277. Метнер – Белому
Ваше большое, наполненное цифрами письмо, дорогой друг, я только вчера вечером успел пробежать глазами, т<ак> к<ак> все время у нас гости. А гости в деревне редки, но зато метки: ибо приезжают на целый день, и себе уже не принадлежишь вовсе. (Вчера целый день провел у нас Скрябин). И сейчас я не хочу подробно заняться Вашими цифровыми соображениями, откладываю пока это и прямо отвечаю Вам на важное по существу.
1) Печатание всех Ваших больших книг и собраний Ваших сочинений Сирином не есть уход из Мусагета, если Вы продолжаете принимать близкое и руководящее участие в Мусагете. Другое дело, если бы Вы печатали все это не у Сирина, а у Некрасова или в Скорпионе. Сирин – столь грандиозное предприятие, что нелепо с ним конкурировать; русский писатель, который, будучи приглашен в Сирин, уклонился, тем самым, если он еще не популярен, нанес себе жестокий урон, потому что как гонорарные условия, так и рекламирование и организация сбыта, вследствие огромных средств Сирина, не могут быть нигде доведены до такой высоты требования. Следовательно, раз конкурировать с Сирином немыслимо, надо ему уступить большую дорогу, а самому выбрать себе свою тропинку. Надо уступить Сирину так, чтобы использовать его в то же время и для Мусагета и для мусагетцев. Уступая, надлежит компенсировать это: 1) влиянием на направление Сирина (что именно и возможно через вступление в Сирин мусагетцев: Вас, Блока); 2) рикошетной рекламой, которую делает Сирин Мусагету тем, что издает его авторов, ибо заслуга Мусагета не уменьшается, а увеличивается от того обстоятельства, что тяжелый почин сделан Мусагетом, а провести авторов в большую публику Мусагет предоставляет огромному, на коммерческую ногу поставленному предприятию. – Вы знаете, что я был огорчен Вашей продажей романа Некрасову[3373], но в данном случае «сбываю так охотно» Вас Сирину потому, что эта сделка морально (а вовсе не материально[3374]), выгодна Мусагету: Вы остаетесь интимно в Мусагете и мусагетируете Сирин. –
2) Сирин готов переплатить Некрасову и, разумеется, не за счет Вашего гонорара. Но уплата долга Мусагету (и Пути, если Вы об этом долге заявите), конечно, сократит гонорар, но не отодвинет его выплачивание. Почему Вам самому выгодно, чтобы Мусагету долг был выплачен; об этом я Вам подробно писал. Только получив Ваш долг, Мусагет сможет впоследствии авансировать Вас, если бы это внезапно понадобилось.
3) В двадцатых числах русского января я буду в Петербурге, где и состоится окончательное совещание мое с Сирином об уступке Мусагетом Блока и Андрея Белого. Приводимые Вами цифры предположительного гонорара я к тому времени взвешу с Ахрамовичем (кот<орый> знает о договорах с другими писателями) и приму их во внимание в разговоре с Терещенко.
4) Что касается Вашего заграничного бюджета, то и без детального его показания ясно, что меньше 300 р. Вам не обойтись при двух комнатах, при вегетарианстве и при частых переездах.
5) «Интимное» иллюстрированное издание избранных мест Вашего Путешествия в идее меня очень привлекает и занимает, и принципиально я выговорю себе право осуществить этот план, когда буду говорить с Терещенко, но, конечно, приступить к печатанию можно будет, когда полное издание Путевых Заметок будет Сирином хотя бы на ⅓ продано.
Спешу отправить это письмо, а потому кончаю приветом от всего сердца Асе и Вам. Все наши теоретические разногласия призваны лишь изукрасить нашу дружбу, сделать более полной и содержательной гармонию нашей связи. Наши житейские распри стали серьезной угрозой продолжению дружбы, но раз она устояла теперь, то впредь ей нечего бояться никаких бурь. И, конечно, мы найдем дорогу друг к другу даже при полном удалении наших мировоззрений. Обнимаю Вас крепко, милый друг. Ваш Э. Метнер.
278. Белый – Метнеру
Дорогой, старинный друг – с новым годом, с новой крепостью, со светом!
Тяжел был 12-ый год. Но если после него в наших отношениях все же не произошло ничего радикально меняющего их, если с полной радостью, с легким сердцем я опять называю Вас милым, старинным другом, то значит дружба, настоящая дружба есть: она есть источник веры и бодрости.
С новым, воистину с новым годом, старинный друг!
Я не знаю, конечно, что реально волнующее Вас теперь стоит перед Вами: я чувствую всеми фибрами души, что такое волнующее есть; не чувствуй я этого, я был бы гиппопотамом; и потому, родной Эмилий Карлович, я прошу Вас от всей души простить мне, что вольно или невольно я входил в Вашу душу болью за этот период времени; виноват или не виноват я пред Вами (я знаю, что виноват – может быть, не так, не в том, в чем Вы определили бы мою вину перед Вами) – все равно: вина моя еще в том, что самолюбиво отгрызался я на Ваши укоризненные письма; и тем вносил лишнее смятение в и без того смятенную Вашу душу. Вина моя – слепота, слабость, эгоизм. И пока что, не входя в детали наших недоразумений, я прошу Вас простить меня.
Я не знаю, конечно, что реально волнующее стоит перед Вами, но я помню, как встречал я 1909 год, когда без веры, без надежды в объективно блещущий луч Света, изнемогший, окруженный извне литературными скандалами, с душу сжигающим воспоминанием бывшего со мной прежде, без Аси, окруженный неприветливой домашнею обстановкою, без физических сил после операции в 1907 году[3375] (доктор говорил мне в Париже, что последствия операции будут органически чувствоваться еще года три), без личной цели жизни я писал Вам в Берлин[3376]; и не знаю как, не знаю чем, Вы меня поддержали нравственно; чем же мне поддержать Вас теперь, сейчас? Как сказать Вам, Вольфинг, что Вы не Вольфинг. Более, чем кто-либо, знаю я тщету теоретических утешений; слова «мужайтесь, дорогой друг» со стороны производят обычно обратное действие; и нет, не скажу я их Вам.
И все же, да не покажется, милый, Вам это дерзостью, у меня есть какая-то отчаянная надежда когда-нибудь, если не скоро, Вам в чем-то помочь, и надежда эта коренится отнюдь не в средствах увещания, или внешней словесной поддержки; эта надежда – факт наших отношений; более того – факт провиденциальной, кармической связи каких-то мы друг с другом; кто эти мы, я не смею точно утверждать; знаю и то, что и Вы, и я в эти мы входим; что эти мы кармически связаны, явствует хотя бы из того, что раз колеблется что-то между общею совокупностью этих каких-то нас, происходит нечто совершенно безобразное; так, когда отношения наши шатаются, я испытываю ни с чем не сравнимое чувство безобразия: я не могу спокойно жить, работать, думать. Так: за эти 8 месяцев я совершенно измучился – а от чего? От того, что Э. К. Метнер рассорился с Б. Н. Бугаевым. Ну что ж такое? Б. Н. Бугаев имеет много друзей, Э. К. Метнер тоже: одним другом больше, одним меньше – что ж такого? А между тем мои бессонные ночи, мои мигрени, моя ни с чем не сравнимая злость на себя и на Вас одновременно мне доказывала и ночью, и днем, что тут речь не о дружбе, а о чем-то несравненно более важном, о пути, о нарушении клятвы какой-то на мечах и т. д.
То же самое я наблюдал в Эллисе. Факт нашей переписки заставил Эллиса в Брюсселе еще чуть ли не разболеться[3377]. В горячих выражениях он заклинал меня скорее оставить нашу ссору, говоря, что мы все погибнем, если мы окончательно друг с другом разорвем, что будет разбито нечто драгоценное.
Более того: в эпоху нашей переписки в сентябре и октябре, когда мы с Асей были в Базеле и Фицнау, я – это между нами – вел Доктору дневник виденного физическими глазами[3378]; из того, что я видел в то время, многое оказалось впоследствии почти вполне объективным; из этого явствует: оккультная работа бурно шла во мне; а из этого явствует еще и следующее: более, чем когда-либо, должен я был держаться всяческой гигиены (выдержка, контроль мыслей и т. д.); более всего я хотел мира с Вами, но некие «злые вихри», буквально как что-то постороннее входили в меня, и я жаловался Асе, что я не могу справиться с мыслями, что мысли мои стали сами себя мыслить и что, когда мысли эти становились дисгармоничными мыслями (мысли о наших неладах), то я испытывал такое ощущение, что мысли эти, как стая орлов, кидались на меня и раздирали на части; у меня были минуты, когда я чуть не плакал оттого, что злые мысли сами собою мыслятся и что чем более я хочу от них воздержаться, тем сильнее они кидаются на меня (прежде этого никогда не было со мной); в этот период я писал «Арабески»[3379]. Вечером же среди видимого мною я видел всегда неприятные существа (золотые, звездовидные многоножки, обливающие меня теплом: одну из зарисованных картинок этого рода я показал Доктору: и Доктор приписал к картине: Attake, Luftdämonen[3380].
Все эти дни на меня шла атака демонов воздуха; но связи между золотыми многоножками, виденными в ту пору всегда ночью после медитаций, и душившею, в меня входящею злостью, я не испытывал. Объяснения Доктора пролили свет[3381].
Видите, милый: кармическая связь нас до такой степени явна, что когда мы пытаемся потрясать основы той связи, мы можем сделаться (как было со мной в Vitznau) объектами воздушных атак и т. д. Когда из Vitznau мы переехали в Штуттгарт[3382], то Эллис мне опять сказал: «Если Ваше недоразумение не кончится, то я не знаю почему, но… все погибло»[3383]: и первый тактически стал писать в «Тр<уды> и Дни», Вам, чтобы положить начало какому-то примирению.
Все это я пишу, чтобы подчеркнуть, как кармическая связь существует между всеми нами и как вредно для всех нас подвергать испытаниям эту связь.
И обратно: эта связь обнаруживается в помощи друг другу – я не сумею опять сказать, где, в чем бывает эта помощь, как она реально проявляется (все это относится к полуосознанной сфере): но помощь чудесная друг другу есть, она бывала.
Она была мне в тот день, когда Вы подошли ко мне и шепнули на ухо, что тема 2-ая Сонаты Н. К. все о том, об одном[3384]; она была, быть может, Вам в факте моей 2-ой Симфонии; опять-таки она была мне от Вас в Нижнем[3385]; и опять-таки она была Вам от меня весной 1909 года; и далее она была мне от Вас в факте «Мусагета». То, что за мной долг какой-то поддержки Вам, какого-то слова, преисполняет меня чудесной надеждою, что раз долг есть, то в будущем сумею, сумею его заплатить.
А как сумею, что я сумею – разве я знаю? Может быть, будет это тогда, когда мы вместе посмотрим на новые зори: зори с нами; и небо – небо всегда над головой; когда в небе нет туч, в час заката, оно «милое, вечное, старое и новое во все времена»[3386]; нужно только отметить это и как-то шутливо на «сей факт» подмигнуть, посмеяться этому, а для этого надо вместе выйти в поле, полюбоваться закатом, понюхать воздух, прочесть текущую в небе «Летопись мира: последние вечерние приложения». Потом взять камни: и метать в овраги, уничтожая врагов.
Отнято ли у нас небо? Нет: оно еще пока над нашими головами, или оскудели знамения и все кругом тускло и мертво? Нет: никогда атмосфера не была столь напряженна; Европа стоит покрытая стальными штыками; всемирно-исторические события гремят. И это – утешение.
«Что-то в слово просится, что-то недосказано,
Что-то совершается: но ни здесь, ни там»[3387].
И тяготы безымянные, жизненные положения, которым нет названия, не есть ли это все то же, что еще испытывал покойный Вл. Соловьев:
«Пустыня без цели
И путь без стремленья…»[3388]
Ведьмы порой обречены на тяжесть, которой нет названия: «В те дни будет скорбь, какой не было от создания мира»[3389]. Эта скорбь, конечно, выражается не в отвлеченном начале; с этою скорбью бывает и подбор событий в нашей жизни; у меня этого подбор событий был на рубеже между 1908 и 1909 годом. У Вас – теперь; но наша связь – гарантия к тому, что скорбь эта моментами разрешается в невыразимейшую сладость (черта, общая нам всем):
«И голос все тот же звучит в тишине без укора:
Конец уже близок: желанное сбудется скоро»[3390].
«Голос все тот же», «желанное» – вот что нас соединило, связало. И пока существует союз наш, смерть одного из нас есть поражение всем; но и: радостное упование одного есть несомненная поддержка всем.
Я пишу все это вне закона достаточного основания, т. е. просто без оснований; но без всякого основания мы когда-то подмигивали на зорю: безосновное однако не раз ложилось в основу чего-то; с основанием теперь мы ссылаемся на то, чему никогда не было оснований. И оттого-то без всякого основания, вопреки всему я говорю Вам, милый: чуется мне, что «голос все тот же» между нами; он «дышит, где хочет, и его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит»[3391].
Для Вас, сейчас, этот голос ушел неизвестно куда; для меня с весны он «опять возвращается»[3392] – голос все тот же:
…«звучит в тишине без укора:
Конец уже близок: желанное сбудется скоро…»
И зная кармическую связь нашу на основании прежнего, безосновного, безосновно легшего в нашу дружбу, я говорю: или мы разбиты, разъединены, или моя безосновная надежда на то, что «возвращается», должна так или иначе Вам, в Вашем, отдаться как Свет: если не сейчас, то впоследствии.
Но тут Вы мне можете возразить: «Пути наши разошлись. Вы – с доктором Штейнером, а я – с Вагнером; и оставьте меня: с меня достаточно Вагнера; байретская «медитация и концентрация» несочетаема с бездарными общими местами мистерий[3393], монистическими, схоластическими циклами: нельзя одновременно идти двумя путями…» (пародирую Ваше письмо мне в Мюнхен)[3394].
И только теперь отвечаю на все это. Чтобы ответить Вам на Ваше мюнхенское письмо, мне надо пропеть ответ, ибо это всё деликатнейшие темы; и не сердитесь, что в эпоху полемики нашей я Вам вовсе не ответил ни звука; так что признайтесь: Вы нигде, ни в чем не имели случая слышать от меня моего определения своей позиции у Штейнера. Просто Вы стоите перед фактом: был Б. Н. Бугаев поэт-символист, клялся, что он не склонит головы перед теософскою схоластикою, что путь для него начался еще в «старом и новом во все времена и в музыке Н. К. Метнера», поехал этот Б. Н. Бугаев за границу да и стал вдруг теософскою теткою[3395]; погодите, Б. Н., уж встретим мы Вас за это в колья! Вот что прозвучало в Вашем письме мне в Мюнхен.
И так как я еще не утратил последних искр разумения и последней любви к «многострунной культуре»[3396] и «символизму», то комический образ полемически во-ображенного Вами Б. Н. Бугаева и поставленного перед носом настоящего Б. Н. Бугаева оскорбил настоящего Б. Н. Бугаева, который в эту эпоху сказал себе: «Черт возьми, надо было по крайней мере сперва лично справиться, что такое произошло с Б. Н. Бугаевым – у Б. Н. Бугаева, прежде чем расстреливать Б. Н. Бугаева-тетку». И обиженный на то, что в Москве при известии о моей поездке к Доктору первый жест был мобилизоваться против моей воображаемой теософии вместо естественного жеста, оправдываемого многолетнею нашей дружбою: «объясните же, что Вы вынесли от Штейнера и что означает Ваша перемена фронта»? Но этого вопроса не было, да не было даже вопроса для друзей, что Б. Н. Бугаев, не раз в жизни проявлявший оригинальность поступков, мог оригинально подойти и к Доктору Штейнеру (он подошел, например, к Доктору Штейнеру, как к почтенному декаденту и символисту, а не как к схоласту).
Вот на это-то Б. Н. Бугаев (теперь он только кается) обиделся насмерть (Б. Н. Бугаев иногда непростительно зазнается): «смели» заподозрить его «оригинальность», смели заподозрить, что автор «Симфоний» и «Символизма» подошел не симфонически и не символически к Штейнеру, а так подошел, как подходят художественные «скопцы». Каюсь теперь в этой обиде, но так как она отошла в область истории уже, я считаю нужным о ней сказать, ибо отсюда у Б. Н. Бугаева появился тон обиды и тон озорства: «Да, вот: я – символист; и нате – выкусите: я есмь теософская тетка». (Ведь писал же мне Ахрамович такую чепуху, как: он де боялся, что погиб мой талант; но, прочтя мои статьи, он кое-что понял в моей штейнериаде). Теперь, когда опрос свидетелей может установить, что мои отрывки из романа (свидетель В. И. Иванов, которому я читал свеженаписанные отрывки)[3397] не уступают, а превосходят написанное до Штейнера[3398], авось начнут признаваться, что А. Белый все еще символист, и что Штейнер есть эпоха для него «пятой симфонии»[3399], а не схоластики (почему-то на риккертианство мое не качали головами, а на штейнерьянство качают)[3400].
Видите: пролегомены эти только к пародируемому отрывку Вашего письма мне: «Пути наши разошлись. Вы – с доктором Штейнером, а я – с Вагнером; и оставьте меня: с меня достаточно Вагнера» и т. д. Я утверждаю: пути наши не разошлись, если «старое, милое, вечное» соединяет еще нас, старинный друг; но, дорогой: естественно А. Белому, писавшему об Орлецах, Хандриковых, «возвращающемся», стремиться вступить уже в личное общение с орлецами, стариками, Орловыми, ибо, милый: «Хандриков – я, Орлов – Доктор»[3401]. То, что я нашел своего Старика[3402], что связь моя с Доктором по чину Орловки и что на наших свиданиях мы разговариваем о «колпачниках»[3403], а Доктор оглушает меня сюжетами из «симфоний», что и медитации наши с Асей носят характер «старинных дел мастерства» и «симфонических» упражнений – об этом никто и не подумал.
Итак: может быть, Э. К. Метнер сказал «нет» персонажам творчества А. Белого, это другой вопрос: но что А. Белый у Доктора именно потому, что он автор Симфоний – этого продукта имагинации; и образы, реально посещающие этого Белого, есть та же имагинация, т. е. Симфонии, им написанные, – это Вам говорит сам Белый; ведь не для изучения же номенклатуры циклов он сидит у Доктора; самая эта номенклатура есть сознательная схема, не касающаяся реального, вызываемого проведением в жизнь схемы, а Доктор – не сухой педант, а совершенный безумец, сшибающий с ног слона иными из своих заявлений à la «Симфония». Я не виноват, что к теткам доктор Штейнер повертывается теткою, к рационалистам – рационализмом; я только свидетельствую, что к нам с Асей Доктор повертывается «символистом и декадентом», ибо он действует сообразно слову апостола Павла[3404]: «Для Иудеев я был как Иудей, чтобы приобрести Иудеев; для подзаконных как подзаконный, чтобы приобрести подзаконных; для чуждых закона – как чуждый закона… для немощных как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых»…[3405]
Так как большинство вокруг Доктора немощны, то он и дает им безумие свое в схеме: но за схемою для ученика Доктора не умозрение, а факт, событие странное, Орлов, Орлец… Между нами: Доктор однажды сказал: «Циклы – это что: чучелы, сделанные из соломы, стоящие лишь как вехи того, что скоро будет не теорией, а действительностью»…
Когда при мне оспаривают то или иное теоретическое положение Доктора, то я смеюсь: поймите, теоретическое положение Доктора отстоит от Доктора так же далеко, как мой реферат, читанный некогда профессору Зографу по зоологии[3406], от меня. Ибо поймите же: «Я – кто? Натуралист? Химик? Критик? Или писатель?» Да, но я мог бы в гимназиях преподавать физику.
Доктор считает нужным читать введения к некой положительной науке: «Geheimwissenschaft»[3407]. Если Вы думаете, что он всего-навсего Geheimwissenschaftler, то Вы глубоко ошибаетесь. Доктор ведет к новой церкви, к церкви Розы; религия – вот основа его деятельности, тактически прикрытой извне. А потому: чему же, милый, Вы удивляетесь в одном письме, что я, скажем, в феврале 1912 года писал о религии (§ 20-ый моей статьи о мистике)[3408], а в мае того же года стал штейнерьянцем: несколько раз я перечитывал мою статью «Против мистики» и говорил и Асе, и А. С. Петровскому в Мюнхене (спросите Петровского): «Я согласен с каждым словом моей статьи». Более того: я высказал лишь положение Доктора, что нам сейчас мистики не надо: так же как я покрывал извне символизм, как realiora[3409], покрышкою из Erkenntnisstheorie[3410], и обрушивался на дурную метафизику, так Доктор свою религию извне покрывает Geheimwissenschaft, обрушиваясь на философию.
Все, написанное мной о религии, остается в силе для меня: Вы мне написали: «Перечтите § 20 Вашей статьи „Против мистики“, если Вы и с ним согласны, то я – ничего не понимаю». Согласно Вашему предложению, я открыл § 20-ый, прочел и сказал себе: «Ничего не понимаю в непонимании Э. К.: ну да, более чем когда-либо я за религию против мистики».
Д. С. Мережковский некогда чаемую им религию противополагал всем бывшим, как религию Конца, основанную на Апокалипсисе. Доктор Штейнер провозглашает смерть национальным религиям с Голгофы, ибо Христианство олицетворенный синтез религий и далее с религией в прежнем, историческом смысле идти некуда: нет – есть куда; надо идти к религии действующего Хр<истова> импульса[3411]; («Христовство» в противоположность христиан-ству); это действенная религия, религия притягивания будущего (путем теургического творчества) есть религия Конца, религия эсотерическая с «Апокалипсисом» в центре; к ней-то и ведет розенкрейцерство; о ней-то и будет говорить грядущий за Доктором (это между нами) Хр<истиан> Розенкрейц[3412], которому он сейчас лишь расчищает путь, ставит вехи; через 36 лет первое появление Антихриста; к этому сроку уже будет первая ячейка апокалипс<ической> церкви – церкви розы (все это стоит в центре движения): но и циклы уже извне намекают на это (см. «Von Jesus zu Christus», «Ев<ангелие> от Иоанна», «Апокалипсис»[3413] и мн. др.).
Удивляюсь, родной, что Вы можете думать, что я отказался для Доктора от 2-ой «Симфонии», Трилогии «Восток и Запад»[3414], Вл. Соловьева, Мережковского и всего – бýди, бýди[3415], что говорили мы на зоре. Именно все это особенно, сызнова, реально меня привязывает к Доктору (и «бýди, бýди», и «Толстой и Достоевский», и поэзия А. Блока, и «Три разговора»[3416], и Соловьев, и Христовство, и «старое и новое во все времена», и «2-ая Симфония», и «Новалис», и зори, зори).
Я удивляюсь, что все это мне надо еще разъяснять, будто со мной какой-то кризис теперь, когда в 1912 году замкнулось 10-летие и все, что жило до 1902 года (включительно), сызнова ожило, а чад, смрад («ждали Утешителя, а надвигался мститель»[3417]) стоит как измена юношеской весне. И если в 1902 году встала из зори наша дружба, наш без слов разговор, то как же теперь, когда 1902-ой год стоит предо мной огнем зори озаренный, когда «Предчувствую Тебя, года проходят мимо»[3418], как же мне сказать тому, с кем стоял я рядом в 1902-ом году: «Я теперь у Доктора Штейнера: наши пути – разошлись».
Нет – тысячу раз нет, наоборот: «По-новому сходятся, по-новому сойдутся, ибо – опять возвращается: леопардовая шкура догорает на западе»[3419].
Тот факт, что Вы, по-моему, не так видите Доктора Штейнера, не играет никакой роли, ибо разве о людях тут, о суждениях: разве сами люди, суждения не знаки того, что бархатной грустью подкатывается к сердцу, что заставляет смеяться в зорю, с зорей…
Все это, как солнце, стоит в центре моего духа, а поверхностнее, в душе, недоразумения, усталости, сдирающие кожу медитации[3420]; все мои душевные недомогания очень остры, и я, не скрываю, на волосок от «срыва». Но разве я пошел бы на все это механически, методически, разумно, мертво, скажу прямо – оккультически, если бы в духе моем не звучал милый голос:
«Весь горизонт в огне! И ясен – нестерпимо»[3421].
И вот с нестерпимой, бездоказательной ясностью я могу Вам сказать: «Зная кармическую связь всех нас, видя зорю пред собою, и имея опыты прошлого за собой, я могу, положась на нечто совершенно безосновное, но телеологически всегда выносящее в будущее, свидетельствовать: озаренность моего духа есть первое веяние какого-то грядущего озарения каждого из нас, связанного друг с другом в глубочайших и немых тайниках Духа:
«Пусть все поругано веками преступлений и т. д.
…Мы вечны: с нами Бог».
Пишу на днях деловое; скоро шлю в «Тр<уды> и Дни» статью о Ник<олае> Карловиче[3423]. Денег хватит лишь до русского 1-го февраля. Если с Терещенкой наладится, нельзя ли мне с февраля уже получать жалованье. Впрочем, не смею верить. Получили ли мое длинное чисто деловое письмо (оно должно было прийти 28, 30, 29 декабря) в Мусагет, там мои соображения[3424]; если нет – телеграфируйте: я повторю их сызнова; по Вашему новогоднему письму не вижу, что получили. Если не получили письма, очень жаль; я подробно там пишу обо всем деловом и очень важном для меня.
Итак с новым годом, старинный друг!
Приветствую с новым годом Николая Карловича. Приветствую Анну Михайловну[3425]. Ася приветствует тоже.
Крепко жму Вашу руку.
Остаюсь любящий Вас Б. Бугаев.
P. S. На Степпуна лично не сержусь, но официально обижен: там в письме есть совершенные неприличия[3426]. Степпуна поздравляю с новым годом.
279. Белый – Метнеру
В сущности всякая голова – голова Медузы: змеевидные мысли, как ветром волнуемые волоса, разлетаются во все стороны от любой головы, вызывая сравненье с Медузой. (Из лекции в Берлинской ложе. Январь. 1913 года)[3427].
