них открытое письмо Степпуна на Ваше имя, подвергающее Ваши Арабески весьма почтительной, очень доброжелательной, но основательной (во многом) критике[3275]. В прошлом письме я упомянул, что Степпун колеблется. Его колебания были в зависимости от удачи написания ответа Вам. Ответ одобрен Рачинским, Киселевым и мною. Ответ, по мнению Степпуна, удовлетворит Гессена, кот<орого> Степпун берется умаслить. В VI № Вы можете отвечать Степпуну[3276]. В VI же № может быть помещен и ответ на Арабески Яковенки[3277] и других, кто пожелает. Так<им> обр<азом>, VI номер, выходящий отдельно, – необходим. Мое предположение (в прошлом письме) относительно того, как попали корректуры Арабесок к Степпуну, оказалось верным. Обстоятельство, что Арабески были прочтены в заседании Молодого Мусагета, является формальным основанием к тому, чтобы открытое письмо Степпуна было помещено в одном номере с Арабесками. Впрочем, помещение этого письма в том же номере есть conditio sine qua non[3278] дальнейшего сотрудничества логосцев в Тр<удах> и Дн<ях>.

d) Снятие Вашего имени как редактора (явно неизбежное) не означает, однако, что с Вашим мнением не будут считаться. В частности, прошу ответить решительнее об учебнике по ритму[3279] и возвратить немедленно (пожалуйста) все остальные статьи, имеющиеся у Вас на просмотре. Иначе VI номер тоже опять запоздает. –

2) Ваше последнее деловое письмо Ахрамовичу[3280] содержит целый ряд пунктов, кот<орые> он и доложил мне. Отвечаю только на один, ибо остальное считаю или само собою разумеющимся, или просто странным недоразумением. Впрочем, и этот один пункт, строго говоря, тоже недоразумение. Сначала я был против Вашего отказа от редактирования журнала; всякий выход такой является более или менее скандалом; Вы как литератор это должны понять; произнося слово «скандал», я и в мыслях не имел упрекнуть Вас в желании скандальничать, хотя и имел основание думать, что причиною отказа является не только дальность расстояния; я просто тогда пока не видел оснований к Вашему уходу; теперь вследствие конфликтов со статьей Яковенки[3281] и Арабесками Ваш отказ приемлем. С этими моими соображениями соглашались и Рачинский и Киселев. Упор Ваших Арабесок в Weltgedanken Штейнера и призыв услышать «зов времени», конечно, превращают Ваше штейнерьянство, которое Вы называете Privatsache[3282], в Gemeinsache[3283]; все это так и принимают; первый Вячеслав, кот<орый> просил снять свое имя, как ближайшего сотрудника[3284]. Дорогой Борис Николаевич, ведь Вы же не умеете или не хотите прятать от всех свои Privatsachen; так было всегда!

3) На письмо Анны Алексеевны[3285] я отвечу другой раз; упоминаю здесь о нем потому, что один пункт письма связан с главным содержанием этого моего письма. Я хочу сказать по вопросу о личной задетости. Всякий непредубежденный человек, прочтя все мои письма к Вам (и зная мое отношение к Вам), сказал бы: Эм<илий> Карл<ович> нападает на Бор<иса> Ник<олаевича> за то и за это, и это «то и это», вполне конкретное, им, Эм<илием> Карл<овичем>, ясно формулируется и доказывается. Т<ак> к<ак> эти нападения вызваны деловыми отношениями, то Бор<ис> Ник<олаевич> может и обижаться, но не вправе видеть в этом нападении желание обидеть. Прочтя же Ваши письма (начиная с того, которым открылась кампания; ибо Вы первый напали, и притом безо всякой причины[3286]) и познакомившись со всеми обстоятельствами дела, такой непредубежденный человек должен сказать, что, и нападая и защищаясь, Вы почти все время оперировали продуктами Вашего воображения, кроме того, нападали уже прямо лично и из личных соображений. Вот почему ведь я и заговорил о третейском суде. Можно разбить голову об стену, читая Ваши письма. Остается поэтому смешной, правда, в нашем-то быту выход: третейский суд! Так вот приблизительно то же самое и с Вашими Арабесками. Не увидеть в Арабесках личных намеков, значит быть слепым! Портрет Гессена нарисован мастерски двумя-тремя штрихами. Его все узнали. Мой сон о Голубе, рыцари, защищающие бюсты, культуртрэгерство[3287] и т. п., все это по моему адресу. Неужели мы все химеристы. Я на Вас вовсе не в обиде, но отрицать направление Вашего жеста на определенных лиц – смешно. Не увидеть в Арабесках защиты своей новой Privatsache тоже смешно. Итак, и здесь (конечно, с высокой точки зрения м<ожет> б<ыть> и вполне правильное, даже святое) опять нападение лично и из личных соображений. Когда я нападаю в своей книге Мод<ернизм> и Муз<ыка> на многих, то делаю это открыто, цитирую противника, иногда называю его имя и нападаю, только защищая дорогие мне бюсты. Вот почему попутно огульно и голословно опрокидывать целые течения, которые прекрасно могут двигаться себе дальше, не мешая устойчивости защищаемых мною бюстов, я не стал бы. Вы же обрушиваетесь на все кантианство (кот<орое> защищали несколько месяцев тому назад) только потому, что штейнеровская вода крещения смыла с Вас кантианство и что последнее прямо ненавистно Штейнеру. (Читаю сейчас еще одну книгу Штейнера, где ему приходится касаться Канта[3288], и то краснею со стыда, то негодую при каждой странице). –

4) Ваши заметки на полях присланных Вам корректур прочел с большим интересом и весьма тронут лестными отзывами о Wagneriana[3289]. Но удивляюсь, что многое там для Вас приемлемо после того, что Вы высказали в Арабесках. Я кладу оружие и отказываюсь спорить с Вами на эту тему письменно. Мой мозг не вмещает подобных противоречий. Мое мнение о Ваших Арабесках Вы знаете, и то, что я восхищен очень, и то, что я лично вовсе не задет (хотя и признаю, что камешек брошен в мой огород), и то, что почти во всем несогласен с Вами. Но ввиду Ваших отметок к Wagneriana я смущен, и прошу поэтому принять все мои вышеизложенные замечания к Арабескам как плод моих недоумений. Недоумений[3290], но не химер. Так и знайте, письмо, в котором я прочту слово химера, черт попутал, бес расстояния, демон переписки и т. п., я не дочитываю до конца и оставляю без ответа. Кроме того, если я услышу, что Вы или Анна Алексеевна продолжаете упрекать и подозревать меня в химеризме, я решительно потребую третейского суда. –

5) Последний пункт, который спешу Вам сообщить, – следующий. Вы получили от Блока письмо относительно Вашего романа[3291]. Имейте в виду, что факт основания издательства Сирин Терещенки первостепенной важности. Отец мой сказал, что Терещенко обладает многими миллионами. Мой искренний совет согласиться на предложение Терещенки, который, конечно, выкупит Ваш роман у Некрасова, не станет Вас погонять и ставить Вам условия и заплотит Вам больше, чем Некрасов. Кроме того, Мусагету совсем уже не обидно будет, что Ваш роман печатается у Терещенки, т<ак> к<ак> это не маленькое издательство, конкурирующее с Мусагетом, вроде Некрасова. Вообще имейте в виду, что Терещенко намеревается монополизировать всю ценную русскую литературу. Блок уже ушел к нему. Брюсов также. Сологуб (кажется) также[3292]. Но Терещенко, по всей вероятности, – эклектик (я говорю на основании слухов, надеюсь, что на этот раз буду свободен от упреков в сплетне); ядра он не создаст, или, во всяком случае, надо помешать ему создать ядро. Надо так размежеваться Мусагету и Сирину. Пусть Сирин издает все сочинения всех крупных писателей, но пусть он только останется издательством, а не литературным сообществом. Пусть он отымет у Мусагета Блока, Вас, Вячеслава, но отымет Ваши печатные труды, Ваши рукописи, но не Ваши души. Печатание сочинений сотрудников Мусагета в Сирине будет тогда только выгодно Мусагету. Теперь выслушайте, пожалуйста, мое мнение о том, как Вам следовало бы отнестись к дальнейшим (помимо романа) предложениям Сирина. Если Вы получите предложение издать собрание Ваших сочинений, то Вы дайте свое решительное согласие, но под тем непременным условием, чтобы Мусагету, по отн<ошению> к которому у Вас обязательства, был вполне возмещен наносимый тем ущерб. Напишите тогда Терещенке, чтобы он сам снесся с Мусагетом и по окончании переговоров уведомил Вас о сумме гонорара, который он может Вам предложить. Если Вы будете с ним вести переговоры помимо Мусагета, то от этого только проиграете, т<ак> к<ак> то, что Мусагет будет дорожиться Вами, только подымет сумму гонорара Вам и даст Вам в то же время возможность перестать себя считать денежным должником Мусагета.