Мы еще недостаточно оживили свое эфирное тело; оживи мы его, мы пульсацию этого тела, многообразные его истеченья, движенья переживали бы и в физическом теле, как движенья, как пульсации внутри наших физических ощущений; и эфирные ощущения были бы ведомы нам не извне – изнутри. (Из лекции в ложе. Январь 1913 года).
Впрочем, в одном пункте совершенно пронизаны друг другом эти тела: в голове; и пульсация эфирного тела изнутри нам знакома (как вещь в себе): это – пульсация мысли, ибо самый процесс мышления – вот одно только из многообразных движений эфирного тела. (Из той же лекции. Январь 1913 года).
Если бы мы воскресили все части нашего эфирного тела и работали ими в соответственных центрах тела физического, то во всех частях тела нам изнутри бы открылись движенья, соответствующие тому, которое в голове ощущаемо в мысли. И мыслили б руки. (Из той же лекции. Январь 1913 года).
Физический мозг так относится к эфирному мозгу, как выкристаллизованный в воде кусок льда к ней самой; в обоих мозгах – максимум приближения тел этих друг к другу; в руках уже есть расхождение; эф<ирный> мозг является гораздо более неловким органом, чем эфирные руки; эти последние вводят в познание высших миров. Эфирные руки – нечто весьма интересное… (Мюнх<енский> курс. Лекция II-ая. 1912 г.)[3428].
Эфирные руки и внешне иначе протягиваются к добру, иначе к злу. (Мюнхенский курс).
Полезное оккультное упражнение (Доктор складывает руки на груди и смотрит перед собой в пространство): с неподвижными физическими руками вызывать самостоятельное движение эфирных рук. (Лекция в ложе. Январь. 1913 года).
Работою следует пробуждать свое эфирное тело кусок за куском; иначе будешь видеть в эфире все то же и то же. (Мюнхенский курс. 12 г.).
В физическом теле – чередование сна и бодрствования; в элементном теле (эфирном) – сон и бодрствование одновременны; тот кусок видит и бодрствует; этот – ничего не видит и спит. (Не спит мозг и спят руки). (Мюнх<енский> курс 12 года).
Когда человек может чувствовать свое эфирное тело, ему сперва начинает казаться, будто ширится он в мировые дали пространства; испытание страха, тревоги не минует тут никого; оно гнетет душу: будто ты закинут в пространства; под ногами – нет почвы. (Мюнх<енский> курс. 12 года).
В обычной душевной жизни человек говорит: «Я – чувствую, я – мыслю»… При жизни в эф<ирном> теле является чувство: «Мысли думают себя». Сам человек погашен: вещи думают, чувствуют и хотят вокруг него. В той мере, в какой себя чувствуешь в расширении, распространении, в той же мере глушится сознание, знание: чувствуешь себя отданным мировой объективности. (Мюнх<енский> курс 12 года).
Есть случаи, когда из физического тела выпа<да>ет эфирный мозг; это случай – интуиции. Иногда выпадает эф<ирная> гортань – инспирация; иногда сердце – имагинация. Есть особый случай имагинации: из эфирного плана западают вещи чрез солнечное сплетение; попадая оттуда в сердце, они тускнеют в тумане субъективизма. (Из беседы Доктора со мной и Асей)[3429].
Древние индусы ходили с эфирным капюшоном вокруг головы: эфирный мозг их значительно расширялся за пределы физического; и отсюда их развитое эфирное зрение; то, чем отличаются от нашего способа изображения природы древнеиндийские памятники искусства, являют печать эфирного зрения. Индус видел двумя зрениями; оттого-то для него одно из зрений (физическое) рисовало лишь Майю пред ним. (Из курсов).
Культура Индии – культура эфирного тела. (Из курсов).
В наше время эфирный мозг налагается на физический; в прежнее время границы обоих мозгов не совпадали; человек нормально ходил как бы с выпавшим мозгом. Центр мышления перемещался в зависимости от предмета мышления; при высоко настроенном мышлении, при предмете высоком центр перемещался за пределы физической головы; не голова вовсе думала: думало ее окружение в то время, как физический мозг молчал. Древние люди говорили тогда: «Я надел на себя праздничное платье». Соответствующее эфирное ощущение при эфирном мышлении называли «праздничным платьем». (Кёльнский курс 1913 года)[3430].
Физически такое перемещение ощущалось, как будто бы физическая голова открывалась в темени; и что-то над теменем приподымалось; человек сам приподымался над собой: эфирный над физическим; ощущал себя в новом теле. Но новое тело бросало как бы свою тень на тело физических ощущений; физическое тело при этом в ощущении казалось громадным чрезмерно и удлиненным – до невероятности; телесно ощущали себя слитым со всем земным шаром, врастающим в центр Земли; физич<еские> ноги казались при созерцании короче чем следует, потому что казалось, что они продолжаются змеиным хвостом до центра Земли. Так себя ощущал человек. (Кёльнский курс 1913 г.)
Земля (чертеж Доктора)
Человек ощущал себя змеей; а вещество тела – змеевым веществом. Обыкновенно говорили тогда: «Во мне зашевелилась змея: я пришел в змеевое состояние»… Это было понятно всякому – более или менее. (Кёльнский курс 1913 г.).
Характерно: среди всех народов вдруг прошлась легенда о змееборце, свернувшем голову змее. Например: греческие легенды. Что это значило? Во время старого способа ясновиденья человек ощущал себя привставшим над собою самим на змеевом хвосте. Это был старый способ ясновидения. Христос окончательно пресек этот способ, выгнал змею из человека («Семя жены сотрет главу Змию»). Христу предшествовала реформа: Кришну стер приподнятую эф<ирную> главу; эфирный мозг был введен в физический; возможность змеевого состояния без помощи Иоги пресеклась. Границы миров совпали. (Объяснение, как это было сделано, опускаю). (Кёльнский курс. 1913 года).
Надо было нечто праздничное и в этом смысле новое ввести в обыденную мысль; при совпадении границ мозгов, это влившееся в мозг новое в физическом мозге впервые себя осознало, как логика в нашем смысле: Empfindungseele[3431] стала Bewustseinseele[3432]. (Кёльнск<ий> курс).
Это и было убиением змеи: внелогической, дологической мудрости: змея вошла в тело; в будущем она выйдет из тела под нашими ногами и опустится в землю. (Кёльнск<ий> курс).
В эпоху убиения змеевого состояния появилось два лагеря людей, не понимавших друг друга: люди с чем-то новым в мозгу (логикой в нашем смысле) и без всякого ясновидения (сократизм); и люди с остатками старого ясновидения и без логики в нашем смысле. Эпоха – Verständnisseele[3433]. (Кёльнск<ий> курс).
Образы высокой Гиты[3434] провиденциальны: так, там говорится о загадочном дереве, растущем вверх корнями, ветвями вниз, листья которого – сладкая пища Вед[3435] для ученика. Что это значит?
Вот что.
Объективно установимо: самосозерцание мозга с позвоночником и нервами отпечатлевается в эфирном, развивающемся зрении, как световой, далекий центр, от которого на созерцателя идут световые ветви-лучи; это и есть древо, вверх корнями растущее; корни – световой центр – кажутся в мировых далях; ветви – лучи от центра – падают на медитирующего ученика; образы эфирного плана возникают между ветвями (в лучах); эти образы – сладкие листья Вед; а сам человек при этом, испытывая змеевое состояние тела, есть как бы змея на тех познанья листах. Он – змея на древе познания добра и зла. Если бы образ этот применить к библейскому, то следовало бы тут сделать еще ряд оговорок. (Кёльнск<ий> курс).
Первое действие развивающегося эфирного зрения – ви́дение растительнообразных, световых форм: дерева, цветы, лучевые хризантемы и т. д. (Трюизм для всех учеников Доктора).
Все мифологическое о древе, рае, саде, дубе и т. д. есть воспоминание об утраченном (сравнительно недавнем) зрении на эфирный план. (Из курса, кажется: «Апокалипсис»[3436]).
Будхи[3437] как бы дает отзыв в эфире: сознание растений всегда в будхи; душу растений ясновидящий уже замечает в эф<ирном> плане сравнительно на ранних стадиях ок<культной> работы. (Слова Доктора).
Человек при начале развития в нем имагинации на эфирном плане начинает видеть ряд образов; сперва он думает, что это всё – Wesen’ы[3438]; но часто он видит имагинативно, т. е. символически части собственного эф<ирного> тела. Так: самосозерцание в эфирном плане гортани дает имагинат<ивный> образ то совы, то лебедя в нимбе; позвонок – иногда золотой орел; печень – крылатый бегемот; живот – змея. И т. д. (Слова Доктора Асе)[3439].
Эфирное тело – тело воспоминаний; колебание его в голове – «мысли мыслят себя»; при потрясениях, опасностях эф<ирное> тело частями выскакивает наружу; и врачами отмеченный факт, что вся жизнь проносится в воспоминании в минуты смертельной опасности, есть следствие частичного выхождения эф<ирного> тела. (Из курсов).
В древности культурою иоги посвящаемые готовились к отделению эф<ирного> тела; воспоминание всей жизни, вся жизнь в новом свете – проносилась пред ними; отсюда – душевное потрясенье от эфирного сотрясенья; отсюда κάϑαρσις[3440] пред мистерией.
И это вéденье вынес на площадь Креститель. Он революционно демократизировал методы пробуждения эф<ирного> тела – в Крещении, чтобы спешно приготовить народ к появленью Спасителя. Что происходило?
Обстановка Крещения потрясала: погружались с головой в воду и держались долгое время под водой с риском захлебнуться: под водой крещаемый переживал состоянье утопленника, состоянье смертельной опасности: часть эф<ирного> тела отрывалась от физического; мгновенно вся жизнь проносилась в воспоминании, по-иному; сотрясенный крещаемый видел нечто по-новому, в первый раз. Сотрясение вело к душевному потрясению. Иные умирали, иные сходили с ума. Совершенно иначе, чем нам, звучали крещаемым слова: «Покайтесь: приблизилось Царствие Небесное»[3441]. (Слова Доктора).
Сущность медитации есть сосредоточенье в образах, ничему будничному не адекватных; образы медитаций суть символы; во всяком символическом образе, т. е. в образе, соединяющем в себе нечто неотобразимое в действительности, лежит уже начало медитативное (мой вывод: символизм – свободная, инстинктивная медитация); а задача медитации на первых порах вытянуть из глубины души нечто самостоятельное, что не связано с дождем повседневных, обычных представлений; сперва это достигается сосредоточиванием на символическом представлении, далее слитием с ним; наконец, жизнью в символическом представлении; переживающий медитацию приходит далее к самостоятельному творчеству медитативных образов, к творчеству целого мира представлений и образов, к соединению мысли и образа в одно; наконец, к ви́дению этих образов. Эта первая стадия ясновиденья есть имагинация[3442]. (Публичная лекция).
Если бы знали, что многое из обычных наших ощущений и переживаний уже есть рудимент к переживанию в более высших телах, то стали бы внимательней относиться к духовной науке, ибо минимальное реальное знание ее открывает и объясняет нам многие субъективно переживаемые и ощущаемые, но словами невыразимые факты душевной жизни. (Слова Доктора).
Довольно: устал…
Вот, дорогой друг, ряд сентенций Доктора, частью лично слышанных на интимных лекциях, частью вычитанных из курсов. Для чего я привел их Вам? Вот для чего.
Вы представитель того распространенного мнения, что Доктор есть сухо-рассудочный человек, что у него все дело в мозгологической номенклатуре, что символистам, художникам, людям сочным и красочным, нечему учиться вялым схемам Доктора; всё у Доктора рассудочно, а безумию творчества чужда схоластика оккультизма.
В pendant Бердяев полагает, что Доктор неоригинален, неталантлив, преследует творчество и в нем мало оргиастического безумия[3443].
Я не старался подбирать.
Я собрал лишь ряд сентенций Доктора, сгруппированных вокруг одного пункта «эфирного тела»[3444]. Говорят: ох уж эта номенклатура, эта сухая схема «тел». Вот я выбрал одно из тел, чтоб Вы высказались откровенно.
1) Сухую ли схему я представил Вам или нечто, ведомое изнутри и пережитое?
2) Где Вы во всей истории мистики хоть раз встретили нечто, адекватное этому заряду прессованных безумнейших узнаний и переживаний? Или все это подлинная тайна, и тогда Доктор есть единственный в мире посвященный, зовущий открыто к себе? Или он – талантливейший из когда-либо бывших мистиков?
Ну признайтесь: где Вы встретите нечто подобное «змеевому состоянию», «эфирным рукам», «голове Медузы» и т. д. Можно было бы нечто, как реально узнанное, найти у Ницше, у Гёте и т. д. Но чтобы построить на «таком» громадное знание и сознательно заставить «такое» извне номенклатурой, чтобы при случае с тонкой улыбкой обмолвиться «змеевым состоянием» и т. д. Ну сопоставьте талантливые рассуждения Эккарта (в сущности до чтения Эккарта мы многое знаем), все эти рассуждения о горьком и кислом у Бёме, сопоставьте гениальных мистиков истории с сухим схоластом, неталантливым, нелюбезным «геккелианцем» д<октором> Штейнером[3445], и справедливость заставит признать Вас, что неталантливый Штейнер говорит вещи, которые не говорились – нигде, никогда…
Я Вам привел серию сентенций более практического характера (к сведению учеников), сказанных вскользь, мимоходом, в разное время. Но эти «вскользь», «мимоходом» пестрят всюду слова Доктора; никакого бум-бума на них Доктор не строит: они тихо усмехаются из-под номенклатуры, а сам Доктор из-под номенклатуры только и делает, что без слов усмехается и подмигивает ученикам. Говоря о голове Медузы (помните Ваш «медузин ужас»), Доктор посмотрел на нас, как бы говоря: «Да, да, да – медузина голова» и т. д.
Вместо вскользь замечаний об эфирном теле я бы мог привести вскользь замечания об астральном теле или Христе, или Христиане Розенкрейце, или, наконец, о том, почему нужна номенклатура и почему «вскользь замечания» брошены только вскользь. Если Вы беспристрастно вчитаетесь в приведенные «вскользь замечания» и поверите, что и самая-то номенклатура для сколько-нибудь зорких учеников, кое-что опытно узнавших, есть стеклянная лишь поверхность, пропускающая всюду сквозь себя не стекольно-номенклатурный, а творчески-живой, заставляющий подчас вскрикивать реальнейший, а не схоластический смысл. И Вам станет понятнее, почему не идиоты все же Эллис и Белый попали при Докторе в идиотическое положение учеников.
Да, если бы мы с Эллисом не были символистами, если бы «змеевое состояние» звучало бы нам абракадаброй, если бы мы более интересовались головными конструкциями философского творчества и писали реторически-философическую бездарность à la Степпун, Штейнер ударился бы о нас – как горох о стену.
Но поелику мы символисты, поелику стоим на границе между подлинным ясновиденьем и буднями (на пороге имагинации), потолику и имагинация Доктора звучит нам, как исконно ведомое, позабытое, старое и новое во все времена[3446]: и не доктора Штейнера учимся мы понимать, а учимся понимать себя – у себя на старинной, забытой родине.
Со времени моего появления у Доктора я просто ничего не понимаю: мне описывался какой-то оккультический тип, мне несимпатичный, – педант оккультизма: а в личном общении со мной встал предо мной – Заратустра, плясун легконогий, при случае то повертывающийся словами более новыми, чем вся новизна, то повертывающийся старинным египетским гиерофантом, то поющий мне «о старом и новом во все времена» (рождественская лекция о любви).
Вместе с тем за этот период времени почему-то меня считают чему-то изменившим, тогда как я именно не ушел, а вернулся, боятся за мою свободу и т. д.
Ничего не понимаю.
Только потому и пишу Вам все нижеследующее, что в моем представлении представление о Вас, себе и Докторе до такой степени смещается с места, что я предполагаю с Вашей стороны следующий вопрос: «Хорошо, допустим, что все это хорошо: а Вам-то, Вашему творчеству какое до этого дело?»
А вот какое.
Вы знаете: у меня в произведениях есть многое, мне самому непонятное, как реальное переживание; всю жизнь хожу и говорю себе: «Кто мне объяснит, что такое это, когда „предметы сходят с мест“ (Симфония), когда „дети бредят“, когда все „то, да не то“; кто объяснит мне, что такое „опять возвращается“ и т. д.[3447] То, что производит впечатление безумия на одних и таланта на других, что есть реальнейшее содержанье меня самого, входящее в коренное осмысливанье моей личной жизни, – все это всегда мне объяснялось по одному и тому же: „Нервы, болезненность“ – говорили одни. „Талант“ – говорили другие».
Но то и другое – не объяснение.
Теперь: я берусь за книги; Ницше, Ибсен говорят мне лишь то, что многое моего было и у них; а мистики всех времен и народов лишь благо-рассуждают о сладчайших Иисусовых и не Иисусовых переживаниях в Духе.
«Этого мне мало», кричу я всю жизнь про себя: «эстетизм» и «мистицизм» не про меня; и строю концепцию «символизм» (заметьте) мимо философизма, эстетизма и «мистицизма».
Мне нужно реальное знание, реальное уразумение: религия этого, т. е. связь меня во мне с вне меня-смыслом.
А вот Доктор первый мне меня объясняет; и не только объясняет, но и дает реальный путь продолжения и раскрытия меня – в моем: то же, что есть для меня подлинное начало творчества, созидания в себе того, о чем до сих пор я лишь писал, как «о» чем-то внешнем – это подлинное начало творчества опять-таки рассматривается, как заблуждение.
Что же мне – всё писать «о» и самому по мере писания книги за книгой отходить от этого «о», т. е. становиться тенью себя, выжатым лимоном себя?.. Ведь вот что мне советуется осуждением моего пребывания у Доктора. Хорошо: что же Вы нашему теперешнему пути противопоставите, как реальный эквивалент? Вы отрицаете Доктора, а что Вы полагаете? Я шел, шел, шел и вот до-шел прямо до Доктора; а мне говорят, что я куда-то свернул. Если я свернул в закоулок, то начало сворачивания – в 1902-ом году, т. е. я должен был бы в пластично-классической форме описывать пластично-классичные образы вместо того, чтоб лепетать о закатах. Поймите, в этом лепете о закате уже сидит то, что внешне может быть названо оккультизмом. Или: почему же 1909 год, когда мы оба, заметьте, говорили об оккультизме, мне не поставить в вину? Ведь мое «да» есть уже опасное отклонение, мой приход к Доктору есть лишь повторение «да» сказанного в 1909 году и пригрезившегося в 1902-м. Вопрос мог быть лишь в том, что Доктор не то, что это мое «да» в 1909. Но Доктор именно это, квинт-эссенция этого. Почему сейчас мальчишка Степпун с треском вещает ко мне «берегитесь», а в 1909 году не вещал[3448].
Полноте, дорогой: будто я изменил Канту. Это – неправда: в 1909 году я писал в «Символизме» теоретически то, что сказал в 1912 году афористически (резкость выражений есть лишь прием выражения). Сопоставьте мою статью «Песнь жизни» (сборник «Арабески»), написанную и прочтенную публично в 1908 году: по адресу неокантианской схоластики там сказано то же, что и в 1912 году в «Арабесках»[3449]. А возможность понимания Риккерта так, как я его хочу понимать в Символизме (как формулу перехода к новоплатоникам), я продолжаю утверждать и теперь. И опять-таки в иных случаях я готов отстаивать неокантианство, где оно право (например, в полемике с эмпирио-критицизмом). Нужно наконец меня понять и основываться на всем написанном мною, понять, что «Песнь жизни», «Символизм, как миропонимание», «Эмблематика Смысла» суть фрагменты все той же в моей душе сидящей системы, которую случайно мне еще не удалось написать (но не более меня написали «свои системы» Яковенко и Степпун). Как-никак у них мировоззрение – школьников: своих мировоззрений пока что они не дали; а у меня это мировоззрение есть, разбросанное в статьях, многосложное, многоярусное, не систематизированное, правда, но в себе цельное, основы которого
1) Единство: Воплощение, т. е. Слово-Плоть (т. е. sui generis[3450] гностика христианства).
2) Раскрытие этого единства формальное, негативистическое в методах (между прочим и риккертианских): «Эмблематика Смысла».
3) Раскрытие его реальное, в материи: символизм, как теория творчества в эстетике; теургизм, как раскрытие его в религиозной практике.
Я пишу разными стилями, разными методами, то негативистически, то реально. И поэтому школьному мальчишке, Степпуну, меня изловить в кажущемся противоречии, прием неблагодарный (изнутри) и чрезвычайно благодарный, как жест у авансцены – жест философа, ловящего глупого поэта (я, например, не ловлю философов в незнании точной науки, а ведь, как бывший естественник, Doctor Naturwissenschaft[3451], мог бы).
А вот мальчишка и в области оригинальности мысли, и в самой философии менее меня сделавший, – пользуясь авансценным жестом, пишет в дружественном журнале меня оскорбляющие слова, будто я (?) оповещаю (??) ежегодно (?!?!) о смене убеждений (???)[3452]. Ведь это – наглая, циничная ложь, оправдываемая разве что – жестом общественного позора: жест в духе Серг<ея> Кречетова. Повторяю, дорогой, я не сержусь на Степпуна, но… отвечать на такого рода письмо считаю невозможным[3453].
Ну не будем об этом. Я ведь только отсылаю Вам эти мысли Доктора. И факт их присылки Вам – строгая тайна от всех. Я ужасно Вам доверяю; более того: считаю нужным этими отрывками из Доктора нечто сознательно приоткрыть, о чем-то намекнуть.
Никому об этом, пожалуйста: ни даже «ортодоксальным» штейнерьянцам (мы ведь с Эллисом в Москве считаемся не ортодоксальными, хотя и бóльше Доктора знаем, и на многое слышали «да» самого Доктора). Получили ли мой большой ответ на Ваше новогоднее письмо?[3454]
Христос с Вами.
«Ортодоксальные» штейнерьянцы возопиют, что я сообщаю запретное. Но у меня внутр<еннее> чувство говорит за посылку Вам этих фрагментов. Я тоже посылал Бердяеву нечто из циклов. Потом признался Доктору и получил от него разрешение.
Только Иванову (Вячеславу) Доктор не разрешил абсолютно: про Иванова Доктор сказал: «Не сомневаюсь, что человек он замечательный; только… к этому не у всех талант; тут нужно нечто особое; и думаю, что циклы были бы Иванову вредны…»[3455]
Терещенко еще не был[3456]. Милый, если в принципе возможно, нельзя устроить с ним до февраля?
Присоединяю это письмо к, оказывается, непосланному.
Вслед за двумя огромными письмами (ответом на Ваше новогоднее письмо и письмом с выдержками из Доктора) пишу это краткое и очень важное – для меня.
Прежде всего, дорогой друг, не сердитесь на мое ворчанье по поводу Степпуна; и не говорите ему, что я Вам ворчал: я на Степпуна не обижен ни капли; понимаю трудность его положения и естественную запальчивость. И очень люблю его, как и всех логосов. Во вторых: действительно – выдержки из Доктора только для Вас и строго между нами. Я вправе послать их Вам, но если бы они разошлись в московском нашем общем кругу, то право мое обернулось бы против меня.
А теперь о деловом.
Сегодня, кажется, 8 января; это письмо придет, вероятно, в Москву не раньше 14-го. В двадцатых числах Вы едете в Петербург[3457]; в случае, если состоится продажа моих собр<аний> сочинений, вероятно она состоится не ранее февраля (начала, середины, конца) – пока совершится выкуп романа и т. д… На все это, знаю по опыту, уйдет более времени, чем предположительно. Дорогой друг, между тем пока денег у нас лишь до первых чисел русского февраля, вернее до 1 февраля; и мне хотелось бы знать, не мог бы «Сирин» в случае, если уладится со мной, к 1-ому же февралю выслал <так!> первую порцию денег, или: не выслал ли бы «Мусагет» в счет долга, который он ведь в случае благоприятного исхода получает в момент совершения условия. И не черкнете ли по этому поводу теперь: февраль у нас не обеспечен никак.
С нетерпением жду ответа и на деловое, и на личное: у меня какой-то духовный голод Вам писать, не на тему о наших недоразумениях. И есть многое, многое сообщить.
Да, кстати: Блок мне писал, что сообщит мой адрес Терещенко, и что Терещенко заедет в Берлин ко мне (в десятых числах); признаюсь, мне это скорей неприятно; ведь я не au courant[3458] Вашего разговора и в случае, если бы Т<ерещенко> захотел со мной говорить о гонораре, продаже и т. д., я боюсь, что напутаю[3459].
Будете ли проездом в Берлине, и когда? Сейчас Доктор в Австрии[3460]; говорят, что в начале марта большой курс в Амстердамме[3461].
Как хорошо бы Вас увидеть в Берлине!
Остаюсь глубоко преданный и любящий
От Аси привет. Всем Вашим привет.
280. Белый – Метнеру
Посылаю Вам это чисто деловое письмо. Не знаю, застанет ли оно Вас в Москве.
Сообщаю Вам наши ближайшие планы. Мы в Берлине до 15-го марта, т. е. до 2, 3-го марта по новому стилю. Далее нам необходимо по внутр<еннему> долгу и по внешнему долгу пред Доктором быть на курсе в Гааге, который продлится до 2-го апреля[3462]. После второго апреля мы месяца на 3 едем в Волынскую губернию отдыхать, работать до Мюнхена. Так что: ровно 15 марта нов<ого> стиля мы вовсе уезжаем из Берлина, ровно 4 апреля мы в Боголюбах месяца на 2½.
Теперь. Денег у нас ровно на 14 дней. 1-го февраля (сег<одня> 29 января) мы должны сделать взнос за месяц (помещение); и после этого взноса у нас остается ровно до 15 февраля, 2-го февраля ст<арого> стиля.
Как с Терещенко?[3463] И если с Терещ<енко>еще не улаживается, то… как вообще нам быть? В случае, если бы даже Мусагет мог помочь, то… все-таки: к 15 марту мы должны обладать суммой денег для 1) помещения сундуков в Берлине, 2) для поездки в Гаагу, 3) для взноса за слушание лекции, 4) для обратного путешествия из Гааги в Боголюбы.
Если возможно, выдвиньте все это Терещенко, чтобы по возможности нам определенно знать, а то, зная по прошлому опыту, какие неожиданные случайности возникают на почве запоздания на 2 дня денег, мы все время будем в полной неуверенности. 2) Милый друг, поскорее ответьте: как нам быть с февралем; ведь мы абсолютно в феврале без гроша; и достать не у кого; Терещенко так и не заезжал ко мне.
Опять тревожусь.
Остаюсь искренне любящий Вас и преданный
P. S. Всем Вашим привет.
P. S. Зная по опыту, как все «проблематично» с возникновением издательств, и будучи проучен только что с надеждами на «имение»[3464], я опять внутренно охвачен ожиданием, что получу печальную (но не неожиданную) новость, что с Терещенко что-нибудь не так. И есть ли, вообще, Терещенко.
Если предположение мое, что с Терещенко не все ладно, имеет какое-нибудь реальное основание, ради Бога напишите мне тотчас, ибо Вы понимаете, до чего для меня этот вопрос есть вопрос «быть или не быть». И обратно, если нет оснований для беспокойства, то нам заранее уже нужно знать сроки получения денег в виду ближайших для нас очень реальных и существенных перспектив.
Милый друг, напоминаю: сегодня 29 января нового стиля.
1-го февраля – платеж (120 марок). 15 февраля недельная плата за обеды и далее в буквальном смысле слова ни гроша.
15 февраля нового стиля, а не старого.
281. Метнер – Белому
Дорогой друг! Надеюсь, Вы получили мой ответ на Ваше длинное деловое[3465]. После этого я получил от Вас еще два больших письма[3466]. Но не успел, да и не успею сейчас ответить Вам, т<ак> к<ак> еду в Петербург, где будет Колин концерт[3467] и где я встречусь с Терещенко. Первое Ваше письмо я прочел, второе только вчера вечером мне передали. Его я даже не пробежал, увидев сразу всю кардинальную важность написанного. Поверьте, что я с полным и благоговейным вниманием отнесусь ко всему, что Вы из такой глубины мне пишете. Постараюсь в след<ующем> письме хотя бы кратко сказать свое мнение. Сейчас скажу, что разделяю строго две вещи: Ваше развитие, Ваш рост, Ваш путь, с одной стороны, и то, как это выявляется в Вашем творчестве, то соприкасаясь, то отклоняясь от тех или других идей, с другой стороны. В целесообразность и органичность первой стороны всего явления «Андрей Белый» я верю, но в другой стороне вижу известную прерывность движения и скачки в сторону, которые Вы и должны обосновать. К Штейнеру у меня двойственное отношение, и не думаю, чтобы оно стало когда-либо цельным и вполне положительным. Пусть это «тем хуже» для меня. Стало быть, не суждено мне быть посвященным.
Некрасов оказался очень большим жилою. Требует даже проценты за выданный Вам гонорар[3468]. Это – пустяки, и Терещенко не постоит за этим, но… характерно. Кроме того, он требует, чтобы ему возместили издержки по печатанию первых 9 листов, кот<орые> он уже (без Вашего разрешения) напечатал; говорит, что Вы его обманули, пропустив все сроки, и он счел себя вправе печатать[3469]. Между тем, Вы ведь начало переделали[3470]. Пусть все это Вас не волнует, т<ак> к<ак> все уладится. Сообщаю только для характеристики Некрасова.
Пора кончать. Нашли ли Вы те заметки о Коле, кот<орые> я Вам дал для статьи?[3471] Если Вы их использовали, то пришлите их как-нибудь в письме мне назад, а то у меня нет копии (ее я дал Эллису), а между тем тут нужно для предвар<ительной> заметки. Впрочем это не важно, если Вы это затеряли. Обнимаю Вас крепко. Привет Асе.
282. Белый – Метнеру
Получил от М. И. Терещенко телеграмму; жду его сейчас[3472]. Очень волнуюсь: хотел бы не касаться деталей и даже плана моего издания в «Сирине», предоставляю все Вам и заранее благодарю.
Пишу это письмо лишь для одного: просить Вас, если Вы не получили моего маленького делового письма[3473], как-нибудь сделать, чтобы выручить нас за февраль; через несколько дней (дней через 10) у нас – ни гроша. Если это возможно, прошу меня уведомить, дорогой друг.
Буду скоро опять Вам писать много. Сейчас с лекции Доктора[3474] – и мы с Асей совершенно пьяны, ибо то, о чем мы все когда-то мечтали, это Доктор назвал Антропософией.
Вот ход мыслей; была София; о ней пели поэты (напр<имер>, Данте); в нее влюблялись греч<еские> философы; она была «милая». Период развития Bewustseinseele[3475] превратил Ее, милую Софию, в философию; период этот кончается, «милая София» в философии умерла, чтоб воскреснуть в человеке и стать антропо-софией. Лейт-мотив всей лекции:
Милый друг, ради Бога не забудьте уведомить о деньгах; крепко обнимаю. Б. Б.
283. Метнер – Белому
Милый Борис Николаевич! Сейчас заметил, что Вы в письме беспокоитесь о феврале[3477]. Конечно, так или иначе Вы получите месячный оклад своевременно. С Терещенко Вы уже, вероятно, виделись[3478]. Помнится, я писал Вам, что его визит будет совершенно личный и ни о каких делах Вам вовсе нет надобности говорить с ним, если Вы этого не хотели бы. Вчера был у Блока весь вечер: мы были совсем одни и досыта наговорились[3479]. Он – прекрасен. Через час будет концерт Коли[3480]. Записки, о которых я Вам писал в прошлом письме, оказались бы полезными для одной предвар<ительной> заметки перед московским концертом, кот<орый> будет 9 февраля[3481]. Третьего дня был на религиозно-философском собрании, где было очень скучно и говорили Поликсена Соловьева (поверхностно) и какой-то рыжий путаник[3482].
Ну, до свиданья, дорогой мой.
Очень спешу. Привет Асе.
284. Метнер – Белому
Дорогой Борис Николаевич! Снова и опять пишу о внешнем. Внешнее (и не только Ваши дела) заполонило временно меня и сделало неспособным к приятию и к разбору тех внутреннейших вопросов, кот<орых> Вы касаетесь в Ваших письмах. Даже мои работы (о Вагнере[3484] и др.) застряли. Масса дел. Реорганизация Мусагета в отношении управления, сбыта и т. п. Переговоры с книжными складами. Ликвидация хозяйничанья Кожебаткина[3485]. Инструкции Ахрамовичу. И, наконец, переговоры с Сирином. Вот о них-то и буду только писать сейчас. Эти переговоры продолжаются, а потому 333 р. 33 к., котор<ые> Вы, надеюсь, получили, отправлены Вам из мусагетской кассы и будут присчитаны к долгу. Обратите внимание на следующие пункты.
1) Сирин, подобно Мусагету, имеет тайный комитет, в кот<орый>, вероятно, входят след<ующие> лица: Михаил Иванович Терещенко, его сестра[3486], Разумник Васильевич Иванов[3487], Блок, Ремезов <так!> и, м<ожет> б<ыть>, еще другие. Брюсов, по-видимому, нет. Все вопросы решаются этим комитетом, которым конституционно ограничивает свою власть Терещенко.
2) Принципиально желают Вас издавать полностью, но для формального решения необходимо, чтобы все члены ознакомились со всеми Вашими сочинениями. Обе рукописи (роман и Путевые Заметки) должны быть прочтены сообща в ряде заседаний. От этого порядка не отступают никогда, кто бы ни был автором рукописи.
3) Гонорар для всех один и тот же, именно 25 % с номинальной стоимости книги. Следовательно, гонорар колеблется лишь в зависимости от количества отпечатанных экземпляров. Если Ваш гонорар будет меньше, нежели гонорар Сологуба, то только потому, что Вас будут печатать, м<ожет> б<ыть>, 3000 экз., Сологуба же 5000 (кажется). – Кроме этого процентного гонорара за книги (или томы собрания сочинений) есть еще фиксированный гонорар за помещение главы романа или отдельной повести в Сборниках, которые будут выходить спорадически и довольно часто; этот гонорар – очень велик: именно 200 р. за 40 000 букв. Когда Терещенко говорил со мною в Москве и сказал, что за 22 листа романа Вы получите 4 400 рублей, он имел в виду провести Ваш роман в Сборниках; если бы, кроме того, издали собрание Ваших сочинений, то Вы получили бы еще около 1600 за тот том (или 2 тома), в кот<орый> вошел бы Ваш роман. Говоря о 4400 р. (или около того), Терещенко не сказал мне, однако, что это связано с Сборниками; мы вообще тогда не успели договориться до гонорарного вопроса.
4) В Петербурге я имел продолжительное совещание в редакции Сирина обо всех вопросах[3488]. (Терещенко передал мне Ваше письмо[3489] и привет Аси. Он рассказывал о Вас, найдя Вас очень бодрым и энергичным, чему я порадовался). – Терещенко не мог присутствовать все время совещания, которое после его ухода продолжалось между мной и Разумником Васильевичем. – Так как я не мог остаться еще день в Петербурге (я и без того застрял там из-за того, что Терещенко запоздал с своим приездом в Петербург), то я (по совету Блока) написал Терещенке мое окончательное решение о Вашем деле.
5) Оно сводится к следующим пунктам: а) по крайней мере одна из рукописей (или роман, или Путевые заметки) должна быть проведена в Сборниках по 200 р. за лист.
b) Необходимо объявить подписку на издание полного собрания сочинений Андрея Белого в 18–20 томах.
c) Оба пункта a и b должны быть решены и приняты вместе, а не раздельно и притом по возможности в непродолжительном времени.
d) Я беру на себя труд вступать с Вами в переговоры относительно выпуска или переработки той или другой статьи, которая Комитету Сирина представится не вполне приемлемой[3490].
Ad d NB: этот пункт есть результат одной из частей нашего петербургского совещания. Дело в том, что многое в Символизме (а отчасти и в Арабесках) кажется Терещенке балластом для собрания сочинений, недоступным даже образованному и нередко неприемлемым. Терещенко даже вскользь заметил, что, может быть, можно издать только художественные произведения. Я сказал (и подтвердил в письме), что согласия на это дать не могу, т<ак> к<ак> считаю это (ввиду издания полного собрания Брюсова) совершенно неприемлемым для Андрея Белого и что если Комитет не согласится издать все, то пусть редакция обратится лично к Вам за разрешением издать с выключением теоретического и критического. – Вам скажу, что это невыгодно; в особенности если окажется, что и роман и Путевые заметки пойдут только в собрании; ибо тогда за роман Вы получите не больше, чем бы Вы получили от Некрасова; гонорар за симфонии, стихи и Голубя пойдет на уплату Ваших долгов; остается только одна выгода: более скорое издание Пут<евых> Заметок (без рисунков), нежели это в состоянии сделать Мусагет. – Сирину так сильно хочется печатать Вас, что не надо до поры до времени уступать; пусть он сам уступит. – Смущает Терещенко (кажется, и его сестру) Ваша философия и критика в двух направлениях: риккертьянском и штейнерьянском. Он изучал Риккерта и других неокантьянцев в Лейпциге, и ему кажется несколько произвольным <так!> Ваша интерпретация. (В критике он находит кое-что резким). Кроме того, Терещенко боится, что Вы потребуете, чтобы и все будущие Ваши теоретические сочинения также вошли в собрание. Между тем, эти сочинения вдруг окажутся штейнерьянством, а оба Терещенки страшно боятся теософии. Я думаю, что пункт о штейнерьянстве отпадает, т<ак> к<ак> либо Вы не будете писать о штейнерьянстве, либо, пиша об этом в Тр<удах> и Дн<ях>, не станете требовать, чтобы эти статьи вошли в собрание. Что же касается риккертьянства, то я по поводу Вашего философствования написал Терещенке письмо, где доказываю, что Вы самостоятельный мыслитель, что и Дейссен не безгрешен в толковании Канта, а между тем профессорствует в Киле, что Ваша философия тесно связана с Вашим искусством и т. д. Думаю, что мне удалось рассеять его сомнения. – Почему вдруг возникло сомнение, подойдет ли роман для Сборников? – спросите Вы. Ответить наверняка трудно. М<ожет> б<ыть>, напортил Брюсов, который недавно был в Петербурге и наверно говорил что-н<ибудь> о романе Разумнику Васильевичу. М<ожет> б<ыть>, эти подозрения и напрасны: просто роман слишком велик для сборников; поэтому я и предлагаю одно из двух, ибо Путевые Заметки, конечно, пожалуй, удобнее разбить на отделы для нескольких сборников. Вот и всё пока. Терещенко был очень мил и любезен. Надо надеяться, что мы победим. – Концерт Коли[3491] сошел блестяще. Почти все билеты были проданы. Огромный успех. Отличные и даже восхищенные рецензии (если не считать язву Каратыгина)[3492]. Надо надеяться, что мы победим. Обнимаю Вас крепко, дорогой друг. Привет Асе. Коля и Анюта[3493] кланяются. Надеюсь, что в конце февраля все выяснится окончательно.
285. Белый – Метнеру
Не знаю, где Вы, но беспокоюсь. Завтра первое февраля[3494]: денег нет; далее: ничего не знаю о Терещенко; как, что, на каких условиях я продаю ему книги; и главное, очень существенное для нас сейчас; с какого времени и до какого времени я буду получать регулярно от «Сирина», если состоится продажа. Дорогой друг, все это мне нужно знать сейчас, ибо: через 5 недель мы должны предпринять сложную операцию с передвижением. 17-го марта мы должны быть на курсе Доктора в Гааге[3495]; курс озаглавлен «Влияние ок<культной> работы на физич<еское>, эфир<ное>, и астр<альное> тело», т. е. курс, специально нам важный; кроме того; на днях Д<окто>р уезжает в турне[3496] и вряд ли сможет принять нас до Гааги, а нам свидание необходимо, ибо мы после Гааги должны ехать в Боголюбы (тотчас же); уехать без свидания и даже разрешения при нашей работе нельзя; и поэтому нам в Гааге следует быть по двум причинам: 1) взять отпуск (Доктор при таких отпусках дает совершенно иную работу: нас нельзя с нашей работой далеко от Доктора отпускать), 2) прослушать курс.
К чему я, собственно, об этом пишу? да – все к тому же, к материальному; зная, как иногда все зависит от своевременного получения, где 2–3 дня запоздания при сложности рассчетов причиняют ряд беспокойств, действительно досадных, я хотел бы заранее знать, уже сейчас, могу ли я рассчитывать, что «Сирин» к первому марту вышлет порцию в 333 рубля, ибо, если он вышлет, скажем, 6 марта (русского), а не первого, то все очень важные для нас планы безнадежно запутываются. Чтобы смочь попасть на курс, заранее записаться на свидание с Доктором и далее, своевременно попасть в Боголюбы, чтоб захватить там Сережу и Таню[3497], с которыми должно у нас быть свидание (а они 20–22 марта русского должны уехать из Боголюб), – для всего этого надо нам уже теперь знать наверное 1) устроилось ли с Терещенко, 2) вступает ли в силу с 1-го марта право получать гонорар 333 рубля, 3) есть ли уверенность, что действительно к первому марту мы 333 рубля получим?
Ведь мы ничего не знаем, а недели летят за неделями; Доктор уезжает из Берлина надолго, и надежда выяснить вопрос с Боголюбами отсрочивается до Гааги; между тем; 14 марта, т. е. 1-го русского марта, мы остаемся с minimum денег; и если своевременно не вступают в реальность мои отношения к «Сирину», мы на ряд месяцев запутываемся. Если с «Сирином» не выходит, то мы уже упустили драгоценное время получить возможность ехать в Боголюбы и там переждать денежный кризис.
А то может статься: наступает 1-ое марта; денег нет, хозяйка уже сдала с 1-го марта наши комнаты, и вот мы, согнанные с комнат и без всякой цели и смысла должны ютиться в неприятном Берлине, одни. Мотивирую, почему 1-го марта необходимо иметь 333 рубля. 1) Для того, чтобы ехать в Гаагу, заплатить там за курс, прожить 2 недели и вернуться в Боголюбы, т. е. экстренная поездка в Голландию, жизнь в гостинице 2 недели и обратно, поездка в Россию с риском на границе заплатить не то 30, не то 60 рублей за просроченные паспорта (не знаю правил) + дожить до 1-го апреля (но это не важно: в Боголюбах денег не надо).
Итак.
Ответьте, милый друг, сейчас же: можно ли рассчитывать 1) на «Сирина», 2) на точность «Сирина» в сроке.
В противном случае, уведомьте заранее, пока еще есть время что-либо предпринять.
О Ник<олае> Карловиче отвечаю на днях[3498]; все эти 10 дней было Generalversammlung, приходилось с утра до вечера жить в Architektenhaus[3499]; кроме того, видеться с русскими мюнхенцами; измучены ужасно; кроме ряда докладов был курс Доктора[3500] и ряд лекций extra (его же).
А теперь: истекают последние наши деньги; завтра 1-ое февраля; ради Бога, если деньги не посланы, пошлите по телеграфу, а то у нас хозяйка такая, что если чрез неделю не заплатить по счету, то очень, очень неприятно будет.
Остаюсь нежно любящий Вас Борис Бугаев.
P. S. Лично пишу на днях; Ася приветствует.
286. Белый – Метнеру
Огромное спасибо за деньги. Отправил письмо[3501]; и дня через 2 получил. Спасибо; грустно мне одно: что я все еще не мотивированно на шее Мусагета[3502]. Так что, дорогой друг, продавайте меня «Сирину», даже если условия будут не подходящие сравнительно; мне важно одно: чтобы долги были уплачены и чтобы в итоге освободилась бы сумма безмятежно жить и работать (я и не мечтаю о двух годах), дай Бог, год или хотя бы 8–9 месяцев. А то: я повторяю то, что писал Вам в декабре[3503]. Я не могу жить и работать, трепеща от месяца до месяца. Это не жизнь, а torture par l’espérance[3504]. Я слишком психически устал, начиная с историей моего написания романа и обмана «Русской Мысли»[3505].
Теперь приходится жить в таком внутреннем темпе, так заново учиться, как я не жил уже 10 лет (со времени окончания Университета); ведь жизнь у Доктора Университет, где через два месяца буквально сдаешь себе экзамен, где и внешнее обучение и внутреннее берут массу усилий и творческой деятельности; но я тут не только не унываю, но, наоборот, окрыляюсь. Устаешь смертельно, но устаешь бодро, осмысленно; и работать литературно я не только могу, но, что главное, – в будущем я буду работать удвоенно. Ведь писал же я между экзаменом физики и ботаники «Симфонию драматическую».
Но вот чего я не могу: это совместить работу литер<атурную>, оккультную с тревогой денежной неизвестности, переговорами, точно так же, как разлагали меня наши дисгармонии. Только оттого, от присоединения еще ингредиента полной неуверенности + сложность сроков передвижения совершенно меня лишает энергии.
Милый: поймите психическое мое настроение. 3, 4 тысячи в руки для работы, внутр<еннего> спокойствия мне важнее 50 000 в небе; и знать заранее, что я обеспечен на 3–4 месяца, важнее, чем грядущая (когда-то) обеспеченность 3–4 лет.
Вот отсутствие этой-то уверенности деморализует.
И потому: милый, помните: мне важнее уверенность обеспечения ½ года сейчас, чем эта томительная многомесячная, изнуряющая неизвестность.
В декабре я писал Вам вовсе не крик, не истерику, а сериозно; я знаю: я должен отдохнуть (не от работы) от чувства неуверенности в завтрашнем дне; отдохнуть хотя бы ½ года. Ведь вот: получил Ваше письмо сегодня; у меня на столе бумаги, чтобы скорей работать над «Петербургом». Получил письмо: сложил бумаги. Работать не могу. Я теперь должен безмятежно, с постом и молитвою работать над тем, чтобы «Петербург» был действительно сериознее «Голубя». А слова Вашего письма о кознях Брюсова ссаживают меня с работы сегодняшнего дня. И так будет, пока не освободится поле хотя бы 5 месяцев свободы…
Смотрите: все это время от начала августа до февраля я жил в атмосфере такого чувства: откуда достать денег? Почтовая путаница в августе, неделя беспокойства и безденежья в Базеле; в итоге мое взволнованное письмо Вам[3506]; в итоге – да: три обеспеченных месяца, но… наша 2-месячная ужасная осенняя переписка; и далее неопределенность с декабря до сих пор. И та же неопределенность впереди: как март? Как Гаага?[3507] Как совместить окончание для «Сирина» же романа с неопределенностью «Сирина», денежными затруднениями, необходимостью быть в Гааге и потом с переездом в Боголюбы… В итоге: 3 предстоящих недели (свободных), которые я предназначил для переработки глав в «Петербурге», могут оказаться неплодотворными и т. д.
При мысли, что «и так далее» может оказаться perpetuum mobile[3508], переговоры с «Сирином» естественно могут растянуться на 4 месяца, во время которых будешь 4 месяца клянчить, тревожиться, а когда придет время «Сирину» платить, то 4 месяца бесплодной тревоги съедят гонорар; лучше 4 плодотворных месяца сейчас, чем 4 бесплодных, полных неизвестности сейчас, а там опять та же тревога и бесплодица.
Зная все это вперед, я опять-таки говорю себе: «Руки опускаются так работать». 2 вещи могу совместить: литер<атурную> + окк<ультную> работу, но при условии, что та и другая в покое.
Иначе я опять возвращаюсь к тому, что мне раз навсегда прозвучало у Ибсена: его вопль к норвежскому королю, что ему придется оставить литературу[3509].
Не думайте, что это письмо – «нервы». С «нервами» обстоит дело прекрасно; с июля месяца я все полнею и в физ<ическом> смысле самочувствие превосходное; а «сдирающие кожу медитации»[3510] лежат глубже, за «нервами», в чисто реальных, а не «нервных» опасностях, усилиях, достижениях; вообще, завзятые оккультисты вопреки всем потрясениям здоровее и крепче здоровых, нормальных людей. Терещенко прав, что нашел меня бодрым; я вообще очень крепок и бодр (не правда ли, в письмах этого не видно – но мое несчастие, что письма мои, стиль моих писем всегда и был, и есть «вопиющий»; вопиял я в письмах всегда); и потому-то мое утверждение о невозможности работать в атмосфере вечных литературных и денежных инцидентов, желание выйти из «литературы» для серьезного творчества – все это не настроение минуты, а холодное, объективное и очень реальное утверждение.
Я готов и могу собой опрокинуть ходячую мысль, будто искусство и оккультизм несовместимы; только я могу это доказать в известных условиях.
Литература и приискивание ежедневного заработка до известной степени совместимы; литература и оккультизм совместимы; оккультизм и бедствование – даже очень хорошая и полезная школа.
Оккультизм, тревога о хлебе насущном и масса литерат<урной> работы – несовместимы.
До Рождества же я совмещал: 1) учение личное, 2) огромные тетради личной работы Доктору, 3) огромная переписка, 4) многочисленные «сдирающие кожу медитации», 5) неприятности между нами, 6) забота о будущем, 7) порциями работа над романом. И пережитые месяцы «сентябрь – октябрь» стали для меня чем-то столь красноречиво ясным, что в декабре, еще не зная о «Сирине», я написал сначала Ахрамовичу[3511], а потом Вам: «Лучше сесть сложа руки и покорно ожидать[3512] своей внешней судьбы, чем это верчение „белки в колесе“…»
В итоге я сознал: добывание каждый месяц куска хлеба на месяц + литература + ученичество: несовместимы. Будет отсутствовать либо хлеб насущный, либо литература, либо оккультизм. До сих пор волей судьбы доставалось литературе (между тем руки чесались писать → кстати: ведь по «Арабескам»[3513] не видно же, что оккультизм убивает бойкость и легкость пера?). Я и сказал себе: впредь пусть достается «хлебу насущному», ибо и от литературы, и от Доктора – нет, дудки!.. Об этом просто я в декабре и сказал. Тогда сказал в темпе «нервном»; сейчас я лишь хочу повторить это, милый друг, чтобы Вам было ясно, что синица в руки мне важнее журавля[3514] и чтобы, если «Сирин» будет отказывать в некоторых пунктах, то, быть может, можно ему уступить при условии, что к 1-ому марту он пришлет мне 333 р. 33 к.