Вот и все пока. Прибавлю только, что 1) тогда и Пут<евые> Зам<етки> могут быть напечатаны у Терещенки; 2) отдельно ему стихов Ваших не продавайте и скажите, чтобы он обратился в Мусагет, т<ак> к<ак> Вы и стихи и симфонии уже обещали.

Дорогой Борис Николаевич! Я не теряю надежды, что Вы поймете, что так дальше нельзя. Я устал. Больше не могу ни спорить, ни писать. Если Вы не понимаете меня, не способны признать, что мое положение совершенно отчаянное, что не могу же я, ясно видя, в чем прав, ясно видя, что и впредь не застрахован от Вашей нервности, дальше вести Мусагет. Иногда мне прямо хочется, чтобы Сирин взял и съел всё и всех. И оставили бы меня в покое. Вы видите, что я вконец опустошен. Избавьте меня от необходимости писать Вам неприятные для нас обоих вещи. Тогда, может быть, я и смогу вернуться к Вам. Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 6. Л. 37–60. Текст – в копировальной книге Э. К. Метнера.

269. Белый – Метнеру

25 ноября (8 декабря) 1912 г. Берлин

Scharlottenburg. Luther Strasse 27. Pension Wegner.

Берлин 8 декабря[3293].

Дорогой и многоуважаемый Эмилий Карлович!

Отвечаю так поздно, потому что сейчас только получил 2 Ваших письма; они пропутешествовали из Мюнхена в Берлин, из Берлина в Мюнхен[3294]; и лишь сейчас я их получил по адресу.

Совершенно согласен со всем, что Вы пишете о «Тр<удах> и Днях» (ответе мне Яковенко, Степпуне, смещении меня с редактирования; меня это радует и нисколько не изменяет сути «Трудов и Дней», ни моего деятельного участия; мои априорные соображения о трудности редактирования в действительности возымели место; и – да будет!).

Глубоко скорблю, что «философутик» мой действительно вышел похожим на Гессена, но post factum я осознал это: что делать – в процессе творчества я просто не вижу эмпирического сходства. Намерения вывести Гессена у меня не было.

И пеняю Вам очень, что Ваш редакторский карандаш вóвремя не прошелся по этому месту.

О Терещенке, «Сирине» я ничего не знал; письма от Блока не получал[3295] (пять месяцев как я не получал от Блока писем).

Следовательно: все соображения о «Сирине», моем участии или неучастии там преждевременны.

Я и останавливаться на них не желаю.

Полагаю, что гармония в наших с Вами отношениях будет достигнута диетой письменных сношений и обилием личных свиданий. Те и другие – верю – обратно пропорциональны.

Оттого-то принципиально не поднимаю в письме вопросов, Вами затронутых.

Скажу только: когда обе стороны лично симпатизируют друг другу и серьезно пытаются прийти к «во здравие», а не к «за упокой», то избегают говорить в четвертый и в пятый раз о третейском суде.

А то ведь получается картина с Австрией и Сербией: Австрия мобилизирует пушки и 800 тысяч войска и, выставив жерла орудий на Белград, делает дружеское представление[3296]. Да не будут наши дружеские отношения стоять в зависимости от мобилизации аргументов и суда.

Примите уверение в моей преданности и уважении к Вам.

Борис Бугаев.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 76.

Ответ на п. 267 и 268.

270. Метнер – Белому

8 (21) декабря 1912 г. Москва

Москва 8/21–XII 912.

Дорогой Борис Николаевич! Очень рад и тому, что Вы, наконец, получили мои два письма[3297], и тому, как Вы на них реагировали. В общем Ваш ответ от 18/XII н. с.[3298] меня удовлетворяет. Если Вы не дополучили еще письма (Блок писал Вам и, кажется, неоднократно[3299]), то советую Вам отправить открытки во все города, где Вы были, Аn die Postverwaltung Vitzenau etc. Bitte höflichst alle Briefe und Postsendungen, welche an Herrn Boris oder Frau Anna Bugaëw (следует адрес, напр<имер> Vitzenau) adressiert sind, nach Charlottenburg etc nachzuschicken Achtungsvoll Boris und Anna Bugaëw[3300]. –

Теперь Вы уже знаете, что все было отправлено в Берлин на основании распоряжения Вашей супруги, Вами своевременно не отмененного.

Андрея Белого не смеет править ни один редактор в мире[3301]. Даже если бы встал из гроба Шиллер, который был гениальнейший из корректоров, превращавший средние статьи путем незаметных выпусков и вставок в статьи первосортные, и умел править статьи первосортные так, что авторы всему говорили да, что сделал его карандаш, – даже Шиллер не прикоснулся бы к Вашей статье.

Если Вы верите тому, что, поверх всех наших недоразумений, продолжает жить моя любовь к Вам, и если Вы доверяете моей деловитости, то прошу Вас уполномочить меня немедленным письмом на ведение переговоров с Терещенко (который желает со мною познакомиться) об издании Ваших сочинений в Сирине (разумеется, не о монополии: Мусагет и Путь останутся открытыми для Вас), а также, в частности, написать, находите ли Вы возможным (если Терещенко выкупит Ваш роман у Некрасова) передать рукопись Терещенке. Немедленно отвечайте потому, что наше свидание с Терещенко вопрос ближайшего будущего. Терещенко человек, по описанию Блока – очень милый и во многом нам близкий; он желает (как пишет Блок в последнем только что полученном письме) размежеваться с Мусагетом, быть не только в мире, но и в дружбе[3302]. Надеюсь, что Вы доверите мне предварительные переговоры; я же ввиду огромных средств Сирина выработаю (обменявшись соображениями с Блоком) приблизительные гонорары, конечно, бóльших значительно размеров, нежели те, какие Вы получали до сих пор. – Спешу отослать это письмо, а потому заканчиваю – прибавив лишь два пункта: 1) Взываю я к третейскому суду только с отчаяния, чтобы не стукаться головою об стену. Сравнение меня с Австрией неверно; еще менее верно – сравнение Вас с Сербией; скорее тогда уже – обратно. Но после этого Вашего письма я, в качестве Сербии, перестаю взывать к международному трибуналу. – 2) Очень прошу Вас все, что Вы имеете своего и чужого для последнего (VI) номера Тр<удов> и Дн<ей>, немедленно выслать; мы должны выйти 31 декабря. В особенности статью Скалдина[3303]. – 3) Прошу Вас написать мне о Вашем согласии быть сотрудником Сирина; Вам делается это предложение через Блока и через меня; необходим быстрый ответ, ибо выходит вскоре объявление об новом издательстве.

Жму Вашу руку.

Привет Асе.

Ваш Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 6. Л. 76–77. Текст – в копировальной книге Э. К. Метнера.

Ответ на п. 269.

271. Белый – Метнеру

13 (26) декабря 1912 г. Берлин
Многоуважаемый и дорогой Эмилий Карлович!

От А. А. Блока и от Вас слышал я о возникновении Книгоиздательства «Сирин» и о симпатичных заданиях этого издательства[3304]. От А. А. Блока кроме того получил я неофициальное уведомление о том, что К<нигоиздательст>во «Сирин» приглашает меня в число сотрудников. Мне остается благодарить К<нигоиздательст>во «Сирин» за внимание ко мне и согласиться[3305]. Но малая осведомленность моя о реальных ближайших целях издательства, а также трудность конкретно договориться о характере моей работы в новом Книгоиздательстве и о форме участия в оном вынуждает меня обратиться к Вам с покорною просьбою, оправдываемой отчасти нашею многолетнею дружбою и общей работою в общем деле – в «Мусагете»: в случае, если возникнут переговоры о характере моего участия в «Сирине» и об условиях этой работы, я поручаю Вам, дорогой друг, вести за меня эти переговоры с руководителями издательства и даю Вам (как знающему меня, мои условия работы и мои литературные обязательства) – полную carte blanche[3306] на ведение всех переговоров c «Сирином», как предварительных, так и деловых.

Только крайняя необходимость заставила бы меня на несколько дней оторваться от дел, задерживающих меня в Берлине, и приехать лично в Россию, буде такая необходимость налицо. Если возможно этого избежать, я бы был Вам, милый Эмилий Карлович, признателен глубоко.