Милый друг, в заключение этой деловой части позвольте Вас обнять и расцеловать за огромную, огромную, огромную услугу, за хлопоты, отношение ко мне, – за все, все. Верите ли, что я, когда думаю обо всем, что Вы сделали для меня чисто житейского, человеческого, – я прихожу в волнение. Мне даже трудно писать об этом Вашем отношении ко мне (трудно писать о том, что слишком в сердце), трудно касаться этого…
P. S. Милый друг: еще прошу Вас, нельзя ли просить «Сирина» к 1-ому марту в счет чего бы то ни было, собрания сочин<ений>, «Путев<ых> Заметок» и т. д. 333 рублей, ибо нам необходимо быть в Гааге: курс чисто практический, читаемый для таких, как мы с Асей, т. е. для «реальных» учеников, недавно ставших «реальными» учениками, а не для – «истов», т. е. «штейнеристов» (кстати: штейнеристов мало, а есть дяди и тетки и ученики; дяди и тетки не штейнеристы, ибо, чтобы быть истом, нужно иметь теоретический Standpunkt[3515], элементарное философское образование и т. д.; а дяди и тетки (я их люблю) – это простосердечные мужички и крестьянки культуры (простые, набожные, часто прекрасные и чистые люди); «ученики» же Доктора не понимают, что это значит «штейнеризм», ибо у них нет ника<ко>го – изма; для студентов-химиков, пользующихся при занятиях в лаборатории «Основами Химии» Менделеева[3516], нет «менделизма», а есть только химия; странно было бы, если бы теоретически оспаривали атомные веса серы, азота, водорода; Менделеев, Оствальд, Рамзай могут написать разными приемами свои химии, но основы их химий суть химии, а не оствальдизмы, рамзаизмы, менделеизмы. Рамзай, Менделеев, Оствальд согласятся, что атом серы весит 32 по сравнению с водородом; и это есть проверяемый на опыте факт; номенклатура этих фактов скучна одинаково, т. е. она не обсуждаема, а она есть то, что она есть; ее надо принять и уже вытекающее из нее критиковать на почве самой номенклатуры; Максуэлл (физик) написал гениальную книгу парадоксов[3517] (оспариваемых другими физиками); напиши он учебник физики, этот учебник излагал бы то же, что и учебник физики Краевича[3518], т. е., что вес тела в воде становится легче настолько, сколько весит вытесненная им вода, и т. д. В этом смысле, например, часто в опубликованных Штейнером окк<ультны>х книгах нет ни капли штейнеризма (т. е. Максуэлла – автора парадоксов), а есть опытная Wissenschaft[3519] (т. е. Максуэлл – автор учебника «Основы физики»). И поэтому я вообще не понимаю, как можно говорить «штейнеризм», например, о книге «Wie erlangt man…»[3520], когда это не штейнеризм, а учебник «Основы иоги» и притом учебник, приноровленный к пользованию в церковно-приходских школах, откуда сознательно изъято все реальное, могущее повредить любителю оккультных импровизаций, и оставлено все формальное, чтобы показать, что тут идет речь не об «-изме» (менделизме), а опытной науке (химии). Пиши Гельмонт, Парацельс, Агриппа не в XV, XVI и т. д. столетиях, а в начале XX века, они должны были бы написать почти то же, что Доктор. Ученики Штейнера почти не могут спорить с не учениками, ибо этот спор напомнил бы спор теологов, нападающих на Коперника: «Я проповедую не „коперникизм“, а устанавливаю проверяемый[3521] факт», – ответил бы Коперник на возражение теолога, что вращение Земли вокруг Солнца оскорбительно для славы Божией; я не виноват, что атомный вес серы равен не 33 и не 31, а – 32, – ответил бы Оствальд незнакомому с химией, быть может и гениальному П<ублию> Овидию Назону, если бы этот последний стал упрекать Оствальда в схематичности за опубликованный «учебник химии». Когда говорят о штейнеризме (я, между прочим, 5 лет так говорил) с точки зрения Джемса, Бергсона, Гегеля, Канта, то часто штейнеризмом, схоластикой называют какой-нибудь атомный вес какого-нибудь не обучавшегося ирреального тела. «Если строить химическую систему, то можно было бы для красоты системы и переменить числа атомных весов», так сегодня не скажет гегелианец Оствальду, ибо поймет, что Гегель и химия находятся в плоскостях несоизмеримых. Но тот же гегелиянец это скажет Штейнеру: гегелизм противопоставит себя пресловутому «штейнер-изму» (которого нет). Это потому, что во время Публия Овидия Назона не было химических лабораторий, а во время нео-гегелизма лаборатория такая есть во всяком университетском городке. Гегелианец, будучи не знаком с химией (ибо и тут sui generis[3522] посвящение в метод эксперимент<альной> работы), суеверно не станет опровергать, что атомный вес серы = 32, ибо он на веру примет, что основы химии суть основы науки, а не «менделизма»; но он же опрокинется на главу в «Wie erlangt man» о развитии цветов лотоса («почему лотос у сердца имеет 12 лепестков, а не 15? Какая схоластика»)[3523], потому что в университетском городе рядом с химической лабораторией не отстроена лаборатория оккультическая; а понять, что приборы для опытной проверки того или иного положения штейнер-изма столь же точны, сколь и приборы химической лаборатории, что формальный путь построения этих приборов (цветов лотоса) и излагается в данной главе, этому не поверит «-ист» любой философии, если он только философ; не поверит он и <в> то, что штейнер-изм до такой степени опытен, эмпиричен, а не теоретичен.
Периодическая таблица элементов выглядит либо отвратной схоластикой (если допустить, что она – продукт философского творчества), либо она алогична, как всякая научная формула. Химия есть объект вытверживания назубок (без занятий в лаборатории), либо химия есть живая, таинственная наука, где формулы – только знаки реально протекающих процессов.
И вот: многое от «штейнеризма» для учеников Доктора отвлеченный знак в них живо протекающего процесса. Тогда – «изма» и нет.
Я – химик. Как химик я знаю красоту таблицы Менделеева; знаю, какое обилие прекрасных творческих парадоксов можно извлечь из группы 4-ой элементов, построенной по схемам ХН4 и ХО2; знаю, до чего огненны прозрения в ХН4; но и знаю, что понять это можно, лишь пользуясь ежедневно таблицей, зная ее назубок и зная научную базу ее.
Вместе с тем для всякого не химика извне таблица выглядит… но вообще: разве на взгляд весело выглядят таблицы? Ключ к таблице всегда до известной степени закрыт от широкой толпы… И таблица может выглядеть – «измом»…
Когда Максуэлл потрясал ученый мир гениальными физическими прозрениями, говорил о молекулы сортирующем «демоне», энтропии, то надо было знать твердо молекулярную теорию того времени, термодинамику, знать твердо, что есть «энтропия». Без этого знания самая гениальность Максуэля для не физика либо схоластика, либо абракадабра.
И повторяю: в учебнике физики гениальный Максуэлл совпадает с Краевичем. Мой папа написал учебник «Арифметики»[3524], и учебный округ ему предпочел учебник какого-то учителишки: что же – учителишка был талантливее отца? А выходит так, когда заходит речь о штейнеризме…
Штейнер (до 20 раз я его слышал публично, до 36 раз интимно, прослушал 5 курсов, изучил 4 курса (кроме того)[3525], крохи из того или иного в курсе лично переживаю, прочел внешние книги Штейнера, наконец ношу ему архи-декадентские, архи-не«изматические», а хандриково-беловские схемы, рисунки, чертежи, картинки и получаю архидекадентские и Орловские наставления[3526] – следовательно: долю понимания Штейнера Вы должны признать за мной) – и вот он печатает «основы учебников», номенклатуру: в курсах для освоивших номенклатуру говорит гениальности в пределах номенклатуры (образец – у Вас)[3527], в личном обучении снимает всякую номенклатуру; ибо и курсы, и книги – бóльшие или меньшие указательные пальцы на «заноменклатурное содержание» столь живое, столь безумно-алогическое, творчески-огненное, сжигающее (каждый год у Доктора случаи сумасшествия людей со слабо развитым Ich), что надо всю силу железности, сухости, педантизма, почти схоластичности, чтобы держать в границах сознания то, что может овладеть душой (пример: Минцлова не справилась); так что за штейнеризм спасибо Доктору: этот метод проведения сквозь сознание столь непонятен для неученика и столь понятен для ученика (мало-мальски просунувшего нос за дверь – «изма» и ставшего «виды видавшим», для которого – «-изм» есть строгое «осади назад», а то «сойдешь с ума»)… А все эти «вопияния» к «алогичности творчества», к «жизненным родникам души» в противовес «штейнеризму» (в этом вопле глупый мальченок Степпун сливается с «дядей» Бердяевым) – простите: они – жалкая схоластика; эти вопли о целокупности творчества у творчески бесплодных Степпуна и Бердяева, все эти защиты творчества от штейнеризма – верьте: это-то и есть громадный «-изм» теоретической оторванности от творчества, нападающий на «эмпирическую данность фактов». Это полемика Спинозы с «таблицей мер и весов». «Таблица мер и весов» очень полезная вещь, а философия Спинозы – гениальная вещь: только они нигде не встречаются друг с другом, как не встречается нигде химия Менделеева с художественным творчеством; помню даже: в моей душе они встретились – во времени: я держал экзамен и писал «Симфонию»[3528]. Что же: отразилась химия Менделеева (я всегда был поклонником Менделеева) на «Симфонии»?
Но Вы скажете: почему же Вы склонны сливать символизм с оккультизмом? На это просто ответить: не изм с измом сливаю я, а утверждаю, что факты переживаний оккультных и эстетических настолько встречались в моем творчестве искони, что самая форма «симфоний» была лишь попыткою найти форму для этой фактической встречи… Примеры: помните мое описание пирамид и Сфинкса (на лекции)[3529]; Вам оно понравилось; оно столь же искусство, сколь протокольная запись того, что испытываешь после первого месяца добросовестной работы Доктору. Так что, если я не художник, тогда напрасно «Сирин» хочет издавать мои не чисто художественные произведения («Голубя», «стихи», «симфонии»); а если «Сирин» находит, что упомянутые произведения суть художественные, то… пусть издает, но –: очень жаль, что «Сирину» не ясно, что в тот день, когда то, что порождает во мне стихи или «худ<ожественную> прозу», я осознаю, как момент чистого эстетизма в своей душе, я перестану и вовсе быть художником. Так что, или я до встречи со Штейнером был «антропософом», и ни то, ни другое…
Когда же я говорю, в какой мере имагинация относится к инспирации[3530]; инспирация к символике, символизму, то это теоретические вопросы о «измах»; и если мне допускалось писать об разных «измах», «вундтизме»[3531], «нео-фихтеанизме», «психологизме» в отношении к символизму, то почему же уяснение символизма к имагинатив-изму (вот так слово!) и инспиративизму есть ересь. В не штейнеристских кругах борются за свободу выявления личности; почему же дух подлинной свободы отсутствует там? Здесь у Доктора я не только не скрываю свой символизм, я даже не стараюсь подчеркнуть, что я символист, до такой степени было бы смешно отстаивать около Доктора свое, ибо присутствие своего, творческого, индивидуального есть высшая радость Доктора: как он силится вдохнуть дух самостоятельности во всем. (Я мог бы написать статью по поводу всего того, что Доктор говорил о символизме; например: на одной лекции «символизм» под рубрикой «внутреннего чувства» доктор приветствовал, как рудимент культуры «manas’a»[3532] (культуры грядущего) в нашу эпоху Bewustseinseele[3533]; Доктор долго говорил о том, что такое «голубые звуки», «цветной слух»; что было бы это с точки зрения философии Самкьи[3534]; и что означает рост этого в наши дни: Эллис после этой лекции говорил справедливо, что Рембо, Верлэн в своем «новом» просто какие-то академисты, а что Доктор «папа декадентов 6-го Zeitraum’a[3535]». И опять-таки: то, что я таскаю к Доктору, конечно, не показал бы Рачинскому, ибо он бы меня совершенно изничтожил, сказал бы: «безумие». А вот сухой Доктор Штейнер иначе. Ему скажешь самое дерзновеннейшее. Он и глазом не моргнет, улыбнется да и ответит так, что рот откроется от изумления).
Вот этого духа свободы я не вижу почти нигде. Успокойте «Сирина» относительно моего «штейнеризма»: «штейнеризм» окрыляет меня вернуться к статьям à la «Маски», «Окно в будущее»[3536], столь любезным для «Скорпиона» и столь шокировавшим представителей «-измов». Боюсь, как бы представитель какого-либо из «-измов», доктор Лейпцигского Университета[3537], не стал бы прибирать в ежевые рукавицы «вунд<т>изма» или «кантианизма» (почем я знаю) мою лирику, как прибирают в ежевые рукавицы школьной схоластики молодые поборники «целокупности и алогичности» творчества – Ф. А. Степпун и К°.
Простите, милый, этот желчный тон (только теоретически желчный: пишу же благодушно). Я ровно ничего не понимаю, когда мне говорят, что «я штейнерист», что я изменился: в чем? Да, я подписываюсь подо всем символизмом и под всеми арабесками. Что я допускаю лично терминологию Geheimwissenschaft[3538]; это есть полезная и в некоторых отношениях удобная номенклатура. Чтобы раз навсегда между нами было понятно, что я ни штейнерист, ни риккертианист, Бога ради прочтите мою «Эмблематику Смысла» и рассмотрите пирамиду[3539]; риккертианство для меня есть формула перехода, диалектическая стадия той тропинки, которая ведет к символизму; раз эта стадия искания «чистого смысла» изжита, преодолена, то ей я советую замолчать; и как змее, укусить себя за хвост; то, что сказано афористически в «Круговом движении», в терминах теоретических и «с отданием должного» совершается в «Эмблематике Смысла». В одном случае я говорю просто и выразительно «неокантианству»: «На Ваганьково!»[3540] А в другом случае говорю: «Так сказать, с позволения себя теоретически отрицающей, как теория, теории, воздав должное, похороним ее» (Эмблематика смысла).
Нужно быть тупоголовым Степпуном, чтобы хвалить меня за «Символизм» (как в рецензии «Логоса»[3541]) и кричать теперь: «Вы меняете свое философское credo» (посылаю ответ Степпуну[3542]: не взыщите за резкость → вспомните: скандал в Кружке у меня был за то же: Тищенко сказал: «Декаденты выскочки и позеры»[3543]. Степпун en toutes lettres[3544] написал: «Вы – на авансцене своей личности»[3545]. Единственная разница: Тищенко кричал и кидался на меня, а Степпун пишет «Дорогой Борис Николаевич»[3546].
Но суть – та же.
В многообразных лекциях и еще более в ответах на положенные записки Доктор выказал себя для меня кроме всего (это все другое и есть 999/1000 его значения) еще и человеком громаднейшей образованности; он специалист математик; и в частностях, ответах на вопросы, встает еще и изумительная полемическая ловкость; ну так вот: во всех этих лекциях и ответах одно и то же: «Geheimwissenschaft» есть не рационалистическая теория, не философия, не дурная метафизика, а Wissenschaft, т. е. наука опытная; и надо начинать ее, слагая все рационалистическое, только рационалистическое; путаница получается, когда ученый, отвлекаясь от своего опыта, не желает признать объект Geheimwissenschaft и вламывается с чуждой методологией в эту область или начинает отвлеченно рационалистическим способом (от «-изма») критиковать; Доктор пытается доказать (как я пытался в свое время доказывать относительно эстетики), что точность метода тут вовсе не в том, что из механики, скажем, перетаскивается метод в Geheimwissenschaft; точность метода характеризуется именно sui generis методом; а Доктора обвиняют в монизме (в Геккелианском смысле); часто доктор берет модель из химии (скажем) и показывает, что аналогичное нечто бывает в оккультизме; но все естественно-научные экскурсы суть аналогии, эмблемы; нигде не синтезирует он методов естествознания с методами оккультизма, ибо так поступать значит, по его словам, дурно смешивать; но соответствия всюду есть; correspondаnce[3547] Доктора смешивают с объединением естествознания и тайнознания. Но возможность «Эмблематику смысла» изложить в терминах риккертианской философии – это мое утверждение наивно смешивают с моим якобы риккертианством и потом утверждают: он де извращает Риккерта, когда я беру Риккерта и говорю: если влагать в субъект познания смысл метафизический, то получится не Риккерт, а Платон; а наивный мозг Степпуна и Терещенки (мозг школьников, а не самостоятельных мыслителей) превращают мое сознательное переведение Риккерта в иную тональность мысли (из гносеолог<ической> к метафизической), переведение, мне нужное, в буквальное и ошибочное понимание Риккерта: но повторяю – пусть Степпун и Яковенко раскроют страницы «Эмблематики», где я не эмблематизирую Риккерта, а беру его таковым, каковым он является в «Gegenstand der Erkentniss»[3548], и пусть они скажут: соглашаюсь я с ним или нет. Право же мое переносить эмблематически из «∆» в «∆» (смотрите мою пирамиду) дисциплины, т. е. право конструировать по тени предмет, по архитектуре музыку и обратно – это право мое есть Grundpunkt[3549] всей системы, встающей из всех моих статей и примечаний «Символизма». Можно, конечно, говорить всякую неправду (вроде Степпуна), но надо эту правду или неправду вещественно (по пунктам и цитатам) доказывать, а не бросать недоказуемое, припахивающее передержкой: «Борис Николаевич, вы – лирик». Я все только слышу, что я наделал какие-то колоссальные погрешности в «Символизме». Пусть мне это докажут, где и какие; и докажут «логически, гносеологически», а не лирично, не экивоком, не голословным утверждением. Если я сделал ошибки, я, как философ, стремящийся к истине, скажу: «Да, построение ложно: и вот почему». Но в разговорах я слышу ничего не говорящие комплименты, или молчание, или откровенную зевоту, или шепот за спиной («не философ»); в спорах же со Степпуном я утверждаю: Степпун мне только сдавал позиции.
«Гносеология им гарантирует ценность в жизни не прежде, нежели они умертвят жизнь; рассказ о трудности их положения, однако, не мешает им сохранять веселье; остается думать: или трагедия познания фиктивна и познание не слишком стоит за свой примат; или же заигрыванье с жизнью – опасное заигрыванье… Молчание –…выход для гносеолога, желающего остаться вполне последовательным; другой выход – шутка над своим нелепым положением в этом мире психологизма»[3550]. (Инкриминируемая мне «Эмблематика Смысла», в которой я де был риккертианцем, и от которой де отказался… Стр. 142).
Эта фраза – вывод одного долгого спора со Степпуном, причем Степпун окончил спор признанием «трагизма своего положения»… В трагизм положения Степпуна тогда я верил; теперь вижу, что, хотя положение их трагично («желто-пергаментные руки» Яковенко), но Степпун тут не причем: просто Степпун – Хлестаков от философии; «трагизм положения» – «поза у авансцены своей личности». Уличить бедного идиота-поэта (дешевый способ уличать философски афоризмы), став на сцене философии.
Но мне это не нравится: Хлестаковых нужно драть за уши; но с Хлестаковыми спорить нельзя.
Я утверждаю: Степпун или идиот, или Степпун не читал «Эмблематики Смысла», или Степпун шарлатан, в мутной воде (попользоваться насчет недоказательности афоризма) ловящий рыбу (свою философскую «значимость»). Чего Доктор – лейпцигский доктор Терещенко, я не знаю; и пока лейпцигский доктор не внесет «ценного вклада в науку» или не даст гносеологического разбора всей моей концепции – голословные утверждения его о моем извращении Риккерта мне доказывают одно: он не читал «Эмблематики Смысла»; а если читал, то ничего не понял.
Прилагаемая статья[3551] есть, конечно, не ответ Степпуну, а уличение в фактическом незнании моих произведений, в обидном возмутительном утверждении меня как шута горохового, ежегодно меняющего убеждения[3552]. Пока Степпун не даст объяснения, что значит эта фраза, я ни в какую полемику со Степпуном не вступлю; но ежели пожелают разбирать несостоятельность моего символизма «Эмблематики Смысла», то я готов и логически, и гносеологически спорить[3553]. Выбираю судьями спора Вас, защищающего меня перед лейпцигским доктором, и оного доктора, пока что не внесшего «ценного вклада в науку», впрочем очень милого (он мне очень понравился, Терещенко).
Я пишу так категорически и долго о вещах для меня пред-пред-пред-последних (Вы пишете о затруднениях «Сирина» по поводу моих двух -измов риккертианизма и штейнеризма: ни того, ни другого – нет!); правда, есть христосизм, христология, учителизм, благоговениизм и прочие страшилищи, увы: благоговениизмом личным к Доктору (не к Штейнеру) я отличаюсь, благоговениизмом страдаю к соловьизму (не к соловьизму теоретическому, а к соловьизму трехразговоризмическому[3554]), ницшеанизму и христианизму, ибо считаю втайне себя учеником Ницше, Соловьева, Доктора и исповедую Христа распятого, погребенного, воскресшего; не будет ли мой трехразговоризм с христианисизмом тоже большим идеологическим препятствием к тому, чтобы где бы то ни было свободно высказываться; соловьизм, учителизм, ницшеанизм, символизм (как предпоследнее этого моего последнего), всем этим я страдал, страдаю, буду страдать. Статьи с 1903 – до 1912 года мои грешат этим. Прочтите мою литературную статью о Гоголе (страницы о том, где я имею несчастие говорить об Алайе, душе мира[3555]), ведь тогда все эти места моих статей считались центральными местами для меня; теперь: как же рассматривать их; как досадные «теософские» или «антропософские» догматичности? Как посмотрит лейпцигский доктор Терещенко и фрейбургский доктор Степпун[3556] (со страниц «Трудов и Дней») на мою катастрофоантропософическую статью «Апокалипсис русской поэзии» 1905 года[3557]. Под какую рубрику измен она подпадет (она выражает собою идею Соловьева о воплощении Софии и идею доктора Штейнера о воплощении этой соловьевской Софии в человека, чего зарей есть вечное антропософии; если бы лейпцигский и фрейбургский Докторы прослушали лекцию Доктора Штейнера на Generalversammlung[3558] о Софии, милой Софии, фило-софии и о возвратном приближении Софии и встрече ее антропософическим движением, то оба названных Доктора сказали бы: «Андрей Белый пишет под чужой указкой; лейпцигский Доктор исключил бы «Апок<алипсис> русской поэзии» из списка моих собр<анных> сочинений. А фрейбургский Доктор Степпун написал бы в «Трудах и Днях»: «Берегитесь! Вы говорите с чужого голоса…»
Увы, я должен сознаться, что Christus-Impuls зарисован мной в статье «Священные Цвета»[3559], о русской душе (лекция для русских в Гельсингфорсе[3560]) у меня сказано в «Луге Зеленом», о праве эмблематизировать в терминах естествознания тайное искусств в статье «Принцип формы в эстетике»[3561] и т. д. – словом, чужой голос, голос из суфлерской будки, голос д<окто>ра Штейнера преследует мои статьи с 1903 до 1912 года. Сказать бóльшего в духе Доктора я, конечно, не скажу (надо только уметь читать меня не импрессионистически, а сериознее и реальнее, а Доктора не схематологически только, и тогда встанет явное: либо д<окто>р Штейнер у меня плагиировал, либо я у него; но д<октор> Штейнер не мог читать меня, я не мог знать его интимных циклов. Увы, что тут мне делать. С 1903 года я «антропософ», ибо я соловьевист-трехразговорист, либо антропософия не антропософия.
А что такое «штейнеризм», – милый друг: убейте, не знаю.
Но Вы спросите меня: «Неужели антропософия есть открытие в человеке Софии, сказки, королевны, Прекр<асной> Дамы, – „старого и нового во все времена“?..»[3562]
Да: таким лейт-мотивом Доктор открыл антропософическое общество на другой день после крутых слов по адресу теософического о<бще>ства и выхода из оного германской фракции[3563].
Лейпцигский доктор, может быть, придает значение формуляру и кличке; так скажите ему: «Я не теософ, ибо я в Теос<офском> О<бще>стве не состою» (конечно, я это в шутку).
Но довольно шутить, милый друг: 6 месяцев я слышу голоса: «Пропал, пропал, пропал, погиб, погиб, погиб: под указкой пишет, под указкой; не смей соединять символизма с оккультизмом: штейнеризм, штейнеризм, штейнеризм»… То раздастся голос фрейбургского доктора, то лейпцигского. И поколику я от моего пути никогда не отказывался и этот путь прямо привел меня к антропо-Софии, или к тео-Софии (всегда с большой буквы, ибо слышу «У царицы моей (Софии) семигранный венец, в нем без счету камней дорогих»[3564]), остается мне или говорить: 1) нельзя теоретически только говорить о том, чем зацветает душа (в данном случае что поет сквозь Доктора), либо 2) всегда я был антропософом, а не художником, но этого не видали (не видали, что Орел, сказка, Голуби[3565] и т. д. были реальностями, сложившими мою жизнь, а не «аспектами эстетич <еского> созерцания»); а теперь, когда все вдруг заговорили, что я стал теософом, когда стали выискивать («эге, не проведешь») следы влияния и т. д., мне стало очень трудно не только писать о своих мыслях, но и просто петь (поют в атмосфере доверия, а не контроля). Я, конечно, ввиду нужды в деньгах готов на всякую чистку своих статей, но я утверждаю: раз искать следов моего штейнер-«изма», то эти следы 2/3 того, что я до сей поры написал.
Либо я ничего не понимаю в Докторе Штейнере: но, может быть, я и не понимаю тут ничего, как в свое время не понял Риккерта, Вл. Соловьева, Ницше. Я просто бедный Пьерро из «Балаганчика»[3566].
В таком случае встает вопрос о праве моем и вообще высказываться в печати.
Не упрекайте меня, милый: это все – шарж, но шарж, выросший на почве всей суммы мнений о себе, выслушанных мною за 1912 год.
Вот день и прошел, а я не работал. Буду о делах продолжать на днях.
Дорогой, милый, простите, продолжаю это письмо на днях, ужас, как устал. И тревожно… Дорогой друг, не сердитесь ли на меня? Не сердитесь: весь пафос моего письма – теоретическое непонимание на теоретическое непонимание меня Степпуном и Терещенко.
287. Метнер – Белому
Дорогой Борис Николаевич! Опять только деловое в ответ на Ваши опасения. Надеюсь, Вы получили мое письмо от 29/I–10/II и от 21/I (из Петербурга), а также 333 р. 33 к. из кассы Мусагета? Наконец, письмо от 18/I?[3567] Если получили, то я не понимаю, чего Вы беспокоитесь? Надо терпеливо ждать окончания сделки с Сирином. Если Вы не надеетесь на благоприятный исход, то ищите себе пока иных источников дохода, уезжайте в Боголюбы, но не требуйте, милый друг, чтобы чужое издательство принимало во внимание Ваши интимные обстоятельства и спешило больше, нежели ему это удобно, с решением столь важного дела, как прием к изданию писателя, у кот<орого> около 20 томов. Вы пишете: «Если с Сирином не выходит, то мы уже упустили драгоценное время получить возможность ехать в Боголюбы и там переждать денежный кризис». Почему упустили и чего Вы можете ждать в Боголюбах, я не понимаю, но знаю лишь одно, что я не советовал Вам оставаться в Берлине и вовсе не обнадеживал Вас, что дело с Терещенко все равно что покончено! Я не скрывал, что предстоит ряд переговоров, что надо ждать: Брюсов по поводу своих сочинений ездил в Петербург раза три. Такие дела не скоро делаются. Я формулировал свои требования. С них я не сойду. Если хотите, уступайте сами – но я слагаю с себя ответственность: я считаю для Андрея Белого неприличным отказываться от издания полного собрания, когда издаются в полном собрании Брюсов и Блок[3568], которые, как теоретики, младенцы по сравнению с Вами.