Надеюсь на Ваше согласие и заранее крепко Вас за это согласие благодарю.

Остаюсь искренне любящий Вас и уважающий

Борис Бугаев.

Berlin. 26 дек<абря> (н. ст.) 1912 года.

P. S. Параллельно с этим письмом пишу Вам другое, подробно объяснительное и личное[3307].

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 77. Почтовые штемпели: Berlin. 27. 12. 12; Москва. 10. 12. 12; 11. 12. 12.

272. Белый – Метнеру

13 (26) декабря 1912 г. Берлин

Берлин. 26 декабря н. с.

Милый, милый Эмилий Карлович,

только что получил Ваше последнее письмо. И глубоко тронут Вашим безмерно добрым предложением говорить о Терещенке.

Поэтому, откладывая пока тему о наших с Вами недоразумениях, которые ликвидировать бы хотел единым махом, пишу главным образом деловое письмо (для разделения труда Ася Вам пишет об имении[3308]) о Терещенке и литературе.

Но сперва несколько слов о нас с Вами. Верьте, что все эти месяцы единственным моим горем (действительным, а не фиктивным) были наши письма друг к другу – и горем, настолько реально измучивающим меня, что неделями я хватался за голову, не умея предпринять ничего, чтобы трезво и четко распутать гордиев узел (для меня) нашей переписки. И скажу отчего.

Неужели Вы думали, что упорство, желание последним резюмировать предметы наших ссор или запальчивость только двигала мною: я знал – пока не перегорит в душе наша ссора, я бессилен что-либо реально выполнить в моей работе Доктору[3309]. Мне так легко было бы согласиться с Вами вполне, так легко было бы у Вас попросить извинения и словом покончить с недоразумением. Но я хотел, чтобы все, вмененное Вами мне в вину, было мне кристально ясно и очевидно (у меня масса недостатков, и все эти месяцы я в особо покаянном настроении относительно ряда окаянств, мною учиненных в жизни): но именно многое из того, что Вы мне вменяли в вину, я относил к недомолвке, недоразумению: и я мучался еще (кроме ссоры) и тем, что не могу отчетливо Вас понять; я хотел все мелочи наших недоразумений осветить сознанием; и многое мне тут так и осталось неясным. Сколько раз садился я Вам писать, с тем чтобы Вам высказать, что согласен с Вами, что беру вину нашей переписки на себя исключительно, но, задумываясь, с мучением я вскакивал и говорил себе: «Не могу, не могу словесно согласиться и в глубине глубин остаться при своем мнении».

К этому присоединялось нечто еще и внешнее: тон требования, чтобы я признал себя во всем виноватым (я себе говорил: Как можно требовать извинения, согласия на Ваши положения, когда все это свободно должно вытекать из моей инициативы, из моего почина («дух дышит, где хочет»…)[3310]). И всякая хорошая инициатива, лишь только она рождалась в моей душе, была подсекаема в корне при словах «третейский суд» или «возвращаю письма, не распечатывая».

Мне было бы легче всего во имя душевного нашего согласия не реагировать на периферическую «колючую изгородь» Ваших писем, под которою я слышал струю Вашего душевного благородства; но, особенно чувствуя Вашу правдивость, я не мог сказать на Ваши периферически-колкие выпады «Вы – правы», ибо это было бы насилием над моим Духом.

Ко всему этому присоединялась еще чисто внешняя нервность (ведь эти 4 месяца я переживал мучительную душевную операцию, которая лишь теперь позволяет не кричать от боли и первые благие последствия которой овевают душу предвестием «весенних зорь»); и особенно мне было больно в Вашем письме слова о «сдирающих кожу медитациях» (слова эти были обращены не к Вам, а к А. С. Петровскому[3311], и употребление их Вами в одном из писем, как «полемического аргумента» против чего-то там (чего бы то ни было), показалось мне невыносимым и несоответствующим Вашей обычной нежности и деликатности в отношении к друзьям: эта фраза заставила меня стиснуть зубы еще на ряд месяцев; я дал себе тогда почти слово: с Вами не говорить ни о чем интимном – никогда…).

Слова о «сдирающих кожу медитациях» показались мне вот какими: представьте себе – при виде мусульманина, молящегося на морском берегу на закат, турист европеец с кинематографом под мышкою стал бы, указывая пальцем на мусульманина, хохотать: «Молится… Ха-ха-ха… Молится…». Вот такою по отношению ко мне показалась мне Ваша фраза (я знал, что сознат<ельного> желания у Вас оскорбить меня не было – но все же психологически она в письме стояла для меня как оскорбление); я себе сказал: «Э. К. в таком состоянии запальчивости, что даже добрая, свободная инициатива моя протянуть руку примирения вызовет в нем лишь раздраженное «ха-ха», раз он может полемически воспользоваться фразой из письма не к нему о том, что есть для учеников розенкрейцерского пути дело, столь же интимное и важное, как молитва (слова о «медитациях, сдирающих кожу» стояли в том месте письма, которое Вам не предназначалось для чтения…). Ну тогда, оскорбленный до слез, я Вам ответил – простите, милый! – многими колкостями; «Арабески»[3312] вылетели из меня в ту эпоху не как статья, а как крик «до слез обиды» в пространство. У меня, ей Богу, было в те дни настроение стихотворения из «Золота в лазури»[3313] ‹…› по плану, предложенному Вами и который Вы мне пишете; что «Сирин» принципиально принимает обе рукописи[3314]. Блок написал с большой теплотой, но очень не реально, т. е. не ответив мне, как же мне с Некрасовым быть и удобно ли мне именно взять и отнять, так сказать, у него рукопись, полагаясь на его любезность[3315]. О «Путевых Заметках» же я ответил Блоку, что снесусь с Вами, как и о романе[3316] (тут случились три деловых дня, а я все собирался Вам написать).

Сегодня я получил Ваше письмо, которое так выводит меня из затруднения и за которое я Вам, дорогой, милый друг, благодарен безмерно. Вы пишете: «прошу Вас уполномочить меня немедленным ответом на ведение переговоров с Терещенко об издании Ваших сочинений». Милый друг, спасибо – никогда не забуду: все мои сомнения и трудности личного ведения переговоров через Блока, письма которого все же туманны в деловом отношении, – все мои сомнения Вашим благородным предложением сняты; с радостью присоединяю к этому письму еще официальное письмо к Вам, уполномачивающее Вас[3317]. Спасибо.

Мне тем более это все улыбается (в матерьяльном, лишь матерьяльном, смысле), что речь идет о собрании моих сочинений, а о них-то Блок не обмолвливается ни единым словом, заставляя меня думать, что речь идет о «Петербурге» или о «Путевых Заметках», передача которых обставлена сложностями всякого рода.

Спасибо.

Присоединяю к вышесказанному еще одно объективно-мрачное рассуждение о себе, как авторе (верьте, рассуждение это не от мрачности настроения, а от мрачности нашего положения с Асей, вопреки психической успокоенности все эти дни); все эти дни мы с Асей безмятежно спокойны и покорно-ясны тому, что нас ожидает в близком будущем; а нас ожидает нечто прескверное на физическом плане: месяца через полтора нам нечего есть, неоткуда благородно взять в долг, нечем отработать. И потому, что это так неизбежно-реально и в порядке вещей, мы даже ничего и не предпринимаем.

Вот в каком я положении: у меня 3500 долга «Мусагету», долг Блоку 800 рублей, долг Морозовой 1100 рублей (покроется по выходе романа), обязательство «Пути» (монография и статья – о поэтах)[3318].

2½ месяца моя миссия окончить «Петербург» (я могу лишь сказать, что он будет вдвое значительнее и зрелее «Голубя»); 2½–3 месяца следующих я работаю над монографией[3319].

Итого 6 месяцев, т. е. полгода я неработоспособен (ведь мы еще упорно, лично работаем Доктору, учимся: и эту работу полагаю я очень серьезной – без Доктора я уже протянул бы язык). 6 месяцев я все отработываю проеденное, оторванный от России, с психической невозможностью писать «фельетонишки», «рецензии» и с огромною жаждою больших фундаментальных работ: передо мной встает моя 3-ья часть «Трилогии», «Трилогия: Антихрист» (драматическая: нечто, меня преследующее всю мою жизнь с отрочества, мое «Hauptwerk»[3320])[3321]; пора ему приходит. Далее большая книга раздумья моего, нечто вроде соединения «Заратустры и Беме», книга, мысли к которой зреют и которые я не могу выжимать в статейную дребедень. Мой «Sturm und Drang»[3322] приходит к концу: мне 32 года – и все написанное мной стоит предо мной, как эскиз; я говорю «нет» этому эскизу, но вижу в нем контуры большого, большого полотна. С молитвою и в глубоком покое хотел бы я остаться с самим собой перед моими фундаментальными творениями: я ношу их в себе, я слышу их силу в моем немом, несказанном молчании и уже ради них я обязан сказать нет всякой житейской суете.