Разумеется, Мусагет не может продолжать высылать Вам сириновскую предположительную месячную сумму, но я получил от Сирина письмо, где обещают дать ответ не позже половины русского февраля[3569]. Что скажете о Некрасове? Напишите, имел ли Некрасов право отпечатать девять листов романа[3570]. Кстати, Некрасов тоже с нетерпением ждет и грозит выпустить в свет 9 листов романа. Обнимаю.
288. Белый – Метнеру
Заканчиваю длинное письмо, отправленное уже[3571] (перервала его мигрень и усталость). Милый друг, я в отчаянии: я просто потопаю в бумагах и предметах; среди десятков коробочек, ящичков все еще не нашел рецензий о Н<иколае> Карловиче[3572]; и мучусь, куда бы они могли пропасть.
Должен просить извинение и за то, что так медлю со статьей о Н<иколае> К<арловиче>. Напишите: есть ли материал для сборника (музыкального); если есть и сборники набираются, я все бросаю и пишу; если же статья для «Тр<удов> и Дн<ей>», то вот в чем дело: я Терещенке обещал, что в июне вышлю ему окончание романа. Теперь у меня 2½ недели работы над переработкой (коренной написанного); и если я не использую эти 2½ недели для романа, то я страшно свяжу себя. А потому: тогда бы я статью о Ник<олае> Карлов<иче> закончил после Гааги[3573] (в Боголюбах, если Доктор отпустит нас), а сейчас всю энергию направил бы на роман (приходится расплавлять главы на атомистические рудименты написанного и снова сплавлять: работа страшно кропотливая и требующая огромного напряжения → работа головой, чувством, клеем, ножницами + работа переписки; труд и моральный и даже физический, не окончив который не могу продолжать романа; я бы до Гааги это закончил; после Гааги написал статью и потом уже с легким сердцем дописывал бы остаток романа). Итак, не сердитесь за промедление с статьей. Примите во внимание, что на днях Доктор (мы были у него[3574]) нам сказал, что нам можно будет уехать лишь в случае, если эти 3 недели приведут к какому-то результату; что пока он ничего не может сказать, что 7 марта (н. ст.) у нас будет обстоятельный разговор, и по нашему отчету и самочувствию можно будет решить, возможно ли нам ехать в Россию. (Видите, дорогой, с нами дело обстоит серьезно, если Доктор, такой мягкий и уступчивый, пока говорит надвое: очень уж мы под большим давлением: паровоз, развивший скорость, не может без толчка для всего поезда сразу изменить темп езды, а отъезд на весну в Россию есть крутая перемена в темпе, т. е. непременный толчок; и вот тут в зависимости от нашего успеха, неуспеха (я не знаю подлинно, от чего) зависит наша возможность или невозможность уехать. А при ок<культной> работе бывает всяческое; два месяца тому назад у Аси был сильнейший сердечный припадок, длившийся 2 часа; по признакам этого припадка (есть такие признаки) я знал почти наверное, что это с точки зрения физической – ерунда (у Аси сердце здорово), что это неминуемое, чрез что почти каждый должен пройти, но все-таки до решительного подтверждения Доктора, что сердце Аси совершенно здорово, я побаивался бы уехать; а ну как не только это от развития эф<ирного> сердца, а и что-либо чисто физически-болезненное. И многое, многое может быть с нами сейчас такого, что без физической близости Доктора может нас, неопытных, привести просто в ужас; путь, указываемый Доктором, напоминает многоверстную дорогу, которая то – приятное шоссе, то – вся размытая, в колдобинах; дальше – опять шоссе и т. д. Наш отъезд от Доктора или присутствие в значительной степени зависит от того, на каком участке дороги мы в данную минуту едем. Мой немногий опыт мне показал, что тут доверие к Доктору есть единственная гарантия не заплутаться; А. Р. Минцлова много тут путала, на многое не так педантично смотрела; и все с ней бывшее – просто колдобина; коляска подпрыгнула, и А. Р. не усидела в коляске. Поэтому-то так дорого, что Доктор требует анализа, сознания и даже огромного критицизма ко всему нутряному, кажущемуся. Без сухости тут разорвешься.
К вопросу о Терещенко[3575].
На днях подсчитывали приблизительно количество печатных листов моей худож<ественной> прозы и стихов. Вышло около 100 печатных (даже можно считать сто), включая «Петерб<ург>» и «Пут<евые> Заметки» (за которые я очень стою); по 100 рублей за лист = 10 000 р.; теперь: статьи; не считая примечаний к «Символизму» и допуская (увы!) выбор и выкидывание (страниц на 300), получается от 40 до 50 печатных листов; допуская за печатный лист статей ½ гонорара, т. е. 50 рублей, эта приблизительная сумма = 2500 рублей; итого 250 печатных листов дают при 20 томах том в 12 печатных листов, а считая печатный лист в 20 страниц, получаем 20 томов по 250 страниц. Сумма же за это проблематическое собрание сочинений равна 12 500 рублей; 4000 из этого:
1) «Мусагету» – 4000 тысячи <так!>
Морозовой – 1100
Блоку 800
_______
5900
Допустим 6000.
12,500
– 6000
________
6 500
При такой комбинации 6 тысяч рублей мне бы освободились, т. е. 1½ <года> свободной жизни; за 1½ года была бы готова III часть «Трилогии»[3576], т. е. минимум 22 печатных листа, т. е. 2000, а то (если печатать в «Альманахе»[3577]), 4000 тысячи <так!> рублей, т. е. 2, 2½ года вольного существования.
Если же «Сирин» откажется от статей, то и то 4000 могли бы освободиться от худож<ественной> прозы, т. е. год существования. До чего, родной, мне нужно вздохнуть свободно для плодотворности работы, для моих широких проектов, для того, чтобы в ок<культной> работе стать на ноги; и до чего тревога от месяца и до месяца меня изнуряет, накладывает печать утомления и вялости на самую работу, Вы и представить не можете: нет, можете → Вы же чувствуете, знаете сами, как иной раз трудно писать; и чем лучше у Вас выходит работа, тем мука творчества (не словесная, а реальная) острее… Ведь когда Вы пишете что-либо значительное, Вы как больной в постели; Вы во многих жизненных положениях, в жизненной борьбе беспомощнее не творящего, а борящегося с жизнью активно человека; творящий всю силу своей активности сосредоточивает на детище своем, а потому он и открытее внешним ударам, хлопотам. Представьте себе больного, готовящего себе пищу (куриный бульон и т. д.), когда доктор велел ему лежать спокойно в постели; ясное дело: выздоровление (рождение детища) затягивается; болезнь (жар творчества) не разрешается, а затягивается хронически; в результате на всю жизнь человек в лихорадочном состоянии (полубольной, полуздоровый: полутворящий, полуприискивающий себе поденную работу и т. д.). Если Вы это понимаете (а Вы понимаете), Вы поймете, что я с напряженной тревогою (полуповеривши, что с «Сириным» что-то такое устроится) жду результата (до свидания с Терещенко я просто как-то не верил в «Сирин», и все реальные сообщения о нем бессознательно откидывал, говоря себе: «Просто это новая версия с устройством (верней, неустройством) кавказского имения…»[3578] А вот поверил и, поверив, лихорадочно жду: жду своей свободы, или рабства в плену у тревоги, как быть.
Это для меня вопрос: «Быть или не быть предопределенным к творчеству»…
И еще о марте: 1-го марта могу ли от «Сирина» получить 333 рубля; в Гааге быть надо: ведь Доктор всегда читает курс для реального; а такой курс «Влияние ок<культной> работы на физ<ическое>, эф<ирное> и астр<альное> тело» есть курс насущной, житейской необходимости; представьте себе авиатора, который знает, что ему, хоть тресни, придется летать на аэроплане; и вот опытный авиатор открывает курс практических советов для никогда не летавших авиаторов; вопрос в присутствии на этом курсе = вопросу о том, сломаю я себе голову или нет при полете (ведь сознательное путешествие Ich в астрале с точки зрения самосознания в физическом теле есть путешествие человека, доселе ездившего только в поезде, <а не?> на аэроплане; в поезде не заботишься: тебя везет машинист; с аэропланом другое дело: все дело в самообладании «Ich»… А ведь такое путешествие в один прекрасный день наступает для всякого реально идущего; у Доктора много путей: одни идут медленными обходными дорогами, другие только дорогою чистки; иные только путем чистки сознания; иных же при соблюдении общих обязательн<ых> условий Доктор гонит на путь ок<культного> эксперимента; и вот нас с Асей, кажется; ибо еще в Мюнхене я пытался окольным путем разузнать у А. С. Петровского, знает ли он то, что есть «α» экспериментализма; и с совершенной наивностью Алеша выказал полное неведение того, что в реальном есть азбучность; это только показывает мне, что у Доктора (да так и есть) самые друг на друга не похожие пути. И то, что для нас с Асей полно захват<ывающего> трепета и реальности, соседом на лекции понимается отвлеченно-холодно; и обратно: то, что для соседа полно ему изнутри ведомой значимостью, мы можем воспринять лишь теоретично; все, что Доктор говорит, например, на лекциях в Берлинской ложе, имеет многосмысленное значение: 1) это – лекция, 2) она представляет теоретический интерес, 3) она есть худ<ожественное> произведение, 4) она еще, кроме того, говорится лично для А, для В, для С (в этом месте), для M, N, O в другом, ибо Доктор свою интимную аудиторию знает (каждого знает, его путь, его место в пути в данную минуту и т. д.). Множество раз Доктор лично нам отвечал с кафедры на те события странные, которые случались как раз в это время с нами; и каждому ученику он часто так отвечает, отвечает иногда и потому, что видит в данную минуту все изменения в ауре присутствующих, т. е. читает, как в открытой книге все достижения или падения сегодняшней недели у ученика. Важны не только свидания с Доктором, важно вообще присутствие при нем; сó-бытиé в одной комнате есть всегда для ученика собы́тие между ним и Доктором. Итак: гаагский курс предпринят Доктором для той серии, к которой мы с Асей уже реально принадлежим; и потому мы знаем: там нас ждут ответы на лично наше, и ответы пространные, которые не получишь на свидании, где центр тяжести уже в другом…
Видите, как я волнуюсь из-за 1-го марта; ведь в первом случае нас ждет + событие, во втором случае – «минус» событие; если 1-го марта (русского) мы денег не получим, мы без курса; если заранее в течение конца февраля не запишемся, не пошлем в Гаагу письмо, то можем оказаться в углу залы (что при напряжении слушания немецкой речи ужасно неудобно).
И т. д.
Видите, какие сложности; как все эти отдельные штрихи в сумме своей составляют сложность нашего бытия у Доктора бóльшую, о которой Вы и не подозреваете в Москве; ибо в Москве в 100 раз теоретичнее и схоластичнее воспринимают, что касается Доктора; и даже – даже самого Доктора называют схоластом; между тем вот пример несхоластичности Доктора: в ушах у меня навязло слышать: «эти графики, рубрики в Geheimwissenschaft[3579] лишены творчества, все это отвлеченно…» И вот: недавно мне читали серию лекций ложи (не выйдущих даже интимным циклом): «Saturn, Sonne, Erde und Mond». Что же: Доктор здесь дает ключ к пониманию соответственной главы «Geheimwissenschaft»[3580]; он говорит, что Сатурн, Солнце, Месяц, Земля лежат в пластах душевного переживания; и, концентрируясь на том-то в душе уголышком духа, действительно перелетаешь на Солнце, Луну, Сатурн. Весь цикл есть сплошная симфония: сызнова из ничего создается мир; прием этого воссоздания: «Архидекадентские», архи-наши с Вами переживания, как первая ступень, на которую приглашает доктор; далее он ведет к тому, чего ни один символист в мире пережить не может (а с Доктором переживаешь); вывод: так вот что было, когда Ἀρχαι[3581] были людьми на Сатурне; и ты реально в эту минуту ангел ἀρχή[3582] сидишь в Сатурне… Но доктору сперва надо, чтобы изучили назубок ноты; оттого и схоластика преподносится сперва; далее Доктор требует: чтобы понять меня, ты сам-ка теперь разбери эту вот партитуру; читанный мне цикл есть не лекция в ложе, а коллективная медитация.
Дорогой друг, чувствую, что никогда не кончу. А надо кончать: Вы простите меня, что я так путаю в этом письме деловое с психологическим, но я все хочу представить Вам серьезность мотивов 1) так или иначе хотя бы на год отдохнуть от тревоги за ближайшее существование, 2) знать заранее, что сложная операция передвижения Гаага – Боголюбы обеспечена. А не напиши я, почему мне важно то-то и то-то, ведь можно сказать: блажь, роскошь; ну зачем ему в голландскую Гаагу, сидел бы в Берлине и т. д. Я убедился, что «психология» все-таки как-никак влияет на дела.
Милый, предупреждаю Вас, что больше не буду писать о 1-ом марте и т. д., ибо знаю, что в нескольких письмах все это и высказал, и мотивировал; и теперь, что бы ни было, засяду работать; и уже не буду писать, объяснять. Ибо иначе опять сорвется работа; итак: я сказал, а там уже воля «богов», как выйдет. Милый, еще раз простите за докучливое, привязчивое письмо.
Два слова об ответе Степпуну[3583]. Если найдете резкости, вычеркните; одно прошу: «цитаты» все из «Символизма» и «Арабесок» сохраните[3584]; я мог бы привести в 4 раза больше цитат: и привел минимум; мне надо, чтобы читатель «Тр<удов>и Дней» видел, что Степпун лжет, говоря о смене моих убеждений, ибо это действительно так: определения мудрости, антропософии даны у меня в «Символизме», где сказано, что отношение Христа к Софии отражается в искусстве, как отношение Аполлона к Музе, а антропософический характер Музы явствует из моей статьи «Апокалипсис в русской поэзии» (прочтите ее внимательно теперь и Вы удивитесь, сколь она в духе сегодняшних наших прей (ей Богу, напиши я ее сейчас, и все принялись бы меня упрекать в измене позиции, а она написана в 1905 году…)
Дорогой друг, если я резок в ответе, то резкость моя от действительно несправедливого вменения мне какой-то несамостоятельности. Несправедливость эта естественная; и она от двоякого рода заблуждений. 1) Все забыли, что я вообще писал, ибо никто меня не перечитывал (читали на протяжении 10 лет мои разрозненные статьи, и содержание их естественно забывалось; в собрании моих статей отдельные штрихи соединились в внушительную картину того, что есть мое главное и что побочное; Степпун если не читал моих статей, то не имел нравств<енного> права писать о заведомо ему неизвестном; а если читал, то он – л-г-у-н; а на л-о-ж-ь отвечают не полемикой, а приведением к истине. 2) Все составили себе фигуру какой-то нереальной сухой, педантичной, рационалистической «Geheimwissenschaft» и столь же мертвую фигуру Geheimwissenschaftler’a[3585], Штейнера. От этого даже нет догадливости сопоставить образную лирику А. Белого 1903 года с интимными курсами «немецкого Geheimwissenschaftler’a»; если бы сопоставили, то и поняли бы, что не ми-ро-воз-зре-ни-е, не ми-ро-о-щу-щение, не устремле-ние мое изменилось, а личное отношение мое изменилось к личности Доктора. Так: я могу любить или не любить Брюсова, и изменение моей любви или не любви не изменяет ни капли моего отношения к русскому символизму, который я извне в 1904–5 году пытался обосновывать психологически, а в 1906–1912 гносеологически; это не значит, что, меняя подход к символизму, я менял отношение к нему; и личное мое отношение к Доктору никого не должно касаться в печати; если оно инспирирует слова, печатно ко мне обращенные («берегитесь, берегитесь»[3586]), то для меня оно есть столь же неприличный поступок, сколь было бы неприличным перенесение нашей осенней переписки на столбцы «Тр<удов> и Дней». Последнее письмо Степпуна (в «Тр<удах> и Днях») мне показало, что душевно он «хам». С чем и буду считаться уже во всех последующих сношениях со Степпуном.
Впрочем, я нисколько на Степпуна не сержусь; он меня вовсе и не думал обидеть; более того: он думал, что заступается за Гессена (Гессена же я не хотел изобразить[3587], а если вышел Гессен, то… так же, как Дарьяльский превратился непроизвольно в Сережу, сказка в Марг<ариту> Кирилловну, куст в Блока, Катя в Асю и т. д.[3588] И подобно тому, как в Кате лишь внешнее сходство с Асей, так и в философутике с мне приятным Гессененком лишь случайное совпадение (уверяю Вас). И если бы обойти все это молчанием и поверить мне, что я не пасквилянт, то «философутик» прошел бы незамеченно; но воздух Москвы любит сенсацию, сплетни, скандалы: и первый, кто заметил сходство (Гр<игорий> Алекс<еевич>, или даже Вит<ольд> Фр<анцевич>[3589]), конечно, счел нужным обежать всех и рассказать; ну и пошло, и пошло; и уже всем стало ясно, что я сознательно захотел оскорбить ни в чем не повинного человека; и уже на другой день Кожебаткин рассказывал в «Праге»[3590] и т. д.
Но допустим: невинного, милого Гессена я действительно оскорбил; но ведь Гессен является, как коллективно-составленный неокантианец; и формально никто не смеет мне тут ничего вменять; формального оскорбления не было (не было и реального, ибо я не думал о Гессене и теперь страшно смущен). А ведь Степпун 1) явно за кого-то заступившись, вместо того, чтоб замять мою оплошность, раздул все[3591], 2) он лично мне нанес оскорбление (авансцена личности[3592]).
И в этой защите, и в тоне его развязности, кучерской разухабистости (он думал, что он афористичен) сказалась его натура: «хам-ство», сказался «Сергей Кречетов» на эстраде Кружка[3593]. На хамство не обижаются, но от хамства отстраняются, уходят в другую плоскость: то, что я не желаю полемизировать, а отвечаю цитатами, есть именно мой жест отстранения. А потому, дорогой друг, смягчите, если что найдете резким в тексте (но не в цитатах из «Арабес<ок>» и «Символизма»). Цитаты должны быть неприкосновенны.
Ну Христос с Вами, дорогой, родной друг: когда-то увидимся. Приезжали бы в Гаагу на интимный курс. Можно бы устроить так, что пустят помимо всякого вступления в члены; а Вам надо видеть и слышать Д<окто>ра на интимном курсе, т. е. прожить 10 дней в этой нарастающей атмосфере. Крепко обнимаю Вас.
Привет всем Вашим.
289. Метнер – Белому
Ваши толстенные письма получил и еще не прочел; высмотрел в них лишь, пока что, имеющее насущный интерес дня. Спешу ответить. Я потому не хочу сам уступать Сирину, что, боюсь, Вы впоследствии станете говорить (и, м<ожет> б<ыть>, не без основания), будто я «Вас» продал слишком дешево и легкомысленно допустил собрание одних худож<ественных> произведений. Но если Вы даете слово мне, что ни сами не станете впоследствии меня упрекать, ни позволите этого другим, то я, конечно, возьму на себя дальнейшие переговоры. Скорее присылайте те части рукописи романа, которые у Вас имеются, ибо Некрасов уперся и не выдает рукописи, чем задерживает заседания Сирина, на кот<орых> должен быть прочитан Ваш роман. Кроме того, Некрасов грозит в случае проволочки выпустить в свет отпечатанные 9 листов. А это Вам будет неприятно, т<ак> к<ак> Вы началом романа были недовольны и его переделали[3594]. Бросьте искать мои записки и статью Сабанеева; все равно из музык<альных> сборников, вследствие лени и бездарности музык<альных> критиков, ничего не вышло, и я бросил эту идею и буду печатать случайно собравшийся материал в Тр<удах> и Дн<ях> (см., напр<имер>, статью Шагинян о Рахманинове[3595]). – Не терзайте себя поэтому необходимостью или даже срочностью написания статьи о Коле[3596]. – Степпун крайне смущен Вашим личным письмом; письмо открытое он принял спокойно. – Я думаю, что что-н<ибудь> из Сирина да выйдет. – Роман должен быть напечатан в Сборниках по 200 р. с листа[3597]. Но на всякий случай имейте в виду, что теперь уже выяснились крайне стесненные финансовые обстоятельства Мусагета, и дальнейший аванс никому абсолютно не мыслим. Логос более не издается (в 1913 г.) на средства Мусагета[3598]. Все идейное Ваших писем ждет меня, когда явится досуг. Пока нечто отчаянное со мной происходит в смысле загнанности всяческими делами, что в связи с бессонницей совершенно опустошило меня. Обнимаю. Ваш Э. Метнер.
290. Белый – Метнеру
Спасибо Вам за письмо. Отвечаю лишь сухо и деловитым образом (лично напишу скоро).
Спасибо Вам.
Я ведь вовсе не хочу, чтобы с Терещенкой было скоро все решено. Для меня вопрос другой.
Вы напрасно думаете, что мы сидим в Берлине по своей охоте. Тут всё большие сложности.
На основании двух больших моих писем[3599] Вы знаете 1) без разрешения Доктора в Боголюбы мы не поедем.
2) Доктор пока что сказал надвое. Ранее 8 марта мы не узнаем, можем ли мы уехать.
3) Курс в Гааге[3600] очень, очень важный.
4) Пока надежда на «Сирин» не потеряна, мы не можем, нарушая все, стремительно броситься в Боголюбы (быть может, вопреки желанию Доктора).
Голландия, свидание с Доктором не глупости.
Из всего же этого вытекает: чтобы попасть в Гаагу и из Гааги в Боголюбы, нам нужно минимум 250 рублей 1-го марта.
Попав в Боголюбы после 1-го марта, мы можем спокойно с малою суммою денег ждать 3 месяца переговоров[3601]. Деньги нам нужны лишь к первому (русскому) марту.
Денег этих мы ниоткуда не можем достать, кроме «Сирина» или «Мусагета». Из «Мусагета» просить, Вы сами знаете, как мне стыдно: но если бы «Мусагет» мог прислать 250 рублей 1-го марта, все для нас было бы и спокойно, и ясно; с переговорами я не торопился бы.
Стыдясь еще просить помощи из Мусагета естественно: я и предлагал уступить «Сирину». Но если бы «Мусагет» мог прислать нам к 1-ому русскому марту 250 рублей, то для нас надолго ряд очень сложных насущных проблем бы решился.
Если «Мусагет» прислать не может, то я очень бы просил уведомить меня уже к 8-му здешнему марту, ибо тогда мы бы сказали Доктору, что не едем в Голландию (увы, для нас это очень важно); и отправились бы в Боголюбы. Я прошу не ежемесячной субсидии, а лишь на март, ибо, повторяю, после у нас 3 месяца где мы можем спокойно ждать…
Итак, можем ли мы рассчитывать на 250 рублей 1-го русского марта?
В этом весь и вопрос; нужно, чтобы мы знали это немедленно, теперь же (ибо все это мы Доктору должны сказать 7-го–8 марта нового стиля. После этих чисел нет надежды увидеть Доктора здесь; после этих чисел с ним можно встретиться лишь в Голландии. Вот корень моего беспокойства). Обнимаю Вас крепко. Борис Бугаев. Жду ответа.
P. S. Поймите, дорогой друг, что не в нетерпении моем сейчас суть, а в 1-ом марте. Ввиду очень, очень больших сложностей мы должны знать точно и теперь же. Можем ли мы надеяться на 250 рублей первого марта. Все остальные мои беспокойства суть вообще беспокойства; а вопрос о 1-ом марте есть вопрос кровный. И мы должны знать точно, едем ли в Голландию для соответственного заявления Доктору на свидании, которое у нас будет 7–8 марта нового стиля. Желательно до этих чисел получить Ваш ответ.
291. Белый – Метнеру
В предыдущем письме Вы писали: «Ну чего Вы волнуетесь»…[3602]
А в сегодняшнем письме пишете: 1) «Сирин» требует всю рукопись, 2) Некрасов не дает и грозится, 3) выяснились… обстоятельства «Мусагета» и дальнейший аванс никому абсолютно не мыслим.
В предыдущем письме Вы писали: «Ну чего Вы волнуетесь…»
А я волновался ужасно – и писал ровно месяц тому назад о первом феврале и первом марте (могу ли я рассчитывать получить деньги)[3603]. Я писал о Гааге и 1-ом марте 1) в письме, которое разошлось с Вами, когда Вы уехали в Петербург, 2) в первом (большом письме), 3) во втором большом письме, 4) в небольшом (не заказном письме)[3604].
Во всех этих письмах я выяснял необходимость 1) знать о том, могу ли я 1-го марта получить деньги, 2) могу ли об этом я знать заранее, 3) о том, чтобы Вы решительно сказали «на 1-ое марта не рассчитывайте» или «рассчитывайте». Многие подробные «психологические» страницы моих писем к Вам, дорогой друг, были лишь мотивацией, почему это так ввиду сложности нашего положения у Доктора.
Вы мне отвечали «чего Вы беспокоитесь». А я, зная необходимость заранее знать все о марте уже в конце февраля (н. ст.), все писал об одном и том же.
И вот, кажется, я получил ответ, ибо вычитываю Вашу фразу «аванс никому абсолютно не мыслим» и вместе с тем другую, что с «Сирином» все же (значит сейчас – ничего) что-нибудь может (может, а не выходит) выйти. Вот потому то, что 1 месяц тому назад вопреки благополучной атмосфере всех доходящих до меня сведений о «Сирине» мое беспокойство о 1-ом марте имело же смысл; я в пяти письмах добивался только заранее знать одну фразу «1-го марта выслать не можем», или «1-го марта выслать можем»; и на все вопросы, все пространные мотивации («психологические») я этого решительного «да», «нет» не получил, а мотивации, вероятно, Вы не имели времени прочесть.
Наоборот: в предпоследнем письме Вы писали: «Чего Вы беспокоитесь». (Еще бы не беспокоиться, ведь тут для меня вопросы, мало сказать, долга или необходимости: вопросы здоровья). А следующее письмо звучит на прямо поставленный вопрос «да» или «нет» ответом непрямым «нет». У Вас в письме сказано не следующее: «1-го марта Вы на „Сирин“ не надейтесь, а „Мусагет“ на март не вышлет». У Вас сказано следующее: «дальнейший аванс никому (отчего не прямо Вам и 1-го марта) абсолютно не мыслим».