2½ года я разрывался суетою и мелочами, набирал заказы, отодвигал свои «Hauptwerken» на задний план, во имя такой-то и такой-то «книжечки».

Дорогой друг: все эти месяцы я себе говорю: «Ты должен иметь силу выйти из паутины заказов для работы над фундаментальным, или ты, как поэт, от усилия, не подогреваемого художественным императивом, сорвешься».

И я решил.

Или серьезно работать, или замолчать как писателю.

Трудность матерьяльная, лавина неоплатных долгов, растущая над нашими головами, последние месяцы вызывает во мне скорее не желание избежать ее, а наоборот, подставить ей голову; ибо я устал, ужасно устал, безмерно устал морально: а моральная моя усталость от невозможности успокоиться, от искания денег; едва обернешься, едва с величайшими треволнениями через голову ряда скандалов и моральных ударов выцарапаешь себе право на 3–4 месяца не думать о деньгах, едва успокоившись примешься за работу, как тебя со всех сторон начинают упрекать за то, что Ты должен тому-то, что Ты не исполнил данное обещание: словом – житейская суета. А там, глядь – прошли эти 3 месяца и опять грозный вопрос: а чем жить? а чем заплатить уже имеющийся долг? А во имя чего занять? А откуда?

Т. е. хочу я сказать: я уже не могу работать, когда самое человеческое право – право, без которого не только что работать, но и успокоиться нельзя, – право на кусок хлеба и обиталище стоит под знаком вопроса. Подумайте: я пишу «Петербург» – («Петербург» лучше «Голубя» – свидетельство В. Иванова, А. Толстого, Аничкова, Эллиса и мн<огих> др<угих> вплоть до Кузмина и Гумилева[3323]) – а как я пишу? Имел ли я душевное равновесие во время писания? Сколько сомнений, волнений я переживал за этот год из-за права писать «Петербург». Сначала, уродуя роман (все, что написано за этот период, я вынужден сызнова переработать), я в 2½ месяца отвалял 13 печатных листов[3324], густотою и насыщенностью которых удивлялись все петербуржцы; все не верили мне, что я в такой срок написал; срочность и быстрота написания сказалась в архитектоническом безобразии написанного (ее я вытравляю теперь): архитектоника мне изгадила уже «Серебряного Голубя»: будь у меня деньги и простор времени – таков ли был бы «Сер<ебряный> Голубь»?

Спешно пишучи «Петербург», я надеялся на единовременное получение 1000 рублей к Рождеству 1911 года. 1000 рублей изгадили мне 3½ главы, т. е. 13 печатных листов; кроме того: к Рождеству 1911 года я едва стоял на ногах от мозгового переутомления (существовал я за эти 2½ месяца писания долгом: я занял у Блока 500 рублей, ибо «Русск<ая> Мысль» не дала мне аванса. С Рождества 1911 года до февраля 1912 года – много горького, разбивающего нервы я пережил с историей с Брюсовым и Струве[3325]. Все это время до отъезда за границу я вместо того, чтобы отдыхать, мучился вопросом, как жить, и не мог работать над окончанием «Петербурга».

Наконец перед отъездом за границу появился стремительно Некрасов; я, не думая ни о чем, с отчаянием отдал ему роман[3326], ибо я без денег за роман не мог ехать за границу, а должен был бежать в тишину: неприятности, переутомление, разрывание на части в Москве превратили меня просто в медиумическое создание; и я должен был уехать: за границу или… в санаторию.

И вот: вместо того, чтобы в Брюсселе спокойно работать, там меня настигли сетования за роман[3327]; я от горечи необходимости писать и невозможности писать от тревоги душевной измучился.

И вот теперь: роман еще не кончен, а вызвавшие переутомление нервное 3½ главы, которые я писал под угрозою остаться без денег, я переработываю.

Роман, мое дитя, к которому я относился с вдохновением, требовал отгороженности от «житейских волнений»[3328]: и что же – самый процесс написания был окружен атмосферой ряда скандалов.

Я романа в грязь не уронил: он, может быть, лучшее из мной написанного: «житейскую суету» во время писания я откидывал, но… какою ценою?.. Эта цена (1100 полученных до сих пор за роман рублей, т. е. 4–5-месячное житье без думы о деньгах) с суммой скандалов такова, что я без горечи, а совершенно объективно себе говорю:

«Я так больше не буду работать над большими полотнами». Достоинства романа вопреки роя сует и беспокойств есть «Пиррова победа».

«Служенье муз – не терпит суеты»[3329]

Это не фраза: поиски за деньгами Пушкина привели его к состоянию почти нервной болезни, вызвавшей дуэль; Достоевский весь скапутился благодаря денежной нужде. Гёте – не знал, что такое с величайшею душевною мукою месяц хлопотать о праве полтора месяца не думать о хлопотах.

И вот я себе говорю: у меня куча долгов; наивно было бы обманывать себя и других, что с долгами распутываешься, предлагая в счет закрепощения будущей свободы работать издательством темы <так!>, ничего общего не имеющие с твоими личными заданиями, ради права еще на 2–3 месяца отклонить от себя призрак голода и унижения.

Может быть, я не крупный художник, и может быть, мне суждено как художнику навсегда замолчать, но я должен сказать:

«Служенье муз не терпит суеты»

Более выбарахтываться из капута я не могу: я – устал, смертельно морально устал заявлять, что мне интересно писать, например, монографию о старце «Федорове»[3330], чтобы в долг получить от «Пути», «Сирина» или кого бы то ни было лишних 500 рублей, когда душа моя полна моим Hauptwerk’ом: все равно 500 рублей будут прожиты через 2 месяца, голод не устранится, Hauptwerk будет стоять и звать к написанию, и писать о старце Федорове будет для меня моральной мукою, ибо так же могу написать монографию об «оврагах», как и монографию о «Федорове»: тем и другим интересуюсь до известной степени, но вполне охвачен иным, фундаментальным. Такое существование на физическом плане есть не жизнь, а агония. Пишу это спокойно, ибо это – вывод 1911 и 1912 года. И отсюда-то при всей психической ясности, граничащей с легкомыслием, я формулирую мой пессимистический вывод о себе.

Вот хотя бы эта часть моего письма о себе: Вы думаете, мне легко писать на 6 страницах большого формата то, что есть для меня аксиома и что может даже близкому другу показаться «преувеличением».

Нет: «преувеличение» есть реальная правда.

4 месяца я жил надеждой, что залог у Вл<адимира> Кон<стантиновича> Кампиони даст мне право, расплатившись с частью долгов, морально отдохнуть от моей «эмпирической воли», подверженной действию холода, голода, чтобы, отоспавшись в покое, приняться за III-ью часть «Трилогии». Но треклятый призрак войны: и налаженное дело рухнуло. Радость быть независимым год, радость, без которой я уже не могу работать (поверьте, это сериозно), обернулась в всю ту же «Майю»[3331], превратилась в «пытку надеждой»[3332]. Но на этот раз я философски равнодушен.

Я готов на все.

Я от доктора не могу уехать еще с год (работа доктору не мешает мне ни отдыхать, ни работать литературно, наоборот: от «медитаций» ярче вспыхнули для меня стоящие предо мною литературные и поэтические задания: «теософию» проповедовать никакого желания не имею, ибо с «теософией» у меня почти и нет ничего общего); в Берлине мне жить будет дешевле, чем в России; мы здесь живем одиноко: и работать здесь, писать, в тысячу раз удобнее и плодотворнее.