Зачем неопределенно в 3-ьем лице и в последнюю минуту «нет», когда в пяти письмах кряду я пишу в совершенной тревоге: «Да или нет?»…
Как это важно, почему именно я выясняю подробно (мотивирую), но, вероятно… Вам не было времени прочесть.
Далее: я только и получал оптимистические письма о «Сирине», продаже собрания сочинений, и долго, долго не верил… Наконец поверил… Вспомните: 3 месяца тому назад я писал просто: «через 2 месяца я без гроша, достать неоткуда: ну – брошу литературу»…[3605] Это звучало с-е-р-ь-е-з-н-о.
Вы знали, что достать мне н-е-о-т-к-у-д-а на март вне «Сирина». И все же Вы писали еще недавно: «Чего Вы беспокоитесь?» (Да я мало беспокоился: я думал, имей я серьезные основания беспокоиться, я был бы вовремя предупрежден).
Сроки, планы, соображения, очень сложные комбинации, почти необходимость – все влекло меня в Гаагу, и уже я почти так сообразовался: теперь все бросаю и по телеграмме Блока бросаюсь в бегство в деревню[3606]. Хорошо еще, что заручился свиданием с Доктором[3607] (кстати: он еще не знает, можем ли мы без вреда для себя уехать); а то: мы могли бы на болезнь и гибель себе быть вынужденными бежать в деревню без необходимейшего свидания.
И все оттого, что на ряд вопросов о 1-ом марте я не получал категорических ни «да», ни «нет» (не получил и теперь: получил неопределенное нет; но слава Богу, что хоть вóвремя получил: получи бы его через 6 дней, и мы оказались бы в ловушке: в необходимости без Доктора (Доктор уехал бы) бежать в деревню с медитациями, которые без Доктора, вдали от него немыслимы. (Извиняюсь, что удручаю опять Вас подробностями «психологическими», дорогой друг: Вам нет времени их прочесть.)[3608]
Теперь о романе. Вы пишете, чтобы я тотчас выслал «Сирину» всю рукопись. Увы: 2 месяца тому назад я писал Вамподробную опись романа[3609], где было сказано (как и Блоку[3610]), что копий с 4-ой и 5-ой главы у меня нет, а, следовательно, есть только некрасовская рукопись. Стало быть, если Некрасов не даст рукописи (т. е. этих именно глав), я в руках у Некрасова; если «Сирин» на основании 3-х глав, которые вышлю ему[3611] (кстати: у меня нет адреса «Сирина» (никто не сообщил)) – не решится принять моего романа, то я ни-че-го не мо-гу по-де-лать. О главах (единственном списке рукописи) писал уже Вам прежде, писал и Блоку; но, конечно, Вы этой мелочи не могли помнить.
О собрании сочинений или полном собр<ании> сочинений – не знаю ни-че-го.
Стало быть, все только – в отдаленном будущем, т. е. романа не кончу.
Вся надежда была на собр<ание> сочинений (как прежде на продажу имения – еще прежде: на журнал «Пет<ербургский> Вестник», еще прежде – на «Русскую Мысль»[3612] и т. д.). И впредь будет то же[3613].
Уезжая от Доктора, который для меня – всё (отец, путь, надежда, за которого все отдам, от всего откажусь, ибо не могу уже, не хочу вернуться на пыльные стези) – уезжая от Доктора, я ни на что не рассчитывал и, вероятно (с «Сирином», конечно, все лопнет – без сомнения), надолго я лишаюсь его, но – я знаю одно: я в Москву не вернусь никогда, если я не вернусь к Доктору: в Москву, Петербург, в пыль и копоть болтовни, сплетен и всего этого ужаса – степпуненья и пыленья словами – не вернусь, пока не пройду школу у Доктора, которого вырывают у меня обстоятельства. Работать по стрекам у жидков тоже не стану: буду пасти свиней, поселюсь в курной избе, а <в> Москву, Петербург, города, цивилизацию и «культуру» я не вернусь: это у нас с Асей давно решено.
Но простите: опять я распространяюсь.
Я хотел только уведомить Вас, что требуемой рукописи у меня нет, «Сирину» не навязываюсь, а неопределенное «Мусагет выслать аванса не может» понимаю совершенно определенно: «1-го марта денег не будет». Если бы знал это точно за 2 недели, теперь бы уже сидел в Боголюбах, ибо упросил бы Доктора 2 недели тому назад (он – уезжал) разрешить нас к отъезду.
Обнимаю Вас, дорогой друг.
P. S. Мой привет Николаю Карловичу и Анне Михайловне[3614]. Ася приветствует Вас. О перемене адреса своевременно извещу: пока адрес старый; если уедем, будут пересылать по новому адресу.
292. Метнер – Белому
Только что получил Ваши два письма, коротких, но полных беспокойства (весьма понятного). Некрасов получил все 17 или больше листов. Издать он хочет первые 9, рассматривая их совершенно произвольно как I часть романа[3615]. Утаивать рукописи он не собирается, но не выдает ее, пока не получит деньги, а Сирин требует сначала рукопись, а потом только собирается расплачиваться. Чтобы покончить эти споры, я написал решительное письмо Терещенке, но тот выехал за границу на несколько дней и неизвестно куда; по возвращении (оно, вероятно, уже состоялось) я получу ответ[3616].
На второе Ваше письмо о 250 р. ответить не так-то легко. Мусагет в нынешнем году имеет еще меньшую субсидию, нежели в прошлом, между тем отпадает только одна книжка Логоса, ибо в прошлом году вышла только одна (в 1913 г.[3617] Логоса мы не издаем больше). Мусагет близок к банкроту, ибо урегулировать денежные дела в один темп с печатанием неожиданно готовых и давно заказанных рукописей страшно трудно. Дорогá каждая копейка… Что делать, решительно не знаю. Хочется Вас выручить, но боюсь посадить Мусагет окончательно на мель. Ведь таких авансов не выдавало ни одно издательство. Кроме того, отчет же я должен представить издателям, и новые авансы надо как-нибудь оправдать. Вы скажете: почему не печатали Ваших Заметок[3618]; но Ваш аванс есть сумма, превышающая гонорар за Заметки + расходы по их печатанию. Ну, я перестану хныкать и рассуждать и скажу прямо: если с Сирином еще не выяснится к 1 марта и он не пошлет Вам денег, то, конечно, придется сделать это Мусагету, но я все-таки прошу Вас попытаться занять хотя бы половину (125 р.) у Марг<ариты> Кирилловны[3619] или у Вашей мамы. Лишь в самом крайнем случае и безусловно в последний раз всю сумму 250 р. вышлет Мусагет. Если это мое письмо запоздало – не моя вина: я получаю письма лишь один раз в неделю, когда бываю в городе. На этот раз я их случайно получил здесь и позднее, вследствие сдвига моего посещения Москвы. Отсюда отправить в тот же день не мог. Снежные заносы, и почта на станцию редко ходит. Это письмо отойдет лишь завтра, т<ак> к<ак> Коля[3620] едет в Москву. Кончаю, т<ак> к<ак> поздний час и я страшно устал. Не думайте, что я отказываю или упрекаю Вас, дорогой друг. Лишь крайняя нужда требует от меня этого, чтобы я предложил Вам попытаться занять хотя бы половину у кого-нибудь другого.
Обнимаю Вас.
Привет Асе.
Коля и Анюта[3621] кланяются.
Концерт Коли и в Москве сошел блестяще при почти переполненном зале[3622].
293. Белый – Метнеру
Перечитываю Ваше письмо…[3623] Совершенный кошмар: ничего не понимаю. На 5 умоляющих писем[3624] ответить о первом марте, ибо (как я уже 5 раз писал) эти числа для нас роковые и (как опять-таки Вам это известно) у нас с марта 1) денег ни гроша, 2) мы не знаем, можем ли без осложнений уехать, 3) мы лишаемся огромной важности нас лично касающегося курса – на пять умоляющих писем Вы пишете (в предпоследнем письме) «успокойтесь», а в последнем «Мусагет не может авансировать»[3625] в третьем лице – не то что «Вам не может 1-го марта прислать, ибо и вообще не может»; Вы, дорогой друг, пишете «не может в принципе авансировать».
Если в принципе не может, то и не может мне 1-го марта, это я понимаю, но все-таки это мой личный вывод, ибо прямого ответа на 5 писем, написанных в течение месяца, нет, что произошло с «Сирином», я не знаю. Если с «Сирином» ничего не выходит, тем самым «Мусагету» еще менее оснований мне помочь сейчас, ибо «Мусагету» я остаюсь должен; если же вопрос в месяце, неделях, то – извините, милый (прочтя 5 моих писем внимательно, Вы поймете колоссальную важность категорического ответа о 1-ом марте и прямо измучивающее впечатление ответа неопределенного) – но неужели же «Сирину» нельзя было объяснить, что, ввиду особой важности для меня субсидии к первому марту, он мог бы в счет «Пут<евых> Заметок» (рукопись, по слов<ам> Ахрамовича, уже у Сирина[3626]) прислать. Если б Вы прочли внимательно 5 моих писем, Вы поняли бы, почему еще месяц тому назад (даже, кажется, полтора) поднял вопрос о феврале и марте, но… Вам некогда было прочесть мои письма. И против этого падают мои «внутр<енние> мотивации», ибо они относимы Вами не к вопиюще важному для меня пункту, а к «литературному обсуждению вопросов теоретических».
Тогда скажу: 1) уже 2 недели назад должен был бы я знать, что на 1-ое марта надежд нет, 2) и ответ следовало бы написать, обращаясь ко мне, «Вы (а не вообще x, y, z) не получите 1-го марта» (а не так: «в принципе Мусагет не может авансировать»)…
Ввиду крайности срока, нам уже нет времени ждать от Вас дальнейшего разъяснения, что де да «вообще» надо понимать – «в данном случае», т. е. первое марта. И мы иного и не можем вывести: «1-го марта денег ниоткуда не получим: в Москве это знали и, несмотря на неоднократную почти мольбу предупредить заранее, не предупредили. И в этом смысле бессознательно мы оказались в положении очень тяжелом и сложном (не только финансовом, но, главное, в другом, для нас еще более важном).
Сегодняшнее Ваше письмо заставило пережить очень трудные минуты; все планы, к которым мы полтора месяца готовились, – насмарку. И даже: может быть, вопреки внутр<енней> возможности (ко вреду для себя) уехать (почему это так – подробнейшим образом мотивировано в 5 письмах к Вам, дорогой друг.
Но мы с тяжелым сердцем уедем (сундуки оставим в залог в Берлине на хранении: если судьба не позволит вернуться, что мы не допускаем, пусть лучше пропадут вещи, чем теперь же укоренится мысль, что мы надолго от Доктора).
Мы уедем. Ответ Ваш на это письмо уже, верно, нас не застанет (уезжаем через неделю).
Единственно, о чем сетую, что я еще две недели тому назад не знал уверенно, что это так, а следовательно, предполагал обратное (ведь не мог же я полагать, что первое по важности для меня извещение будет прислано к последнему сроку).
Хорошо: но если я понял превратно и «вообще не может авансировать» не вполне касалось 1-го марта, или, если 15-го марта[3627] «Сирин» уже может кое-что прислать, верьте: это было бы невероятно обидно для нас; и неопределенность сегодняшнего письма для меня и бедненькой Аси оказалось бы издевательством судьбы.
Ибо повторяю: 1-ое марта формулировано мной в виде вопроса давно, а внутренняя важность этого Вам неизвестна (ибо у Вас не было досуга ознакомиться с сод<ержанием> писем).
Милый друг: я вполне понимаю, что это все досадное недоразумение и не сетую, а тихо горюем мы; и в этом письме, дорогой друг, нет упрека и, верьте, нет той естественной нервности, которая сказалась в моих базельских письмах и которая привела к тому, что Вы сообщили мне, что будете не распечатывать впредь мои письма[3628].
Я только подчеркиваю, что еще в декабре 1912 года серьезно сказал, какие сложности будут у меня в феврале 1913 года. И теперь, в марте 1913 года лишь сетую, что я вовремя не был предуведомлен. Обнимаю Вас,
P. S. Что наш внезапный отъезд наносит нам ущерб непоправимый, это, надеюсь, понятно Вам, ибо Вы поняли некогда психологию Эллиса, когда он, вернувшись из Христиании[3629], превратно понявши Ваши слова, лежал больной 3 дня, а мы трепетали за него во Франции и писали о нем в Россию. Что имело место для Эллиса, то случилось для нас; но для Эллиса все устроилось в свое время, ибо он понял превратно.
Мы же не имеем основания понять превратно Ваши слова, ибо понимаем слова «сСирином что-нибудьда выйдет» и «Мусагет не может субсидировать» текстуально: первую фразу понимаем так: «С Сирином дело обстоит плохо; в лучшем случае, авось, месяцев через пять что-нибудь да будет»… а вторую фразу понимаем: «1-го марта Мусагет ничего не пришлет».
Мы еще более, нежели Эллис, связаны с Доктором; Эллису было тяжело за себя (он три дня болел); мне тяжело и тревожно вдвойне и за себя, и за Асю (ибо она более меня в schulung’е[3630], и вынужденный отъезд в мрак неизвестности может отразиться на ней).
Оттого-то 3 месяца назад я написал такое тревожное письмо Ахрамовичу (потом и Вам)[3631]; я приходил в ужас заранее от того, что может случиться; и все мотивировал Вам (хотя иное из мотивации, верьте, было мне тяжело писать); но Вы мотивацию отнесли к литературным разговорам; и, вопреки мольбе моей вовремя предупредить, высказались неопределенным «нет» лишь в последнюю минуту.
Судите же: было отчего в декабре писать Ахрамовичу вопиющее письмо.
Я все знал заранее; знал, что чтобы точно все знать заранее, надо отправить за 3 месяца дюжину писем.
Дюжина писем отправлена мною, и на дюжину писем еще недавно Вы писали «не беспокойтесь».
И вопреки «не беспокойтесь», вопреки «дюжине» писем, вопреки за три месяца предуведомления все случилось по самой ужасной формуле.
Расположили деньги, время, планы, работу, ученья, жизнь по одному плану, и когда почти уже ничего нельзя было изменить, пришлось все начать сызнова.
Ну какая же тут возможна работа.
P. P. S. В пятницу – субботу на этой неделе (пишу в воскресенье) мы уезжаем (это ужасно)[3632]: наш адрес: Луцк (Волынской губернии). Лесничему Владимиру Константиновичу Кампиони. Мне. Будем там безвыездно, хотя бы пришлось просидеть года; в Москве не будем. Нам и нельзя с нашим режимом.
294. Белый – Метнеру
Я ужасно извиняюсь, что удручаю Вас сложными, Вам неинтересными деталями моей жизни. Но, дорогой друг, полная моя беспомощность позаботиться о себе из-за границы, а также Ваши письма, столь благородные и трогающие меня о том, что Вы просите меня успокоиться – поймите, только это заставляет меня Вам писать. 3 месяца назад, когда выяснилась моя беспомощность, я написал письмо Ахрамовичу (личное и очень горькое по тону)[3633]; Вы узнали об этом письме и сетовали, что я не к Вам обращался. И вот теперь, когда я было понадеялся на что-то, я и не могу не выдвинуть Вам разные инциденты, вырастающие на почве нашего внезапного отъезда.
Мое сетование. 3 месяца тому назад мне нужно бы сказать: «Да, Ваше положение трудное, но… мы тут не причем»… За три месяца мы могли бы подумать о нашей судьбе.
Но нас успокоили.
Теперь, не получая категорического нет по поводу 1-го марта и основываясь на тоне писем из Москвы, мы построили наш план ехать в Гаагу[3634].
Теперь. Лекции в Гааге начинаются 20 марта. Мы могли бы ехать от 15-го до 19 марта в Гаагу, т. е. март месяц (мы плотим помесячно) мы должны заплатить вперед 130 марок.
Получи мы категорический отказ Мусагета помочь нам мартовской высылкой (на случай, если с «Сирином» еще не закончены переговоры) две недели назад, т. е. 14 февраля, то: 1) мы категорически просили бы Доктора сказать свое «да» на наш отъезд, т. е. теперь мы бы были уже в Боголюбах. Но: мы провели без доктора две пустых недели в ужасном, «отвратительном» Берлине, бесцельно проживаясь (в ожидании свидания 6–8 марта[3635] и далее в ожидании Гааги), ибо, не получая категорического «нет», мы все же думали, что в Москве приняли к сведению и мое письмо к Ахрамовичу в декабре, и мои вопросительные письма о первом марте.
Ибо то, что случилось, мы не ожидали н-и-к-а-к, даже принимая во внимание рассеянность москвичей. Первого марта пришло Ваше письмо с неопределенным ответом[3636]. И это был день, когда уже мы обречены платить за весь март 130 марок[3637]. Приди Ваше неопределенное нет за 2 дня, 130 марок были бы у нас в кармане. Сегодня 3-ье марта: мы думали, что хозяйка будет к нам милостива, но… оказалось: 130 марок за весь март таки мы должны заплатить, что в свою очередь нас совершенно подводит, ибо вырывает из суммы, ассигнованной на отъезд и неопределенно долгий срок жития в Боголюбах, где все же хотя и маленькие траты – но траты есть.
Когда я писал о категорическом ответе, я знал, что писал; и неопределенное Ваше «нет» в последнюю минуту отражается во всех смыслах для нас ужасно.
Нас еще, чего доброго, ограбят, вменят там какое-нибудь пятно чернил на ковре или подведут еще каким-нибудь образом (подлее берлинца – я не встречал типа). Но и так: мы подведены на 130 марок; и этот подвох, дорогой друг, я вменяю Вам прямо[3638].
Все, что я писал 3 месяца назад, как устрашающую мысль, свершилось, вопреки Вашим успокоениям («чего Вы беспокоитесь»).
Вы вообще, Эмилий Карлович, понимаете нас как-то упрощенно. Сидят две птицы небесных; можно им в последнюю минуту черкнуть что угодно, и с легкостью поразительной без всяких житейских тревог (счетов, квартирных соображений и т. д.) небесные птицы слетают с места…
И вот на Ваш отказ в третьем лице («Мусагет авансировать абсолютно не может»), который я благоговейно принимаю (о чем же у меня шла речь в письме 3 месяца назад, что мы – банкроты[3639], и к чему это Вы утруждали себя нас успокаивать?..), тем не менее я очень прошу хотя бы в счет «Пут<евых> Заметок», отданных Сирину, ссудить нас 130 марками, которые мы бросили на ветер (не предупрежденные вовремя) и которые из нашей кассы без всякой вины с нашей стороны (мы всё сделали, чтобы нас уведомили заранее) отнимают у нас большой куш.
Простите, дорогой друг, за «житейскую прозу», которой я нарушаю Вас досуг.
P. S. О перемене адреса я своевременно извещу.
295. Метнер – Белому
Получена следующая телеграмма от Терещенки:
«Сирин, подробно обсудив, не может теперь издавать собрания сочинений Белого. Предлагаем следующий выход: теперь же взять путевые заметки, уплачивать Бугаеву с первого марта гонорар по 333 р. и немедленно по получении черновика романа от Белого решить вопрос о напечатании. Совсем не читая решить затрудняемся. Блок Белому телеграфирует. Терещенко»[3640].
1) Обращаю Ваше внимание на слово «теперь», мною подчеркнутое. Надежда не потеряна. А мы с Блоком будем налаживать и постараемся изгладить то впечатление, которое, вероятно, произвел на Терещенко разговор с Брюсовым[3641].
2) Должен сказать, что по московскому разговору с Терещенко[3642], казалось, не было никаких принципиальных сомнений в полнейшем «переходе» Вашем в Сирин; лишь во время петербургской беседы возникли кое-какие сомнения, о которых я Вас тотчас же и уведомил; в середине между московским и петербургским разговором[3643] произошло свидание Терещенки с Брюсовым и с Вами[3644]; не имея основания думать, что Вы не понравились Терещенке, следует предположить наговоры Брюсова.
3) Советую Вам написать Михаилу Ивановичу Терещенке, что никакого черновика у Вас нет (я ему об этом уже дважды сообщал) и что Вы попытаетесь уговорить Некрасова отправить на неделю рукопись романа; далее предложите сам от себя издание Ваших поэтических произведений (без теории[3645]); я лично ни за что не могу взять на себя ответственности за такую неприятную уступку.
4) О том, чтобы гонорар был прислан не позднее 1 марта, я написал Сирину.
5) Ваше письмо, полученное в Москве 18/II ст. ст. и привезенное мне сюда сегодня[3646], я отказываюсь понять по след<ующим> причинам.
I. В Вашем письме, полученном 8/I ст. ст., Вы просто сообщаете, что денег хватит только до 1 февраля[3647]. В письме, полученном 12/I ст. ст. (Вы дат не ставите в своих письмах), – ни слова о деньгах[3648]. – В письме, полученном 20/I ст. ст.[3649], Вы хотя и говорите о Гааге, но просите успокоить Вас на февраль (что я и сделал почти немедленно). В письме Вашем, кот<орое> мне передал Терещенко[3650], Вы опять-таки говорите только о феврале, не о марте; наконец, в письме, полученном 1/II ст. ст.[3651], Вы впервые говорите о Гааге решительным образом, но опять-таки ставите вопрос о получении к 1 марта денег не из Мусагета (ясно, по-видимому, понимая, что Мусагет не может), а от Сирина. Но это письмо я пишу Вам 7/20–II, где не скрываю некоторых затруднений и сомнений, но прошу потерпеть и принять во внимание сложность дела и то, что чужое издательство нельзя заставлять вникать в интимные обстоятельства. Перечитайте это основное письмо, а также и от 18/I, 21/I и 29/I, и Вы увидите, что я… отнюдь не заслуживаю упрека в небрежении, умалчивании, подавании несбыточных надежд и т. п. – Поддерживать же Ваш пессимизм к Сирину я находил (и нахожу и теперь) излишним. Вы не ребенок и вдобавок оккультист: Вы могли сами решить в своем Ich, следует ли слушать своего пессимистического δαιμων'а или относительно-оптимистически настроенного преданного и аккуратного друга. – Наконец, в своих двух больших письмах, полученных около 6/II ст. ст.[3652], Вы снова говорите о возможности или невозможности получения к 1 марта от Сирина (а не от Мусагета) и только в письме, полученном 14/II ст. ст., Вы ставите вопрос о возможности получения 250 р. от Мусагета[3653], на что я Вам ответил 17/II ст. ст.; еще раньше написал Вам 11/II в ответ на деловые части Ваших двух предшествующих больших писем. Вся эта корреспонденция рисует весь ход дела вполне отчетливо и не дает повода ни к каким недоразумениям. У меня все копии писем, отправленных Михаилу Ивановичу Терещенке, и я при случае могу показать Вам их, чтобы Вы видели, как я вел все доверенное Вами мне дело.
II. Несмотря на вышеизложенное, Вы в своем последнем сегодня полученном письме (в Москву оно пришло 19/II ст. ст.) рисуете все дело так, как если бы Вас обнадежили, а потом оставили с носом. –
III. Вы, словно ребенок, повторяете одно и то же несколько раз, почему Вам не ответили «1 марта выслать можем» или «1 марта выслать не можем». Но как же я мог Вам категорически отвечать за Сирина? За Мусагет я ответил Вам: в феврале вышлем; и выслал; о марте относительно Мусагета Вы не поднимали и речи и я не поднимал речи, полагая, что ясно, что Мусагетне может; повторяю: колебательность положения с Сирином стало <так!> Вам известно с конца русского января, а следовательно, Вы могли все взвесить и поступить, как лучше: ехать в Гаагу или в Боголюбы. – Вы прямо упрекаете меня в том, что Вы не были «вовремя предупреждены»…
IV. Мое письмо от 17/II–2/III является ясным ответом на теперешний Ваш вопрос, почему я написал «дальнейший аванс никому абсолютно не мыслим» (письмо мое от 11/24–II); т. е. в III лице, а не «Вам»; ясно, что этим я молил Вас устроиться как-нибудь иначе, но не хотел (из любви к Вам) отнять у Вас 1/100 надежды, что выцарапаю для Вас деньги из кассы Мусагета. Впрочем, в предшествующем письме от 7/20–II я пишу решительнее: «разумеется, Мусагет не может продолжать высылать Вам сириновскую предположительную месячную сумму, но я получил от Сирина письмо, где обещают дать ответ не позже половины русского февраля»… Итак, если Вы уж хотели жестокой правды, то могли, опираясь на это письмо (и ввиду своего пессимизма в отношении к Сирину) две недели тому назад покинуть Берлин и ехать в Боголюбы. – Письмо от 7/20 II, где Мусагет… не может… Вам, Вы не могли не получить, ибо цитируете оттуда мою фразу «чего Вы беспокоитесь». Следовательно, напрасен Ваш упрек, почему я Вам не написал: «1 марта Вы на Сирина не надейтесь, а Мусагет на март не вышлет»; мой оптимизм частично оправдался, ибо 1 марта Вы получите от Сирина 333 р. 33 к., а «Мусагет на март не вышлет» стоит черным на белом в письме от 7/20–II: «разумеется, Мусагет не может etc. – » (см. вышеприведенную цитату). –
V. О какой телеграмме Блока, бросившей Вас в бегство в Боголюбы, Вы говорите, я не знаю[3654], но надеюсь, что та телеграмма Блока, о которой говорится в телеграмме Терещенки, успела застать Вас в Берлине и бросит в Гаагу, необходимую для Вашего пошатнувшегося здоровья.
VI. Ваше письмо с подробностями состава рукописи романа[3655] у меня хранится особо и проштудировано[3656] мною и Ахрамовичем. Когда я писал Вам, предлагая выслать рукопись Сирину, я, конечно, имел в виду какие-н<ибудь> случайные эскизные черновики и наброски как дополнение к тем девяти отпечатанным листам, которые имеются у Сирина.