Далее: как Ибсен в эпоху создания Бранта[3333], доведенный до полного отчаяния нуждой, вопреки своей гордости возопил свое «спасите меня» норвежскому королю (– в результате чего получил пенсию и стал работать над Hauptwerk’ами)[3334], так и я; подобно Ибсену я заявляю – не Вам, не друзьям – а всем русским людям, или, вернее, никому (себе и пространству): «Я стою на рубеже: я хочу работать над большими полотнами. Мне надо отмыться от вечного страха завтра быть без гроша; я не могу размениваться и уходить в майю долгов, невыполнимых обязательств и полуинтересных мне заказов того или иного издательства. Через 2 месяца я кончаю роман. Через 5–6 работу «Пути». Далее мне нужна пауза полной тишины, полного отдыха: и потом я принимаюсь за III часть трилогии». 2 года я должен быть обеспечен: это право мое, как человека: раз я родился на свет, я родился не для того, чтобы испытывать физический голод и холод. Далее: говорят, будто книги мои кому-то нужны и существование мое, труд мой, кому-то нужен и не бесплоден: я не знаю, так ли это (императив к творчеству в моей груди – но окружающие имеют право отрицать его). Если я нужен, если сознание моей потенциальной еще не выявленной в творчестве силы (все написанное мной – эскизы) есть правда, я обращаюсь в пространство и говорю: «Я устал, я не могу больше в поисках близкого хлеба затягивать петлю вокруг своей головы и в неинтересных заказах срывать свой голос „поэта“: стихи поднимаются и опускаются в моей душе, а времени для писания стихов – нет (ах – деловое письмо: ах – завтра нечего есть, ах – недоразумения с Брюсовым, ах – срок Некрасову). Я больше так не могу».

Ибсен писал королю: «Ваше величество; несмотря на то, что моя драма Брант обращает на себя внимание, несмотря на свое призвание драматурга, я чувствую, что должен навсегда оставить свое призвание, если Вы не придете ко мне на помощь…»[3335].

Так писал Ибсен.

Я пишу не королю, не Эмилию Карловичу, не друзьям: Душою говорю я это себе; душа моя устала:

«Служенье муз не терпит суеты»

Милый: через 1½ месяца я опять без гроша: на этот раз ни к кому не обращусь, ибо периодическое откладывание на 1, 2 месяца матерьяльного кризиса есть не жизнь, а агония.

И представьте себе, какое обратное действие такое состояние оказывает на оккультную работу.

Я лучше всех знаю, что оккультист должен пережить все; и я, через год, закалюсь в хладнокровии. Но есть особый путь: путь форсированной, чрезвычайно накладываемой работы, путь быстрого ведения; этот путь в первой, подготовительной стадии подобен взрыву котла паровой машины: Доктор ведет до взрыва; и потом уже начинается период закала.

И я знаю подлинно: доктор сейчас нас ведет особенно форсированно, бурно; я показывал одной замечательной оккультистке часть моих отчетов Доктору (эта оккультистка – голландская дама Эллиса[3336]), и она сказала: «То, что представляете Вы Доктору с Madame Assja, совершенно исключительно, невероятно по быстроте и подвинутости в одном смысле, но страшно опасно в другом: вас нужно на ½ года спрятать на необитаемый остров, а то могут произойти непоправимые вещи. Скорей уезжайте к Доктору, а то, если до встречи с ним преждевременно вы (это строго между нами) выйдете из себя (т. е. сознательно, не во сне, скинем физическую оболочку), то я не знаю, что может произойти: Доктор Вам дает испытание: сколько Вы оккультно можете вынести: это путь исключительный…» (Слова нашего друга, очень подвинутого).

Милый, пишу это Вам по праву Вашему знать обо мне все (между нами это): только 4 месяца упорной оккультной работы, а мы уже с Асей на пороге реального выхождения из себя (т. е. того, что испытывается во время реально переживаемой смерти); это случается и вообще не со всеми и во всяком случае это бывает после многомесячного, а иногда многолетнего пути. В этот период реально перестраивается кровообращение, дыхание; сам Доктор мне сказал: «Будьте мужественны: надо теперь Вам пройти через это» (т. е. через борьбу тел и сознательное выхождение из физ<ического> тела). У нас с Асей оказались особые способности к особому виду пути (самому дикому и странному для людей века сего); и нас надо сперва прогнать сквозь стройада, и очищения в астральном странствии, а потом уже застопорить и медленно укреплять житейское и суетное.

Суета, треволнения, ссоры, все это на нас действует так, как срывание повязки с живой операционной раны.

Пишу это, чтобы Вы, вспомнивши Ваши слова о «сдирающих кожу медитациях», о шатании основ моей личности: поняли, что Вы, будь Вы даже и справедливы, говорили это человеку, как бы лежащему на операционном столе перед событиями реальными и потрясающими душу до дна…

Пишу это все еще и потому, что Доктор повернут к нам совсем не так, как к Алеше или Мише[3337] или многим другим: у нас свой, особый «путь». И даже захоти мы сейчас уехать от Доктора, нам еще ряд месяцев уехать нельзя, ибо Доктор нас не отпустит: ради нас. Он постоянно следит и контролирует нас и нашу работу.

Наоборот: работать, писать, творить – могу и хочу.

Но два я-да сейчас для нас с Асей настоящая гибель: отъезд вынужденный от Доктора = сердечной болезни, нервному расстройству, или какому-нибудь в этом роде сюрпризу (так мы стоим: еще не утвердились там, и полувыходим отсюда); через год, полтора мы можем быть, как все, а сейчас невозможно.

Милый, вникните: если я эти два года буду так из месяца в месяц тревожиться – ни Бориса Николаевича (с достоинствами и недостатками), ни Андрея Белого не будет, а будет – «жалкий уродец». И взываю: «Войдите в наше положение». И дайте слово: обо всем написанном никому.

Опасности для нашей жизни реальные (это между нами): мы сами вломились туда, куда, может, нам было рано. У меня я знаю, отчего это произошло (от неправильных медитаций Анны Рудольф<овны>[3338] и от вынужденного окк<ультного> голода с января 1910 года до начала работы у Доктора). Доктор лишь оформил уже имеющееся в потенции: и отсюда чрезмерная быстрота нашего движения в сторону миров иных (которая после одного этапа сменится, наоборот, возвращением ко всему внешнему).

Ради Бога поймите, что все это реально: а поняв это, Вы поймете и сериозность нашего положения, и серьезное для всей будущей жизни и творчества: «Быть или не быть».

Повторяю, это не касается самой работы творчества, а покоя и возможности жить и дышать, не думая о завтрашнем дне.

(Доктор особенно настойчиво подчеркнул: «Не отходить от творчества. Быть в символизме. Но… – не уезжать в Россию, и главное: совершенно успокоиться»). Относительно моих припадков нервности он сказал Асе: «Оставьте его: это все борьба пробуждающихся тел. Тишина: и он справится сам со всеми нервностями, но при условии покоя…».

Милый друг: а покоя на физическом плане нет. Остается одно: легкомысленно игнорировать надвигающееся и не верить «Сирину». «Сирин» хочет издать собрание моих сочинений: не верю; это опять «Майя», как с имением.

И пессимизм мой законен: он ограждает меня от разочарования.

Разве уж если «Сирин» меня обеспечит на два года? Тогда есть чему радоваться; иначе: 500 рублей гонорара лишних, т. е. отсрочка на 2 месяца, т. е. опять агония.

Не верю.

И все же, спускаясь в область «Майи», я спрашиваю дружески Вас: «Собрание моих сочинений» + «Петербург» или без? И далее: милый, спросите возможно дороже, и так, чтобы в случае, паче чаяния это удастся, то нельзя ли сумму, мне следуемую, разложить на 2 года по 3<00> рублей в месяц, начиная от февраля, + часть денег на уплату хотя бы 1500–2000 тысяч <так!> «Мусагету» и 500 Блоку.

Если же Вы найдете возможным, чтобы я «Сирину» запродал всю Трилогию (с обязательством представить и III-ью часть «Невидимый Град»)[3339], то можно было бы все это продать за гораздо более дорогую цену. А я тогда дружески Вам обещаю хорошую, хорошую книгу, ничем не уступающую «Трилогии»: «Мусагету». Если бы мне 2 или 3 года выплачивали бы право жить, я за это бы время написал и III часть «Трилогии», и Первую часть «Антихриста», и книгу стихов (ведь, ей Богу, стихи не пишутся от «суеты»: в два бы года набежала большая книга стихов и Первая часть «Антихриста» (драма): для «Мусагета»).

Реально я бы ожил и все бы совместилось: большие полотна, Доктор, и Андрей Белый; все недоразумения рассеялись бы.

Но этому я не верю, милый: не верю. И построив картину возможной идиллии, я спокойно разрушаю ее.

Это – Майя. И вот что обидно: из глубин губит «Майя». Губит «Майя»… просто отсутствия в нужный момент нескольких тысяч.

Милый друг, вопреки недоразумениям я многое тут написал слишком «голо» и «интимно» (особенно о себе и Докторе); раз я это написал: верьте – я уже где-то, вопреки всем видимым факторам наших разногласий, сказал Вам: «если в чем виноват, простите». В чем и насколько, это мы установим объективно и справедливо при личном свидании.

Остаюсь глубоко любящий и верящий в нашу дружбу

Борис Бугаев.

P. S. Адрес: Berlin. Scharlottenburg. Luther Strasse. 27. Pension Wegner. Если что нужно будет экстренно телеграфировать, то с 28 – до 3 января нов<ого> стиля мы на обязательном для нас курсе в Кёльне (где, вероятно, будет и деловое свидание с Доктором)[3340]. На эти дни адрес: Köln. Postlagernd.

РГБ. Ф. 167. Карт. 2. Ед. хр. 78. На конверте надпись (рукой Н. П. Киселева?): «Из этого письма вынута записка о романе (стр. 2)». Опубликовано (с купюрами) Л. К. Долгополовым (Андрей Белый. Петербург / Изд. подгот. Л. К. Долгополов. Л., 1981. С. 512–515 («Литературные памятники»)).

Ответ на п. 270.

273. Метнер – Белому

Около 17 (30) декабря 1912 г. Имение К. В. Осипова

Никакой «Майи» тут нет, и Вы, конечно, будете надолго обеспечены[3341]. Если переговоры и подписание контракта затянется больше, чем на 1½ месяца, то Мусагет пока даст Вам еще взаймы. – Надеюсь, что если я сумею что-либо придумать для Вашего имения, то Вы тогда передадите мне это дело[3342]. Пока о нем можно забыть. – Еще раз до свиданья, дорогой Борис Николаевич! Вы представить себе не можете, до чего я устал. – До чего в Москве все тяжело и сгущенно. И идет всюду какая-то вакханалия. Посылаю Вам характерные объявления с низин.

Ваш Э. М.

РГБ. Ф. 25. Карт. 20. Ед. хр. 11. Заключительная часть письма на обрывке листа. Предыдущие листы с текстом письма утрачены.

Ответ на п. 272.

274. Метнер – Белому

18 (31) декабря 1912 г. Имение К. В. Осипова

Траханеево на Клязьме 18/31–XII–912.

Дорогой друг! Спешу (опять спешу и очень) вкратце формулировать результат нашей полуторачасовой[3343] беседы[3344]. NB говорили мы вообще о Мусагете и Сирине, затем о Блоке и о Вас.

1) Ваше сотрудничество в Сирине означает следующее: а) Вы обязуетесь в условленный срок подготовить собрание своих сочинений – стихов, романов, статей и т. п. b) Вы обязуетесь отдавать Сирину все свои крупные произведения: книги статей, книги стихов, монографии (выходящие из размеров небольшой брошюры), романы и т. п., сохраняя за собой право печатать отдельные стихотворения, отдельные статьи в органах других издательств.

2) Книги, уже обещанные Вами другим издательствам, т. е. Некрасову и Пути, Вы разрешаете Сирину выкупить, Сирин же, в свою очередь, обещает Вам совершить эту сделку выкупа таким образом, чтобы издательства, перед которыми Вы обязались, не понесли от этой операции никакого материального ущерба и остались вполне довольны, переуступив свои права на Вашу работу. Сирин готов переплатить (разумеется, не за счет Вашего гонорара) Некрасову, лишь бы выкуп Вашего романа не оставил после себя неприятных моральных ощущений у Вас. И вообще Вам вовсе не нужно вмешиваться в это дело; Вы дали свое согласие и будьте спокойны: Некрасов останется доволен сделкой. Вам даже не нужно самому писать Некрасову. О Вашей книге для Пути рано говорить, ибо она еще и не написана[3345]; но, поверьте, и Маргарита Кирилловна[3346] не обидится на Вас и уступит свое право Сирину, ибо дело Сирина столь грандиозно, что оно «вне конкуренции», задачи его слишком широки для того, чтобы преследующие более узкие специфические цели Мусагет или Путь могли чувствовать себя обиженными, обойденными тем, что их сотрудник печатает крупное произведение не у них, а у Сирина.

3) В ближайшем будущем Сирин желает выпустить Ваш Петербург, выкупив его у Некрасова, и Ваши Путевые Заметки. Любопытно, что последних Терещенко совсем не знает, но берет их без размышлений на основании наших с Блоком отзывов о них. Но… относительно Путевых Заметок есть не маленькое но. Оно заключается в том, что Сирин не будет принципиально издавать книг с иллюстрациями, портретами, заставками и т. п. Отсюда затруднение: как быть с рисунками Аси? На эту тему мы не успели поговорить. Вижу два выхода: или надо уступить и оставить рисунки втуне, или (с согласия Сирина) издать избранные места из Путевых Заметок с рисунками, но уже в Мусагете. Тогда, разумеется, за Мусагетское издание будет выплачен гонорар только Асе за рисунки. Последнюю комбинацию я выставляю предположительно на тот случай, если Вы будете на ней настаивать и если Сирин с нею согласится. Ибо, конечно, как бы ни было досадно, что рисунки Аси остаются без воспроизведения, но рушить все дело из-за этого было бы рискованно.

Об этом я спишусь с Михаилом Ивановичем Терещенко, но предварительно жду от Вас совершенно искреннего беспощадного мнения, ибо понимаю, что Вам не может не быть досадно из-за Аси, да и я (совсем откровенно) жалею, что осуществлению этой глубокой «книжки с картинками» все время ставится судьбою одно препятствие за другим. Быть может, осуществить эту прекрасную затею Мусагет окажется в состоянии впоследствии, когда издание Пут<евых> Заметок Сирина будет наполовину распродано и публика, благодаря рекламе (кот<орая> у Сирина будет поставлена на широкую ногу), будет сильно заинтересована книгой; тогда, б<ыть> м<ожет>, избранные места с рисунками как роскошное нумерованное издание будет иметь полную raison d’être[3347]. Итак, друг, не стесняясь, выстреливайте быстрее Ваше решение.

4) По поводу Вашего долга Блоку говорить с Сирином неудобно. Думаю, что Блок настолько близок с Вами, что откровенно скажет Вам, ждет ли он возвращения этого долга теперь вскоре или может ждать. Ведь Сирин заплотит Блоку большой куш за собрание сочинений[3348], и едва ли Блок нуждается сейчас в отдаче этих 800 р… Что же касается Вашего долга Мусагету (3664 рубля), то тут Терещенко сам от себя настаивает, чтобы все денежные обязательства его будущих клиентов до конца были ликвидированы Сирином, дабы эти клиенты не чувствовали себя под психологическим давлением каких-либо долговых обязательств и могли спокойно работать крупную работу, не отрываясь для замазывания долгов. Так Терещенко поступил и с долгами Ремизова и Сологуба Шиповнику[3349] и другим. Это он мне конфиденциально совершенно напрямик заявил, сказав при этом, что отдача этого долга совершенно не отразится на гонораре в смысле отодвинутия его выплачивания. Для Мусагета, конечно, выгодно покрытие долга (это прямо выручает нас из почти безвыходного положения: вспомните список подлежащих изданию книг, Вам присланный в одном письме). Но и для Вас эта расплата выгодна, и притом не только в «психологическом» отношении; именно раз Вы совершенно расплатились с Мусагетом, то, во-первых, Вы получаете гонорар за статьи в Тр<удах> и Дн<ях> вместо того, чтобы его (как это до сих пор делалось) вычитывали из долга; во-вторых, в крайних случаях (вроде нынешним летом) Вы всегда можете взять аванс; в-третьих, если бы даже вдруг Блок потребовал от Вас возвращения Вашего долга, то и это частями можно было бы сделать из сумм Мусагета, раз Ваш долг Мусагету покрыт вполне; вмешивать же Сирин в Ваши долговые обязательства не учреждениям, а частным лицам, не следует; это мое мнение; прибавлю, что, насколько я понял Терещенко, он отклонил бы сам для себя такое вмешательство; другое дело, если по заключении контракта с Сирином Вы напишете Терещенке, чтобы контора Сирина выплатила Ваш долг из причитающихся Вам сумм Блоку; это – Ваше право; но условие Сирина таково, чтобы долги авторов учреждениям были ликвидированы до заключения с ними контрактов. Кстати скажу, что по окончании всех переговоров Вам будет представлен для подписания письменный договор, который, разумеется, предварительно будет проанализирован мною и Николаем Петровичем Киселевым.