VII. Прошу извинения, что в переписке забыл дать Вам адрес Сирина; но Вы могли бы сами напомнить мне раньше и, наконец, написать в Мусагет для передачи Сирину. – [3657]
VIII. Вы перечисляете свои неудачи (имение, Пет<ербургский> Вест<ник>, Рус<ская> Мысль и т. д., теперь Сирин) и потом говорите: «и впредь будет то же». Если Вы думаете, что неудачи зависели от Вас, то, стало быть, Вы не надеетесь исправиться; если же от судьбы, то Вы не надеетесь (вопреки оккультному учению) стать над роком; кроме того, Вы, ученик Штейнера, не знаете, что позволяете себе грубое нарушение, говоря так «и впредь так будет»; Вы, писавший о магии слов!
Как смеете Вы, знающий, «припечатывать» себя на будущее словами отчаяния; в то время, когда Вы их писали, вокруг Вас высовывались языки из астрального мира и радостно щелкали зубы. Ваше отчаяние в будущем гораздо хуже моего ропота о прошлом, ропота, которого в более светлые моменты я глубоко стыжусь. Примите этот упрек от меня – бессознательного и вольного оккультиста. –
IX. В своем письме Вы четыре раза упрекаете меня в том, что «мне не было времени прочесть» Ваших психологических мотиваций о необходимости для Вас Гааги и получения 1 марта 333 р. 33 к. Поводом к этому упреку послужила моя неосторожность, с которой я раза два отвечал Вам на чисто-деловое, не прочтя «мотиваций» (и сознаваясь в этом); поступал так, чтобы скорее удовлетворить Вас по существу. Выводить отсюда, что я этих мотиваций и впредь не читал, это – явный акт недоверия к моей дружеской участливости.
Я не знаю, понимаете ли Вы, насколько обидно должно быть Ваше последнее письмо, несмотря на титулование меня «дорогим другом». Да, чтобы «дорогой друг» не превратился в титул вроде «любезного брата», с которым обращаются друг к другу государи воюющих между собою держав, чтобы не окончательно заглохла между нами былая любовь, я считаю, милый старинный друг, совершенно необходимым раз навсегда не вступать с Вами и не иметь ради Вас с другими никаких деловых отношений. Вы можете писать в Трудах и Днях, печататься в Мусагете; я надеюсь, что, если судьба улыбнется Вам, Вы не забудете отдать Мусагету Ваш долг, который отчасти может быть покрыт и II изданием Ваших первых трех симфоний или собранием стихотворений (к чему, в случае, если осенью вопрос об издании Ваших сочинений Сирином решится отрицательно, Мусагет приступит непременно), но с Сирином толкуйте дальше сами, а меня увольте с Вашей недоверчивой доверенностью. Говорю это совершенно спокойно, ибо чувствую, что вылечился окончательно от (казалось) неисправимого своего оптимизма, с которым я отвергал следующую не раз приходившую мне в голову мысль: «чтобы быть с Б. Н. в дружеских отношениях, не надо стоять с ним в деловых отношениях».
Простите.
P. S. Я целыми часами изучал и обдумывал все, что Вы мне написали об антропософии. Если я не отвечаю Вам на это, то только потому, что пришлось бы исписать стопы бумаги. Лучше об этом поговорить. Все, что Вы сочтете возможным и необходимым и впредь мне сообщить, я приму с благодарностью.
P. P. S. Траханеево 22/II / 7/III 913. Сегодня Ахрамович привез сюда два письма: одно Ваше[3658], другое от Аси. Все три письма – эти два и Ваше, полученное 18/II[3659], которое я выше разобрал, настолько обидны, что при малейшем удивлении Вашем на мою обидчивость мне придется дать их прочесть всем нашим друзьям. Нового материала «обвинений» во вновь пришедших письмах очень мало. Меняются и крепнут лишь выражения; («подвох» и т. п.). –
В письме Аси ряд возмутительнейших неточностей[3660].
1) Я нигде не писал, что Мусагет будет выплачивать все время, пока дело не решится с Сирином. Я не мог этого написать. Я давно уже, еще осенью или в конце лета, указывал подробно в письме, обращенном Эллису и Вам вместе[3661], на стесненное положение Мусагета в 1913 г.
2) Ваше предположение о том, что я не читал Ваших «мотиваций», у Аси перешло уже в твердую уверенность. «Или Вы думаете, что от безделья Боря Вам столько писал». «Остается пожалеть, что Вы их не прочли».
3) В том же самом письме от 7/20–II, где стоит фраза «Чего Вы беспокоитесь» и где в то же время указывается, что «Мусагет не может высылать Вам сириновскую сумму», я пишу: «знаю лишь одно, что я не советовал Вам оставаться в Берлине и вовсе не обнадеживал Вас, что дело с Терещенко все равно что покончено». «Я не скрывал, что предстоит ряд переговоров, что надо ждать». Из этого две недели тому назад написанного письма (вполне «заблаговременного», чтобы решить, чтó делать) Ася усвоила себе только одно, будто я написал (и притом чересчур поздно) «не я же Вас задерживал в Берлине и искали бы себе деньги сами». На такое искажение буквенной фактической и смысловой стороны моих писаний я не знаю даже, что сказать. Замечу лишь, что к подобным грубым оборотам «искали бы себе деньги сами» я бы никогда не имел духу прибегнуть даже теперь, когда снова обижен Вами обоими. –
Гомерический хохот раздался бы среди нормальных людей (не взвинчивающих себя преждевременно на высшие планы), если бы после прочтения всех моих писем Вам и Терещенке прозвучали бы упреки Аси в «неясности» и «нечеткости» моих письменных заявлений. –
296. Белый – Метнеру
Верьте, я глубоко благодарен Вам за Вашу помощь в деле с Книг<оиздатель>ством «Сирин».
Зная по опыту, как тягостны подобные дела, я никогда не забуду Вашей дружеской услуги и помощи.
Я не считаю возможным отвечать Вам на Ваше последнее письмо[3662], так как ответ мой мог бы вызвать опять бесконечно сложную и изнурительную переписку, нарушающую мирное течение наших жизней, нужное мне столь же, сколь и Вам (особенно в эти месяцы, ибо я должен к маю закончить роман[3663], т. е. писать решающие и ответственные места его, а в таких случаях мне особенно нужна душевная гармония). Согласиться же и принять все места Вашего письма без насилия над собой, с естественностью, не могу.
А душой кривить не хочу.
Надеюсь, что при личном свидании все разъяснится.
Я написал в «Сирин» о возвращении 333 рублей февральских «Мусагету». Обо всем деловом, касающемся и «Мусагета», и «Сирина», напишу В. Ф. Ахрамовичу.
Еще раз спасибо – от души.
Примите уверение в совершенном уважении и преданности.
Боголюбы. 1913 года. 20 марта.
P. S. В Москву вряд ли приеду. Здесь, вероятно, до середины лета[3664]. Всем Вашим привет.
297. Белый – Метнеру
Радости, счастья и – всего, всего светлого.
298. Метнер – Белому
Дорогой Борис Николаевич!
Отзываюсь так поздно, потому, что письмо Ваше не сразу получил, сидя в деревне, и ввиду случайности и редкости почтовых сношений со станцией не тотчас мог ответить. Желаю и Вам с Асей всего светлого.
Ваш ответ (на мое последнее письмо от 21/II)[3666] оставил без возражений, так как и сам думаю, что, если нам суждено понять друг друга и поладить, то не через письма, хотя вообще я лично не одного с Вами мнения о переписке и полагаю, что согласие, водворенное путем обмена письмами, прочнее, нежели путем устной беседы, всегда валкой в формулятивном отношении и потому годной лишь для уже согласных. Думаю же сейчас иначе, ибо хочу верить вопреки всему.
P. S. Так был занят и расстроен, что никому не писал специально к празднику.
299. Метнер – Белому
Алексей Сергеевич, кот<орый> передаст Вам это письмо[3667], сумеет, конечно, и передать Вам весь контекст к нему; он 1½ дня проговорил со мной перед отъездом, да и раньше мы с ним касались всех «животрепещущих» вопросов; я твердо убежден, что с комментариями Алексея Сергеевича это мое письмо не покажется Вам сухим и недоброжелательным. Его краткость и канцеляризм только от усталости и от недосуга. Имею два пункта.
1) Чтобы раз навсегда решить в своей совести по крайнему своему разумению вопрос о своем подходе к Штейнеру, я перечитал все, что он пишет о Гёте[3668], ибо для меня это – пробный камень; отвергающий или лжетолкующий Гёте не может быть моим водителем на высших планах, т<ак> к<ак> я считаю Гёте величайшим человеком нашей планеты, средоточием и идеалом человечности, воплощением человеческой мудрости. Если бы я считал Христа человеком (я считаю его сыном Божьим), то сказал бы, что после Христа Гёте, а все остальные гораздо меньше обоих. – Штейнер совершенно не понял центрального в Гёте и в своих сочинениях просто использовал его для своей идеологии. – Штейнерского Гёте не приемлю и испытываю чувство, словно читаю о Христе Давида Штрауса[3669]. Чтобы зафиксировать только что пережитый важный момент своего духовного развития, я написал брошюру о Гёте по поводу взглядов на него Штейнера[3670]. Чтобы показать друзьям и недругам своим и чужим, какого мнения держится один из членов Мусагета о проблеме Гёте – Штейнер, чтобы показать, что Мусагет вовсе не всецело штейнерьянский, как кругом все начинают думать; чтобы показать, что наступил момент, когда надо выдвинуть Гёте, как критерий тому, что делается и положительного и отрицательного в современности, я бесповоротно решил свою брошюру немедленно напечатать. Вместе с тем думаю, что эта брошюра явится испытующим ударом по нашему соединству, именуемому Мусагетом. Если оно расколется, то Мусагет погиб; но это – неважно; выяснится, что никакого соединства не было, а была лишь иллюзия; окажется, что не было такой несказанной идеи, которая, вопреки всем разногласиям, объединяла Вас, Эллиса, меня и других. – Если же Мусагет от этой брошюры не расколется, то, стало быть, он более прочен, чем все мы это думаем[3671]. – Разумеется, я предоставляю Вам и другим мусагетским теософам право ответить мне брошюрой или статьей в Трудах и Днях. – И вообще допускаю, что брошюра о штейнерьянстве, не имеющая характера прокламации, а трактующая вопрос хотя и с горячей симпатией к Штейнеру, но дельно строго, вполне возможна в Мусагете после моей брошюры. –
2) В конце текущего года можно было бы издать Ваши стихотворения (по крайней мере, Пепел) и первые три симфонии[3672]. Это покрыло бы хотя отчасти Ваш долг, о котором ввиду отчетности я не могу умолчать перед издателями. Я прошу Вас выяснить решительно вопрос с Сирином об издании хотя бы художественных Ваших произведений уже теперь. В противном случае, если Сирин не намерен вовсе или откладывает, мы приступим к изданию при первой возможности. Вас прошу приготовить в свободное время, но не откладывая очень, стихи и симфонии, о чем снеситесь с Ахрамовичем. –
Надеюсь, что Вы получили мое письмо от 23–IV / 6–V 913? Что Вы, вопреки своему убеждению (которого я, как знаете, не особенно так придерживаюсь) и вере в магичность устной беседы, решили не заезжать в Москву, меня несколько удивило. На днях я выезжаю за границу до июля, так что мы увидимся нескоро. Желаю Вам и Асе всего лучшего.
300. Метнер – Белому
Надеюсь получить от Вас в скором времени статью[3673] для Тр<удов> и Д<ней>, покинутых двумя из их основателей, Вами и Вячеславом[3674].
Кроме того, очень прошу приготовить к печати хотя бы первую и вторую симфонию. Или Вы предпочли бы начать со стихов?[3675]
Жму Вашу руку.
P. S. Едва написал это, как пришло письмо Петровского, где он впервые сообщает мне о Терещенке[3676]. Очень прошу Вас немедля решительно запросить Сирин о том, будет ли он печатать Вас и сколько он даст Мусагету «откупного»; иначе (если он не ответит сейчас же) придется к набору симфоний или стихов (что сначала?) приступить нам, т<ак> к<ак> надо хоть отчасти оправдать аванс.
Жму Вашу руку.
301. Метнер – Белому
Несколько недель тому назад я отправил Вам (через Мусагет, ибо не знал Вашего адреса и думал, что его знает Ахрамович) письмо, в котором прошу Вас как можно скорее выяснить вопрос о том, будет ли Сирин теперь уже издавать Ваши художественные произведения[3677]. Повторяю свою просьбу, настойчивость которой объясняется тем, что по весьма сложным деловым соображениям редакции необходимо как можно скорее знать о решении этого вопроса Сирином, вследствие чего, думается мне, можно было бы и поторопить Терещенко. – Кроме того, прошу Вас ответить мне, можете ли Вы уделить часть времени на приготовление к печати симфоний (I, II, III) и стихов, на новые предисловия, правку и т. п., уже начиная с осени? Далее, в случае приступа к печати Ваших произведений в Мусагете, желательно знать Ваши намерения относительно шрифта, бумаги, формата. (Обложек, конечно, не будет, т<ак> к<ак> это – вторые издания). Спасибо за сердечный привет от Вас, кот<орый> мне привезла Мариэтта Сергеевна[3678]. Эта странная и даровитая девушка как-то особенно глубоко поняла все существенное, что мне удалось намеками дать в моей книге[3679] и в моих статьях. Ее отзывы (устные, письменные и печатные) обо мне вскрыли большую близость ее подходов ко многим вопросам с тем, как смотрю я. Обнимаю Вас. Привет Анне Алексеевне. Ваш Э. Метнер.
P. S. Уведомьте меня о Ваших последующих адресах.
302. Белый – Метнеру
У нас и у Маргариты Васильевны[3680] одновременно пришла мысль послать Вам телеграмму; мы как-то были почти уверены, что Вы не приедете к нам; но, все-таки, если бы у Вас был досуг и настроение приехать, мы были бы чрезвычайно обрадованы; мне давно, давно страшно хочется Вас видеть, хотя бы только для того, чтоб пожать Вам руку и сказать, что, несмотря ни на какие идейные и житейские расхождения (деловые), я Вас люблю, уважаю; и не было за это время дня, чтобы я внутренне не говорил с Вами (соглашался или, наоборот, спорил); что бы ни было между нами за эти два года, я измеряю отношения наши не этими двумя годами, а десятилетием. Да и кроме того: я ставлю на одну чашку весов все незабываемое, что было вместе пережито, познано, обсуждено, а на другую бросаю несколько десятков писем и вижу, что перевешивает первая. Словом, я очень, очень Вас люблю. Вы пишете, что постараетесь со мной повидаться[3681]; я спешу прийти Вам на помощь; мы едем в Христианию[3682], откуда вернемся либо в Берлин, либо в Базель в середине немецкого октября; Вы, вероятно, к тому времени вернетесь в Россию. И стало быть: мы опять на год разъедемся. Между тем, мы проедем чрез Дрезден; и стало быть, всего удобнее встретиться нам в Дрездене (остановиться на день, два и увидеться с Вами)[3683]; уезжаем мы послезавтра, утром; в Дрездене, стало быть, будем мы в воскресенье к вечеру[3684]; тотчас же телеграфируем Вам оттуда. Или еще лучше – так: мы выезжаем из Мюнхена в 7 часов утра или в 8 ч. 25 минут утра с поездом, идущим в Дрезден через Регенсбург. Стало быть, часа от 1 до 2-х мы будем в Дрездене (посмотрите в путеводителе); может быть, Вы встретите нас на Мюнхенском вокзале или пришлете на вокзал телеграмму, где нам встретиться; в случае, если письмо это до воскресенья не поспеет дойти, мы тотчас телеграфируем; мы можем пробыть в Дрездене maximum 2 дня[3685].
От Аси привет.
303. Белый – Метнеру
Спасибо Вам за те радостные два дня, которые мы провели вместе[3686]. Они мне многое рассказали из такого, что я бы вовсе не понял из писем. Вместе с тем я невольно задумался над тонусом Вашего противления Доктору и его идеям. Верьте: тонус этого противления, хотя я его, конечно, не могу разделить, я понимаю, принимаю и уважаю; он звучит благородно и из внутреннего источника. В той же мере, в какой нападения на Д<окто>ра Рачинского, Булгакова мне отдают изуверством, нападения Бердяева – хаотизмом, Мережковского → слепотой злого холода, Блока – «оставьте вязнуть меня в трясине» или что то же: «меня надо повесить» – в той же мере из всех противлений Д<окто>ру Ваше противление мне понятнее, ближе всех, хотя бы уже потому, что многое из того, что Вы говорили, я переживал и подчас переживаю сам. Только я научился объективировать мои бунты, запросы, требования и т. д., раз навсегда учтя, что их перевешивают непередаваемые в словах мои доверие и, главное, любовь к Д<окто>ру и вера в его провиденциальность. Стало быть, Ваш язык нападений мне радостно-близок; и до каких бы Вы резкостей не доходили по адресу Вам несимпатичных штрихов штейнерианства, я теперь понял: они будут варьяциями, преувеличениями того основного тонуса, который я скорее почувствовал, чем понял, когда Вы заговорили об элементах и об отношении к элементам. Если случится у Вас досуг, напишите мне Ваше отношение к тому, что Вы называете элементами, или развейте в статье, письме, черт возьми, книге то, что Вы называете элементами.
Милый, милый: когда в «Валькирии» звучала тема Вольфингов[3687], я был с Вами, думал о Вас – Вы ли Вольфинг! И ответ был «хотя отчасти, но… нет»: судьба Ваша в Ваших руках. О, сколько у Вас потенциально сил еще (может быть, через несколько лет это изменится, и тогда – Вольфинг, может быть – наоборот: и тогда – открыватель путей); вот ведь в чем сила: Вы – нужный; и не только нам, друзьям, а и вообще всем лучшим людям: объективно нужный; и не Вы, Эмилий Карлович Метнер, а то, что как lebendige Kraft[3688] подымается в Вас, и что есть «старинный друг», а также «Христианство без Христа шло с севера на юг, когда Иисус шел с юга на север». Северные снежинки в октябре – лейт-мотив, сопровождавший наше общение в 1902 году и мне на всю жизнь нечто открывший: «христианство шло с севера на юг» и → первая тема ненаписанной сонаты: «Старинный друг, к Тебе я возвращался»[3689]; вторая тема: «уйдете вы в свои могилы оба»[3690]; наконец, соприкосновение тем: «Гроб распахнулся: завизжала скоба…[3691] Две ласточки к Спасителю на плечи уселися…»[3692].
Это было до явления в Палестине; это было всегда.
Если было, то будет; если будет, то есть: вот миру всем.
Абсолютно приватно[3693]:
Да: Вы – культура; культура же – вот что такое; когда в 12 столетии наметилась трещина между миром и пока еще святыми будущими францисканцами, когда кристаллизировалась св. Кровь в Граале и причастие, как ens realissima[3694], превратилось в силу этого лишь в символ, перестало быть магическим актом, то Христиан Розенкрейц[3695] вышел после совета белой ложи в мир с попыткою в последний раз перекинуть мост между крестом и миром; и – распустилась Роза; появились трубадуры, лирика, роман, словом, милое и вечное во все времена[3696]; и вот: кто-то первый услышал весть розы в месте, обреченном на гибель; между нюренбергским монахом, припугивающим Железной Дамой, и пьяницей бюргером (в Нюренберге старинные кабачки) вдруг возник кто-то: и сказал: «Э, позвольте!» Дело не так просто; тогда-то между кабаком и дыбами св. Инквизиции возникло третье; это третье – было культурою, т. е. той землей, куда мог Хр. Розенкрейц посадить розу, цветок («Gefunden» Гёте[3697]). Роза хотя и чахло, но привилась; черта между двумя половинками мира: Кабак | Дыба превратилась в землю культуры; с точки зрения психологии кабатчика, как и монаха, – с точки зрения обоих произошел скандал: оба попали на задворки, отступая перед третьим:
В центре этого третьего еще может раскрыться Роза.
Что бы мог сделать Христиан Розенкрейц, если бы между кабаком и дыбами кто-то первый не воскликнул: «Э, позвольте: еще не все решено, не все спасено, не все сожжено, не все пьяно, еще много радостей осталось для людей…»[3698]. Этот, кто «ging im Walde»[3699] и относительно кого впоследствии можно будет сказать, что он «Gefunden» – т. е. тот, к кому протянуты руки Хр. Розенкрейца, – этот первый культур-Schöpfer[3700] есть Э. К. Метнер, «старинный друг» с его «христианство шло с севера на юг»; а lebendige Kraft есть предвкушение эликсира жизни; пока в мире есть Метнер, мир не провалится: Метнер нужен, от его судьбы зависит судьба истории.
Милый друг, простите за этот набор слов.
Наш адрес или: Norwegen (Norce). Kristiania. Herrn Boris Bugaïeff (до 6 октября н. ст.). Или: Norwegen (Norce). Kristiania-Ljan. Pensionat Heim. Herrn Dr. Boris Bugaïeff.
Ася шлет сердечный привет.
Fr. Hedwig’е[3701] наш привет и уважение.
304. Белый – Метнеру
«И злую жизнь – насмешкою незлою
Хотя на миг один угомони!»
С радостью прочел Ваше письмо[3704]; спасибо! Спасибо за оттиски статей; жду все благоприятной, свободной от обязательств полосы, чтобы основательно приняться за разбор Ваших произведений; все, что Вы пишете, имеет большой удельный вес; и – не так-то легко писать о Вас. Мысль написать большую статью или небольшую монографию давно не дает мне покоя – не как долг, а как движение сердца, как заглазный разговор с другом – у себя самого, за письменным столом. И именно оттого, что хочу давно писать на затронутые Вами темы, не писал ничего о Вашей книге; хочется писать комфортабельно и уютно, из свободы, досуга и лени; хочется статьей справить пир, а не… «строчить разбор»; оттого и не пишу; Ваша книга будет предлогом к этому моему пиру[3705].
Спешу Вам сообщить следующее: получил телеграмму от «Сирина». Вот текст ее: «Извиняемся опозданием ответа; Сирин охотно переиздаст стихи и роман; вопрос о симфониях просим отложить до выяснения издательских обстоятельств будущего года»[3706]. Итак: Симфонии охотно готов перепечатать в Мусагете. Что касается романа, то не понимаю, о каком романе идет речь: «Голубе» или «Петербурге»? Пересмотрю симфонии (все три имеются у меня[3707]) по возвращению из Норвегии (с собой здесь их нет).
Вот – о делах.
Милый друг, когда Вы мне предложили написать о мистериях Доктора[3708], я в душе отказался 1) по причине их трудности, 2) глубокомысленности, 3) спорности их значения для «Тр<удов> и дней», 4) нетактичности с моей стороны, как ученика Д<окто>ра, разбирать то, что надо понимать wörtlich[3709], а даже не символически[3710]; и в самом деле: пути Страдера, Капезиуса, Иоганна, проходящие через 4 мистерии[3711], суть типично-конкретные пути; и когда мы подходим к окк<ульти>зму, то мы вступаем на путь конкретно, реально, или склоняясь к линии Страдера, т. е. стремясь соединить geistige Wesenheiten[3712] с пульсом жизни, или, как Капезиус (Ницше), через сказки Фелиции[3713] музыкально вживаемся в миры вопреки умственным устремлениям; или, как Иоганнес Томазиус, вживаемся воображением. И мне, действительно имеющему что-то общее с Иоганном Томазиусом и кое-что пережившим из его оперы, как-то конфузно чернить критическим пером сообщения Мейстера[3714]. Вот почему я и морщился при мысли о написании статьи о мистериях. Конечно, писать по их поводу на оккультные темы граничит с Scharlatanerei[3715] и Spiеlerei[3716], ибо слишком все там реалистично; например: сцена солнечного храма[3717]; если бы Вы знали, что есть солнечный храм, и главное, как он есть (что есть – само собой разумеется: все, что есть в мистериях, – есть), то Вы бы поняли невозможность существенных касаний пером многих пунктов мистерий. Но, подумав, я увидел, что у меня есть право и, главное, интерес к другого рода касаниям; я могу коснуться архитектоники, стилистики мистерий; и думается мне, что я мог бы реально показать – по пунктам и цитатам, что они и художественно прекрасны во многом.
Вас это удивляет? Не верите?
Позвольте же мне привести Вам несколько примеров из первой мистерии (которую – между нами[3718] – мне приходится заново переводить, ибо перевод Эллиса – ниже всякой критики[3719]); я приведу их для того, чтобы Вы увидели заранее тональность моей статьи и откровенно сказали бы, желали бы Вы видеть оную в «Трудах и Днях» (тем у меня много: и навязывать штейн<ериан>ство в «Тр<уды> и Дни» нет особой охоты: не обижусь, если откровенно выскажетесь против).
Степпун называет приведенную мной в статье строчку банальностью[3720]: «Глас, пошлый глас, вещатель общих дум»[3721] слышится ему из этих слов; но слышится ему лишь то, что в некотором смысле он сам есть; пошлость сидит в его восприятии; ибо если бы он потрудился проследить на протяжении 3 мистерий, как leben Weltgedanken в Denken, то он увидел бы, что это как столь оригинально, что, пожалуй, этого как он не встретил бы в образчиках мировой литературы, да и мысли; дело в том, что приведенную мною строчку он пожелал воспринять, как провозглашение новой истины, тогда как я приводил строчку, апеллируя к музыкальному слуху, к инструментовке, которую проворонил Степпун, ибо он лишь показал свое неумение читать стихотворные строчки конкретно, во плоти; пошлость-то оказалась не в выражении, а в восприятии.
В самом деле; привожу на память из второй мистерии это место.
Итак далее…
Остановимся на инструментовке.