5) Теперь о гонораре. Точно пока он не установлен. Знаю только, что роман Ваш Петербург (22 листа) предположительно оценивался в 4400 р. Ввиду преобладания в собрании Ваших сочинений элемента статей и рассуждений сейчас пока трудно установить общую цифру гонорара, но, конечно, она будет превышать все, что только когда-либо могли бы дать Вам все другие издательства. Я все время говорил о Вас с Терещенко в таком тоне (а это не трудно мне, ибо я искренно – и Вы это знаете – восхищаюсь Вашим дарованием), что возможность деградирования Вашего гонорара по сравнению с гонораром Брюсову и другим совершенно исключена. Постараюсь по выяснении некоторых деталей договориться о гонораре окончательно, а пока могу только Вам сообщить следующее, что с момента подписания договора Вы начнете получать свой гонорар ежемесячными взносами по 333 рубля в месяц, т. е. 4000 р<ублей> в год. Думаю, что Вы таким образом надолго обеспечены. Сумма в 4000 р. в год установлена мною (она может быть несколько уменьшена или несколько увеличена по Вашему усмотрению) так<им> обр<азом>: по моим расчетам за Ваше отсутствие из Москвы Вы в ¾ года истратили 3000 р. на жизнь (не считая путешествия из России) ибо 1000 + 1200 (Путь и Марг<арита> Кир<илловна>) + 600[3350] (Некрасов) + 400 (Мусагет) = 3200. Дорогой, Вы не примите этого расчета за критику! Я только должен был приблизительно установить месячный взнос, ибо Терещенко предпочитает выплачивать гонорар помесячно[3351], и сумма 333 р. его вовсе не смутила.

6) Терещенко, говорят, не понравился очень Брюсову; мне он понравился. Он вполне русский и вполне европеец, т. е. русский европеец, а я люблю таких. Конечно, он слишком русский и слишком европеец для Брюсова, который и недостаточно русский и недостаточно европеец; не знаю, говорит ли Вам что-л<ибо> этот мой схематизм? Положиться на капитал Терещенки можно вполне (у него 15 миллионов); убежден, что и на честность его и благородство тоже можно положиться.

Спешу кончить. О медитациях, сдирающих кожу[3352], Вы писали и мне, хотя и не совсем в этих выражениях; простите, если я, цитируя, обидел Вас; помнится, мысль моя была в том, что нельзя при таких медитациях быть вполне ответственным за то, что пишешь и говоришь. Мне не хочется сейчас рыться в копировальной книге и отыскивать это место. Оставим все это в стороне. Прошу Вас не обижаться на статью Степпуна; она должна была быть напечатанной[3353]; Вы можете ему ответить! Но он Вас очень любит и страшно высоко ценит. А теперь пока до свиданья! Поздравляю Асю и Вас с наступающим Рождеством. Пишите кратко и формулятивно (а главное, до конца откровенно) о сделанном мною в этом письме докладе. Обнимаю Вас. Ваш любящий Э. Метнер.

РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 6. Л. 83–94. Текст – в копировальной книге Э. К. Метнера.

275. Белый – Метнеру

26 декабря 1912 г. (8 января 1913 г.). Берлин

Берлин. 8 января (н. с.).

Дорогой, любимый друг!

Простите, что не отвечал долго: был в Кёльне[3354]; а Ваши письма пришли в мое отсутствие. Что ответить? Я растериваюсь: я глубоко, глубоко благодарен Вам, дорогой Эмилий Карлович, как за Ваши слова ко мне, так и за все те услуги дружеские и хлопоты, которыми Вы, знаю, полны из-за меня. Все, что Вы пишете, меня сказать – радует (не скажу): выручает – выручает неожиданно: да. И прежде всего конфузит безмерно: верьте: я никогда не забуду Вашей любви ко мне и Ваших добрых чувств. И верьте: происшедшее за эти 8 месяцев между нами и положу на сердце себе, как урок, постараюсь сызнова все пережить, и сумею найти сызнова путь к Вам. Я буду стараться, чтобы глубокая борозда, проведенная судьбой в 1912[3355] году между нами, претворилась лишь в этап новой дружбы и нового союза.

И знаю: я это сумею сделать.

Милый, старинный друг – пусть Вы ушли от меня: я приду к Вам и постараюсь Вас найти; если не сумею, это будет моей виной, моей кармой.

Но довольно: буду на днях лично много писать Вам, а пока спешу ответить лишь на деловое: делайте, как найдете возможным со всеми моими делами. Да, конечно, я на все согласен. Единственный пункт сомнения и печали: как же мои большие книги – они не будут в «Мусагете»? Милый, снимите с меня тяжесть, а то я боюсь, что Вы, желая меня выручить, так охотно сбываете меня «Сирину». Все, что Вы пишете, прямо является спасением для меня: но при мысли, что это спасение в ущерб мусагетской моей деятельности, страшусь. Скажите же, что это – ничего. В случае осуществления обязательств с «Сирином» в том виде, в каком Вы мне это рисуете, буду же много, много, много писать в «Трудах и Днях».

Теперь только формально

1) Я согласен на условия «Сирина».

2) Я согласен на то, что будущие книги будут печататься у него.

3) Я не знаю, какую сумму заплотит мне «Сирин» за собрание сочинений, но, конечно, моей мечтой было бы прожить обеспеченно года два.

4) 333 рубля в месяц (как жалованье) меня выручает безмерно. Получая 4000 в год, в 2 года я должен получить 8000 тысяч; принимая во внимание выкупку романа 1100 + 3600 «Мусагету» + 1100[3356] Маргарите Кирилловне[3357] в счет романа, т. е. в счет суммы Некрасова это составит Терещенке 8000 + 5900 = около 14 тысяч. Так ли я понимаю? Я обещаю в течение этих двух лет третью часть «Голубя» – «Невидимый Град»[3358], за который по справедливости можно будет взять 3000 рублей; итого 13 900 будет стоить «Сирину» уплата моих долгов + 2-годовое содержание; 3000 из этих 13 900 будет стоить мой роман «Невидимый Град». Тысячи 3000 «Петербург», около 1000 «Путевые Заметки». Итого 7000 три больших новых моих книги уже входят в эти 2 года. Так что считаю, что все доселе появившееся в печати, то есть

1) 4 «Симфонии»,

3 «книги стихов»,

«Серебряный Голубь»,

3 книги статей, и книжечка рассказов

(Куст, Адам, Световая сказка, еще сказка, «Пришедший» + кое-что)[3359], т. е. 12 уже видевших свет книг как собрание сочинений продаю за 7000 рублей.

А за собрание моих сочинений полное 12 напечатанных книг и 3 больших новых (если с монографией «Пути» устроится[3360], то и 4 новых книги), т. е. от 15 до 16 книг если бы я просил 15 тысяч рублей, то, право, было бы не дорого. Эти 15 тысяч распределились бы так.

1913 год мне – 4000

1914 год мне – 4000

-

8000

Долги:

«Мусагету» 3600

Некрасову 1100

М.К. Морозовой (за

2-ую часть гонорара

«Петербург») 1100

Блоку 800

-

Итого 6600

8000 + 6600 = 14 600

14 600 за 15 книг → право, это можно было бы… Это считая долги. А если Терещенко, как явствует из Вашего письма, не считает сумму долгов за счет гонорара, что кажется мне неправдоподобным и уже совершенно фантастичным, то, право, в этом случае, быть может, и 1915 год мог бы он мне обеспечить. Тогда, невзирая на колоссальную сумму долгов (6600 р.) я получил бы за

1913 – 4000

1914 – 4000

1915 – 4000

Эта 3-летняя свобода бы окрылила меня, скажу прямо: спасла бы меня, как художника.

В сумме эти 15 книг (включая «Невидимый Град», за который примусь после «Петербурга») заключали бы не так-то уж мало художествен<ной> прозы. Смотрите.



5) Серебряный Голубь (том)

6) Петербург (том)

7) Невидимый Град (том)

8) Пепел (том)

9) Золото в лазури + Урна (том)

10) Путевые Заметки (худ<ожественная> проза) том

Десять томов была бы художественная проза и стихи.

И далее статьи.

11 и 12) Арабески + Луг зеленый + будущие статьи. 2 тома.

13) Символизм (без ритма)[3361] том

14) Ритм 1 том.

Я не знаю размер тома у «Сирина», но вот предлагаемые 14 томов большого формата (каждый том в этом виде равен приблизительно № «Логоса»[3362]). Из этого собрания сочинений 10 томов падают на стихи и худож<ественную> прозу и лишь 4 на статьи.

1) Том «симфоний» (с приложением рассказов, Пришедшего и т. д.) будет не менее 300 страниц большого формата.

2) Том «Серебряного Голубя» не менее 250 страниц.

3) Том «Петербурга» не менее 300 страниц.

4) Том «Нев<идимого> Града» не менее 300 страниц.

5) Том «Пепла» будет меньше (страниц 150).

6) Том «Золота в лазури» + Урна + последние стихотворения не меньше 250 страниц.

«Путевые Заметки» (не меньше 300 страниц).

Арабески + Луг зеленый + последние статьи по 300 страниц (2 тома).

Том Ритма (с примечаниями) 260 страниц; том «Символизма» до 350 страниц.

Видите: томы основательные; при меньшем формате эту массу можно разбить и на 20 томов: все дело в формате. Я предлагаю принцип естественного деления[3363].

Я не знаю, если у Брюсова долги, входит ли 20 000 тысяч <так!> гонорара в покрытие долгов, если 20 000 помимо долгов, то справедливо в таком случае мне за эти томы 12 000 тысяч <так!>помимо долгов (т. е. 3 года свободы и работы); если же долги мои вычитают у меня из общей суммы, то предлагаю так; за 14 больших томов 15 тысяч, т. е. расплату долгов и 2 года свободной независимости и работы, обязуясь в 2 года написать «Невидимый Град» и, может быть, Первую часть трилогии «Антихрист» (за последнее не ручаюсь: она, быть может, и не поспеет через 2 года)[3364]. За «Нев<идимый> Град» – ручаюсь.

Пишу это, милый, лишь Вам платонически, а не реально: безусловно Вам верю и безусловно не могу стать на реальную почву, не зная ни «Сирина», ни своей цены. Одно знаю: 333 рубля очень хорошо в месяц. Между нами (хотя бы год, полтора так пожить).

Не удивитесь цифре (300 рублей): эта цифра есть наша с Асей цифра. Вам она кажется большой, но опыт (Африка, Брюссель и т. д.) показал, что фактически это наша средне-хорошая жизнь. Можно жить нам на 200 рублей, очень терпя нужду и без возможности переездов, на 250 рублей не терпя нужды и без возможности переездов. Наконец, 300 рублей, не терпя нужды и с возможностью переездов.

Чтобы Вы не подумали, что это – мотовство, представляю Вам средний бюджет нашей жизни.

В Берлине нам с Асей по закону жить нельзя: следовательно, мы устроились благодаря содействию хозяйки, которая, конечно, отчасти пользуется нашим положением; перед полицией мы freulein Turgeneff и B. Bugaïeff. Перед жильцами Herr und Frau Bugaïeff[3365] (хозяйка посвящена в наш modus vivendi)[3366]. За это: приходится платить за комнаты (две), сообщающиеся, 130 марок в месяц без отопления и освещения. Отопление, освещение и кофей марок 40. Итого:



Обед (вегетарианский, следовательно не готовый, а по карточке → вегетарианская столовая от нас у черта на куличках) – обед от 5 до 6 марок в день, т. е. в месяц 150 марок.

За границей страшно дороги папиросы, а мы – курящие: мы курим по 25 пяти <так!> папирос в день, т. е. 50, т. е. 100 на два дня. Дешевые папиросы здесь отравлены морфием. Неопасные папиросы 100 штук – 3 марки.

В месяц мы курим

100 × 15 = 1500, т. е. папиросы обходятся 45 марок.

Две-три газеты (французская и русская) 40 пфеннигов. 40 × 30 = 1200, т. е. 12 марок.

Ужин к вечеру + хлеб от 1,5 до 2 марок.

2 × 30 = 60 марок.

Итого: не стесняя себя в элементарном → вот уже какая сумма:



Теперь: каждая публичная лекция Доктора нам стоит от 3 до 4 марок. В месяц от 2 до 3 лекций, итого марок 10.

Передвижения (немного).

Прачка в месяц (5 марок в неделю) 20 марок.

Зубной порошок, мыло, чай, сахар, мелочи, сладкое – марок 20.

Опыт показал, что каждый месяц обнаруживается какая-нибудь необходимая покупка (то сапоги, то та или иная статья белья, то Асе, то мне); на это непредвиденное уходит марок 25 минимум.

Итого



522 марки, живя сносно, тихо и абсолютно не бывая в театрах, не покупая книг и т. д. 250 рублей (кроме того бумага, марки почтовые и др.).

Теперь: как ученики Доктора мы должны посещать большие циклы Доктора, должны же от времени до времени покупать себе цикл.

Итого: железная дорога, гостиница, циклы, цена за курс (так за 5 лекций курса кельнского с нас взяли по 7 марок, т. е. 14 марок). На все это мы кладем 50 рублей в месяц (поездка не каждый месяц, но поездка вдвоем, конечно, берет более 50 рублей). Вы видите, что, живя скромно, нигде не бывая, но и не терпя нужду в элементарном, включая поездки, наш нормальный бюджет, а не максимальный, есть 300 рублей, т. е. по 150 рублей на человека.

И оттого-то для спокойной и правильной жизни и работы нам 333 рубля в месяц есть справедливое жалованье (живи мы на квартире, оседло, устройся надолго – сумма расходов значительно сократилась бы, но ведь квартиру в Берлине снять мы фактически не можем (Вы знаете, почему).

Конечно, я могу не покупать газет, не курить, таскаться через весь Берлин к черту на кулички в вегетарианскую столовую, сидеть без циклов, и страстно стремясь на цикл, не попасть туда (а без цикла – пропадает самый быт нашего странничества: ученики Доктора – Wanderer’ы[3367], с котомкой за плечами: Доктор строго настаивает на пользе атмосферы странствий для его учеников). Но из суммы всех этих маленьких лишений создается докучно-досадная аура. Вот почему лучше я согласился бы получать 333 рубля в месяц полтора года, чем 250, например, два: от каких-нибудь 50 рублей зависит столь многое в нашем быту.

Может быть, мы – моты: но право же: мы месяцами сидим без книг, без музыки, без театра; и ни на что не тратимся. Мы только спокойно и скромно живем.

Поэтому во всех переговорах с Терещенко поддержите, дорогой, комбинацию 4000 тысяч <так!> в год, хотя бы она укорощала срок получения. Нам здоровее и важнее 1½ года жить тихо, в покое, не лишаясь доктора, чем, например, 3 года лишая себя необходимого.

Вот, дорогой, мои соображения из Берлина к Вашему сведению. Стремительно обрываю письмо и бегу на почту.

Несколько пунктов и о «Тр<удах> и Днях» пишу на днях в личном письме.

Дорогой друг, с новым годом, воистину да будет он нам всем Новый и Светлый. Почему-то верю в него. 1913 год изгадил 1912. 1913 году всё будут внешние тучи, а внутренняя атмосфера, верю, разрядится. Слышу весенний воздух уже, а в душе где-то тихие зори.

И хочется милую зорю не спугнуть: тихо в сердце взрастить.

Обнимаю Вас крепко! с Новым Годом и… счастьем! Всем Вашим глубокий привет.

Ася Вас сердечно приветствует и просит передать, что нам обоим очень улыбается Ваше предложение с «Путевыми Заметками» (интимное иллюстрированное издание).

Ну Христос с Вами.

РГБ. Ф. 167. Карт. 3. Ед. хр. 1.

Ответ на п. 273 и 274.

276. Метнер – Белому

29 декабря 1912 г. (11 января 1913 г.). Имение К. В. Осипова

Траханеево на Клязьме 29/XII 912.

Дорогой Борис Николаевич!

Пришел мой черед из инертной, но истеричной Москвы направить Вам сердечный новогодний привет в шумный своими стогнами Берлин! И «мне нечего писать»[3368], и по той же причине, по которой в январе 1909 г. – Вам. И у меня есть одно нечто весьма «тяжелое», которое особенно «волнует» меня именно теперь. – Все остальные «невзгоды», даже наша распря, отнявшая у меня столько сил и здоровья, – ничтожный пустяк (сравнительно!) перед тем основным, «начертанным судьбой самой»[3369] срывом моей жизни, который должен быть мною одиноко и безо всякой помощи извне преодолен.

Привет от меня Асе. Коля и Анюта[3370] кланяются. Надеюсь, что мое большое письмо о разговоре с Терещенко Вас удовлетворило и успокоило[3371]. Спешу кончить, чтобы не слишком запоздать с своими новогодними пожеланиями. Обнимаю Вас, старинный друг, крепко.

Любящий Э. Метнер

P. S. Не очень сердитесь на Степпуна[3372].

РГБ. Ф. 167. Карт. 13. Ед. хр. 6. Л. 95. Текст – в копировальной книге Э. К. Метнера.

1913