1) Гласные
In Deinem Denken leben Weltgedanken[3724]
In Deinem Fühlen weben Weltenkräfte
In Deinem Wollen wirken Willenswesen
Erkennen will ich mich in Weltgedanken
Erleben will ich mich in Weltenmächte
Erschaffen will ich mich in Willenswesen
2) Aллитерация 1-ой группы (W – ff)[3725]
In Deinem Denken leben Weltgedanken
In Deinem Fühlen weben Weltenkräfte
In Deinem Wollen wirken Willenswesen
Erkennen will ich mich in Weltgedanken
Erleben will ich mich in Weltenmächte
Erschaffen will ich mich in Willenswesen
Кроме того «свфхс» последней строчки
Erschaffen will ich mich in Willenswesen[3726]
И «d» первой строчки на главных ударениях[3727]:
In Deinem Denken leben Weltgedanken
2-ая группа аллитераций (m – n)[3728]
In Deinem Denken leben Weltgedanken
In Deinem Fühlen weben Weltenkräfte
In Deinem Wollen wirken Willenswesen
Erkennen will ich mich in Weltgedanken
Erleben will ich mich in Weltenmächte
Erschaffen will ich mich in Willenswesen
3 группа аллитераций («l»)[3729]
In Deinem Denken leben Weltgedanken
In Deinem Fühlen weben Weltenkräfte
In Deinem Wollen wirken Willenswesen
Erkennen will ich mich in Weltgedanken
Erleben will ich mich in Weltenmächte
Erschaffen will ich mich in Willenswesen
Симметрия слов[3730]
In Deinem Denken leben Weltgedanken
In Deinem Fühlen weben Weltenkräfte
In Deinem Wollen wirken Willenswesen
Erkennen will ich mich in Weltgedanken
Erleben will ich mich in Weltenmächte
Erschaffen will ich mich in Willenswesen
Наконец внутренняя рифма
… leben…
… weben…
Вот пример инструментовки; равны ей только мировые памятники литературы; что это не случайно в мистерии, доказывается хотя бы тем, что иные места ее возглашаются по-диаконски: тут подлинные чары древней рунической поэзии; и если Степпун не разобрал красоты, пленяющей меня, как стилиста и поэта, тут прицепившись лишь к обструганной мысли без «как» этой мысли, проведенной по всем 4-м мистериям, что весь разбор мой он просмотрел, то это оттого, что он, а не Доктор – «глас, пошлый глас, вещатель общих дум»[3731], слишком носорожистый, чтобы в словах услышать тихоструйные струи рун.
Или: разве тихий шелест рун не струится из следующего словосочетания (речь Бенедикта); Бенедикт говорит Иоганну:
Entzünde deiner Seele volle Macht
An Worten, die durch meinen Mund
Den Schlüssel geben zu den Höhen[3732] →
И далее – руны струятся: i– e – e– e– e– e– e– a– u– a– e – i, т. е.
** Повторяющиеся литеры воспроизведены соответственно красным, синим и зеленым цветами; дополнительно скобкой выделены повторяющиеся er и be.
18 Неточная цитата из той же картины; в оригинале вместо 2-й строки: «Durch Raumesweiten, // Zu Füllen die Welt mit Sein» (Steiner Rudolf. Vier Mystheriendramen. S. 67). В переводе Белоцветова:
Сияет света творческая сущность
В пространства далях,
Бытьем наполняя мир.
Любви благословленье греет
Времен теченье,
Со всех миров сзывая откровенья
Что по этому поводу можно сказать? Бездну.
а) Движение света сверху вниз в пространство:
es – ich – es – e – en – es – en
или
b) трение света в пространстве[3733]
er – ersch – a – e – urch – rau
c) распространение света в пространстве:
ei – en – el – ein,
вуалированное согласными
w – w – s… (bbc…)
То же и благословляющая любовь:
действие ее:
er – erw – ar
И далее:
zu – ru → en, en, el, en, en – ru
Пишу теперь эту музыку в словах, подчеркивая красными чернилами фонетическую магию[3734]:
Des Lich – tes Webend W – e – s – en es erschtralet
Durch Raumes Weiten die Welt mit sein
Der Liebe Segen er er – w – armet
Dir Zeiten Folgen
Zu r – uf – en aller W – elten Off – enbarung
Или проще; пишу
** В автографе – синими чернилами.
e + n – зелеными[3735].
Des Lichtе – es Web – end W – es – en es erchtralet
Durch Raumes Weit – en die Welt mit se – in
Der Lieb – e se– g – en es erwarmet
Die Zeiten Folg – en
Zu ruf – en all – er Welt – en Оff – en– barung
И еще[3736]:
Des Lichtes weben – d Wesen, es – er– schtralet
Durch Raumes weiten
Zu fühlen die Welt mit sein
Der Liebe – s – egen, er – er – warmet
Zu rufen… и т. д.
Тут ряд внутренних рифм:
1) Wesen, Segen (явная внутренняя рифма)
3) Lichtes, Liebe – s (egen) (адекватное рифме словосочетание)
4) es – er, er – er (рифмоподобные образования)
Аллитерация (w – f)
Des Lichtes webend Wesen, es erschtralet
Durch Raumes Weiten
Zu Füllen die Welt mit Sein
Der Liebe Segen, er erwarmet
Zu rufen aller Welten Offenbarung.
Наконец ритмический перебой:
** В приводимой далее схеме элементы, выделенные красным, набраны полужирным шрифтом.
То есть
В последнем смысле (ритмически) у Доктора чудеса смелости; например: ямб «∪–,∪–» вдруг перебивается следующим магически влияющим на ухо перебоем
И при этом опять ход: 1) ei – ei – á – ú – ú 2) á – á – á – á – é – 3) é – é – á
19 Цитата (Голоса духов за сценой) из той же картины; в оригинале другая разбивка на строки (Steiner Rudolf. Vier Mystheriendramen. S. 67). В переводе Белоцветова:
Его возносятся мысли
К основам мира.
Что как тени мыслил он,
Что как схемы изживал,
Уносится из мира форм.
От их избытка
Людские мысли
Тенями грезят.
От их избытка
Людские взоры
Лишь схемы видят
Голос совести берется со сцены andantissimо и fortissimо с басу вверх, достигая почти визга ветра, и последние ноты «in Schemen leben» подхватываются pianissimo скрипок очень странной мелодии; на фоне ямба это место звучит потрясающе а) ритмом, b) руническими струями звуков[3737]:
Вас – а – ль– ссшем – ен ер ерлебт
Энт – сшв – ебет денге– ш – альт– ен – вельт
Фондер – ен фюлле
Ди мен– ш – ен ден– к – ен– д
Ин ш – аттен траум – ен
Фодер – ен фюллэ
Die мен– ш – ен з – еенд ш – ем – ен
Ин ш – ем – ен леб – ен
Инструментовка гласных[3738]
Es staigen saine Gedanken
In Urweltgründe
Was als Schatten er gedacht
Was als Schemen er erlebt
Entschwebet den Gestaltenwelt
Von deren Fülle
Die Menschen denkend
In Schatten Träumen
Von deren Fülle
Die Menschen sehend
In Schemen leben
Или подчеркивая носовые звуки[3739]
Es steigen seine Gedanken Urweltgrunde
Was als schatten er gedacht, was als Schemen er erlebt
Entschwebt den Gestaltenwelt
Von deren Fülle die Menschen denkend schatten traümen
Von deren Fülle die Menschen sehend in schemen leben
Ритмически – крылато; инструментовочно – звучит, как руны; по смыслу – всё модуляция темы in deinem Denken.
* Фрагменты, выделенные зеленым, воспроизведены полужирным шрифтом.
Через все проходит звук носовой «мен – ен»; с правой стороны строчек нападают «шшш»; с левой – защищаются ольты и эльты (не кельты ли?).
Вы думаете, что я особенно выбирал отрывки? Да, нет же.
Открываю мистерию; и →
1) Geblenden bin ich wieder in den blinden Seele[3740]
Geblenden bin ich wieder in den blinden Seele
* Фрагменты, выделенные зеленым, воспроизведены полужирным шрифтом.
21 Строка из того же монолога (Steiner Rudolf. Vier Mystheriendramen. S. 51); в переводе Белоцветова: «Чужих миров алчбу и похоть злую» (Штайнер Рудольф. Драмы-мистерии. С. 138); в переводе Белого: «…непонятный мир // Порывами глухими вспыхивает в мысли» (Литературное обозрение. 1995. № 4/5. С. 69).
22 Фрагмент из того же монолога (Steiner Rudolf. Vier Mystheriendramen. S. 51); в переводе Белоцветова: «Что лишь обманности туман // Ужасный образ мой // До сей поры от глаз моих скрывал» (Штайнер Рудольф. Драмы-мистерии. С. 138); в переводе Белого: «Как мглистый образ морока // Чудовищный мой лик // До времени в своих глубинах скрыл» (Литературное обозрение. 1995. № 4/5. С. 69).
Erden Wesen, Erden – Werden, Welten – Weiten, lebt und webt, sprissende sprossende, Zeiten – weiten, fühle Fesseln, Menschen Meinungen, Weisheis Wesenswort… и т. д.: вся мистерия пульсирует странно-дикими, пленительно магическими словосочетаниями; и надо от словосочетаний идти к смыслу. Ритм у Доктора своеобразен, дико-богат, непривычен в перебоях и может казаться непричесанным от перегруженности, подобно «Танталу» В. Иванова[3741]. Но такие словосочетания, какие бьются в мистерии, – встречаются лишь у крупного, самобытного таланта.
Приведенные мною строки, вроде
не встречаются у наших лучших поэтов; это – чудо, магия, руны. Чтобы раскидать ворох подобных перлов, надо 1) или владеть магией слова, 2) или быть изощренным «Стефаном Георгом», 3) или дико-талантливым.
Вот и пусть теперь упрекает в банальности Доктора: банальность, и
Ритмически Доктор невероятно богат:
24 Фрагмент из цитированного выше монолога Иоанна Томазия (Steiner Rudolf. Vier Mystheriendramen. S. 49); в переводе Белоцветова: «Что о природе элементов, // О душах и о духах, // О времени и вечности» (Штайнер Рудольф. Драмы-мистерии. С. 136); в переводе Белого: «…сила, // Которую струят // Стихии, души, духи, // Разбег времен и вечность» (Литературное обозрение. 1995. № 4/5. С. 69).
То есть
Метрически многообразен, ибо метр
сменяется:
и т. д. Или
и т. д.
В пределах самого метра «∪–´∪–´» вся оригинальность 1) в пульсации длинных строчек с короткими 2) и с частыми окончаниями в ямбе «–´∪∪» вместо обычных –´, –´∪; пример пульсаций (нарастание стоп с падением строки последней окончанием –´∪∪):
So hör ich sie seit Jahren
Die inhaltsschweren Worte (–)
Sie tönen mir aus Luft und Wasser
Sie klingen aus dem Erdengrund herauf
26 Начальные строки (с пропуском слова в первой строке) цитированного выше монолога Иоанна Томазия (Steiner Rudolf. Vier Mystheriendramen. S. 49); в переводе Белоцветова:
Так в продолженье многих лет
Словам суровым внемлю.
Они и в воздухе и в водах,
Из недр земли возносятся они.
И как в ничтожном желуде огромный дуб
Для глаз таинственно сокрыт,
Так в силе этих слов
Содержится ‹…›
Выписываю ход строк (1-ая мист<ерия> стр. 40; с 5-ой строчки с конца)
Und jetzt!.. es wird[3743]
27 Строки из того же монолога (Steiner Rudolf. Vier Mystheriendramen. S. 49–50); в переводе Белоцветова:
…И вот внутри
Все стало ужасающе живым.
Меня объемлет сумрак.
Во мне зияет темнота.
Из мирового мрака,
Из тьмы душевной мне звучит:
Прочтите последние 4 строки один раз; и вы скажете – «ах, коряво!». Протвердите их 5 раз наизусть; и – строки привяжутся; и дикость шелестящих между двумя ударами привяжется к Вам, и не отпустит Вас; ибо эта дикость – в нарочито диком месте, где Иоганнес переживает то, что «все предметы сходят с мест» (одно из многообразных следствий ощущения приближения Weltgedanken в своей голове из Welten-Weiten – подозревает ли это г-н Степпун?).
А вот бледная попытка перевести этот монолог Иоганна, не передающая и одной десятой подлинника[3744].
Годами слышу вас, – слова,
Тяжелые от смысла!..[3745]
Звучат из воздуха, воды;
Звенят наружу из глубин земли…
Как в малый желудь внедрено таинственно
Гигантское строенье дуба, (Weltgedanken)
Так для меня в том слове,
Понятная для мысли,
Заключена вся сила,
Которую струят, –
Стихии, души, духи,
Разбег времен и Вечность.
Я сам и вся Вселенная
Живем в едином слове:
«Смертный, познай себя!»[3746]
И вот!.. Теперь –
Воистину в моих глубинах трепет.
Вокруг – маячит сумрак;
Во мне – разверзлись сумерки;
Звучит из мира – мраком…
Звенит в душе – из сумерок[3748]:
«Смертный, познай себя!»
Я скрыт от самого себя[3749].
Меня меняет бег дневных часов.
В ночах блуждаю я[3750]
И следую в мирах – за орбитой земли;
В громах – раскатываюсь;
И мерцаю – в молньях…
Я – есмь!.. Исчезнувшим[3751]
Я чувствую в себе себя
И вижу собственное тело,
Как существо чужое, вне меня, –
И от меня вдали.
И – близится другое тело…
И – говорю его устами:
«Я верило ему, а Он
Принес мне гложущие скорби,
В страданиях – меня покинул[3752]
И погрузил в земную стужу,
Похитив прежней жизни жар».
Покинутое мной!
Тобою был – я сам![3753]
И мне болеть – твоею болью.
Познание дало мне силы
Перенести себя в другом.
О, злое слово!
Свет твоею силой – гаснет[3754]:
«Смертный, познай себя!»
На изжитую жизнь меня
Ты поворачиваешь снова.
И – как себя познаю, если
Утратил я свой прежний образ[3755]:
Мне дикий червь мерещится, (Hüter)
В усладах страстных вставший, –
И ясно ощущаю,
Как мглистый образ мóрока
Чудовищный мой лик
До времени в своих глубинах скрыл.
Меня поглотит собственная бездна.
И, как губительное пламя[3756],
Извечное струится в жилах слово,
Которое с такою властью,
Суть солнца и земли разоблачило мне[3757].
Я чувствую, как непонятный мир
Порывами глухими вспыхивает в мысли,
(Weltgedank
Зрея в грозном слове[3758]:
«Смертный, познай себя»…
Кто на меня из мглы
Уставился глазами?
Я цепи чувствую,
Связующие нас.
Прочней, чем Прометей,
Прикованный к кавказским скалам,
К тебе прикован – я.
Ты кто, чудовище?[3759]
О, я тебя узнал:
В тебе – я сам.
Познанием меня позор порочный мой –
Сковал с тобой, позор порочный!
Хотел бежать тебя –
Миры меня слепили блеском
И к ним влекла меня беспечность,
Освобождая от себя[3760].
Душа незрячая – опять ослеплена!..
Смертный, познай себя!
Разве это так банально, плохо, смехотворно, пошло? Мне это скорей напоминает Кальдерона, Шекспира; и – я одного не понимаю; отчего люди, читая эти строчки, покатываются с хохота; изображено то, с чего начинается Gedаnkenleben[3761] в ок<культном> пути; и изображено точно, в исполненном содержания монологе, богатом ритмом, метром и словесной инструментовкой; и если для чтения такого монолога Рачинскому нужен диван, чтобы падать от хохота, то это оттого, что он пьет водку и еще никогда не хотел erkennen[3762] себя самого; вот тогда бы он увидел водку всех десятилетий на том, кто glotzt aus dem finstre Abgrund[3763] на него, т. е. на Wilde Wurm[3764] сброшенного тела; все здесь – чрезмерно просто и реально; и страшно своей реальностью; и – ей, ей: не до смеху; смеяться тут могут Степпуны, которые не способны понять, что реалистическое видение Wurm’a (Фафнера – Hüter’a[3765]) реалистически заключено в словах «in meinem Denken leben Weltgedanken» и лишь частность этого: вот Вам и «пошлая схема», г-н Степпун: состояние Иоганна не «сиреневая ветка мистики» и не писание статьи о «ценности состояния»… Есть состояния, г-н Рачинский, которые при всей неприятности an und für sich[3766] усугубляются, утрояются – удесятеряются при самопознании – водкой; и когда познаете Вы это, то скажете: «Над кем смеюсь? Над собой смеюсь??»[3767] Весь этот монолог проходит через несколько сцен во всех темах и образах в тональности обратной с рефреном «O Mensch, erlebe dich»[3768]; и это kennende Leben[3769] или lebendige Können[3770], тематически, оккультически и поэтически прекрасно проведенные в двух полярно противо<по>ложных, полярно-подобных сценах, повторяются затем еще раз сквозь призму Люцифера (O Mensch, erkenne mich! O Mensch, empfinde dich) и Аримана (O Mensch, erkenne dich, O Mensch, empfinde mich)[3771]; и это kennende Leben, расслоенные на сцену с erkennen и сцену с erleben, – вот она опять, преломленная сценами с заклинаниями Луны, Астрид, Филии[3772], чьими Schattenbild’ами[3773] являются наши Fühlen, Denken, Wollen[3774] – это kennende Leben искажается еще раз Люцифером и Ариманом и уже потом из многообразия клубящихся лейт-мотивов вырастает сперва робкое «in deinem Denken» у Капезиуса (2-ая мистерия)[3775], и лишь в 3-ьей мистерии гиератически, по-диаконски и победоносно возглашаются Бенедиктом: «in deinem Denken leben Weltgedanken»[3776]. У Степпуна, конечно, не было и переживаний приведенного монолога, он не знает Астрид, Филии, Луны, он не переживал себя; он даже не знает Люцифера и Аримана, ибо сосет соску за пазушкой у обоих, – где же ему понять, что такое тут разумеется под Weltgedanken; если бы хоть одна Weltgedanken не то что захотела бы leben, а так, спросонья чихнула бы у него в голове, верьте: в Мусагете произошел бы взрыв: разорвался бы снаряд в помещении редакции – голова Степпуна, и личные мысли прыснули бы и на Арбат, и на Пречистенский бульвар, и в «Прагу»[3777], и в Александровское – юнкерское – Училище, подобно Ameisen[3778]: Дмитрию[3779] пришлось бы много поработать…
Бедный Степпун:
Werzauberte Weben
Des eigenen Wesen!..[3780]
Кстати: когда Иоганнес слышит слова, жалобно нараспев летящие к нему
Werzauberte Weben
Des eigenen Wesen, то он восклицает
И далее идут многообразные и колдующие вариации этих слов.
Тема моей статьи, не правда ли, намечается; о Степпуне, Рачинском, разумеется, я – ни слова; да и, вообще, никакой полемики я себе не позволю – ни с кем; полемика – это только в письме к Вам; но право же, когда слышишь на «leben Weltgedanken» ответ, что, мол, это знакомо (как будто и Доктор, когда писал, и мы, когда приводим эти слова, не знаем почтенного возраста и многообразных вуаяжей этой выспренной истины по мировой литературе), то становится столь же конфузно за возражателя, как, вероятно, становилось конфузно первым христианам, когда римский патриций с брюшком, обезьяна Петрония, любезно осведомлялся у своего раба: «Э, посюшай, мой друг: я, человек либеральный и не стану там вас осуждать – э, посюшай: правда, как это там у вас: пьют кровь детей и едят Бога…» Степпун, вероятно, полагает, что «In dein D
Нет: «In deinem Denken leben Weltgedanken» вовсе не то, а – вот что: язык иерархий; «идеология – язык иерархий» и не в переносном, а в буквальном смысле; и опять-таки буквальность этого смысла надо понимать правильно; неправильно было бы, например, толковать эту буквальность в том смысле, что, дескать, ангелы, архангелы, архэ[3784] и т. д. разговаривают с нами мыслями или что слова их – мировые системы; а так надо понимать слова какого-нибудь архэ, отраженные десятью мутными зеркалами: что они превращаются в совершенную неразбериху, подобно тому, как если бы мы слушали речь норвежца о философии Киргегоора на норвежском языке и из всей речи единственно поняли бы два слова «Grüss Gott» или «Mahlzeit»[3785]. Это «Grüss Gott» явилось бы нам, как философия, скажем, Платона; философия Платона есть обрывочно из гула глубин упавшее в ухо «Mahlzeit» какого-нибудь архэ; и в этом лишь смысле мысль Платона есть язык иерархий. Так что ангелы говорят не мыслями, но творчески-философские мысли так по форме своей относятся к словам соответственной иерархии, как форма печатной строки (в лирическом стихотворении) относится к лирической картине, вычитываемой из суммы букв, вытянутых в строку (это – слова Доктора); так я могу: прочитывать букву за буквой: зе, о, эль, о, те, о; я прочитываю все буквы и все-таки без особого акта разумения из суммы з + о + л + о + т + о не получится «золото» (нечто сверкающее в воображении); философия Платона будет лишь з + о + л + о + т + о, т. е. сумма слагаемых, а не сумма; и все же сумма «золото» (конкретизация суммы з + о + л + о + т + о) в своих неосмысленных звуках «з» «о» «л» «о» «т» «о» будет соответствовать «золоту», а не сумме «эм + ять + де + ерь» (не меди); пока я слежу глазами, как гоголевский Петрушка, за чередованием верно начертанных знаков к «золото»[3786], я имею eigene Gedanken[3787], которые в своем Еigenheit[3788] доходят до иллюзии Weltgedanken (Степпун думает, что у Доктора «das ist der Fall»[3789]), все-таки это будет сумма начертаний Ζ, Ω, Λ и т. д. Когда буква за буквой я буду произносить вслух «зззззееее», «ооооолллл», «ооооттт», «оооо», то эти звуки во времени «зззз» – «ооллл» – «ооотт» будут столь разниться от начертаний на плоскости, как Мадонна Рафаэля от рассказа о висящем в Дрездене полотне[3790]; это и будет «Imagination»; окк<ультисты> умеют, например, имагинировать Платона, Иоанна Богослова и т. д.; но имагинация есть переходная стадия от Ζ Ω Λ и т. д. через «ззз – ооолл…» к слову золото; при сложении этого слова вдруг мне блеснет «золото» (золото Рейна[3791], золото старинных облачений, солнце, лучи и т. д.); и опять-таки то, что блеснет, как реальность (при «золоте» я не вспомню, например, маринованных устриц), будет так отличаться от звуков во времени ззз – оооллл… как звуки эти отличаются от значков на плоскости: это и есть инспирация, идеофемия (Ψ Π Μ говорю), язык архэ:
Итак: 1) «Критика чистого Разума» = Ζ Ω Λ Ω Ψ Ω Eigene Gedanke; erscheint wie Weltgedanke[3792] (не → W
2) Звуко – Душе – Образ, живущий во мне во время симфонии Бетховена: ззз – оооллл – ооот – оооо; Imaginatiwe Gedanken; вижу ослепительный образ ангела в schwebende Form[3793], что-то говорящего мне, но я слышу лишь Mahlzeit.
3) Ни с чем не сравнимое, живущее лишь в высочайшие моменты <в> высочайше согретых медитациях (в умном делании): золото; inspirative Gedanke; образ ослепительно вычерчивается в деталях и говорит: «Mahlzeit liebe Herr Medtner; ich möchte ihnen erzählen über Goethes sonstiges Leben in Geistesland; Goethe meint u. s. w…»[3794]
И четвертое: я сам есть говорящий ангел; мое Ich ходит на двух ногах; эти ноги – мысли; ходит он по гранитному материку (буквально) философии Платона, по берегу моря – бетховенских звуков (реально), омываемый воздухом фаворского света и света видения по Пути в Дамаск[3795]: это – интуиция (то, что в eigene Denken интуитивного, – жалкая пародия этого). И теперь я – Weltgedanke, т. е. со ангелами ангел в обители света; но – где мой мозг? Черная дыра где-то на горизонте фаворских пространств?
Итак: 1) жалкое Wahn[3796] Weltgedanken – философия Платона; (Denken)
2) Имагинация (из-за горизонта шум крыльев Weltgedanken: что это? Гром? Глас? И – образы, образы от громов: парообразование, тучи – великан Риза[3797]) (шесть существительных к прилагательным: старое, вечное и т. д. во все врем<ена>).
2) <так!> Инспирация: говорящий мне «старое, новое во все времена»[3798] Weltgedanken in Umgebung des eigenes Gedanke[3799].
3) Интуиция: Ты – белый камень в Храме Бога живого; Ты – старый и новый во все времена в приятельском кружке (не Рачинского, Бугаева и Марг<ариты> Кирилловны[3800]), а в кружке Света Святовича Ангела и Архай-Лучезаренки (да простите мне сие уподобление) Ты – не Метнер, а Злато-Лазуринский. Weltgedanken.
In deinem Denken leben Weltgedanken!!
Бедный Степпун!!
Самый же возглас «In deinem Denken leben Weltgedanken» – не Weltgedanke, а лейт-мотив 4 мистерий, звучащий людям, которые в чистке себя и в парообразованиях имагинации готовятся к тому, чтобы Weltgedanken приблизились к их Umgebung[3801]; но самая чистка в их denken, fühlen, wollen при помощи denken есть Denken, разительно отличающая от прочих Denken («как» этой чистки); и это как, взятое эмблемою пути к Weltgedanken, столь центрально, что среди прочих многих Denken оно более других Denken → Welt-Denken.
Кстати: was[3802] Weltgedanken есть ничто иное как Geistesland[3803] и потому was это познается на вершинах пути; и остается wie[3804]. Мысль «Бог – есть» еще более банальна, чем мысль «In dein D
Посоветуйте ему для более четкого восприятия Weltgedanken умерщвлять свою плоть: именно ту ее часть, которая ниже сердца.
Подумайте: три года воздержания, и добрая, милая честная Сте уничтожит свое «пе»; из прозванной «п» прольет «ун» (содержание желудка – zweite Seele) и будет Сте с приростом «iiii» духовности; и Сте станет Сите (Cité, т. е. град); всякое тело есть храм, град и только о – ппп – овение превращает благоуханное тело в «брюхо».
Милый, простите меня за ерунду: она безобидна, а доброго Степпуна я действительно люблю. И мои обидности лишь шалость слова.
Доктор сказал:
Und wie in kleinem Samenkorn –…,
Den Rieseneiche Bau sich drängt…[3807]
Так: Eiche[3808] – 4 мистерии; Samenkorn[3809] – «In d
Милый друг! Сегодняшний день я провел с Вами; хотелось многое, такое хорошее наговорить; и вместо всего – шутки над Степпуном!! «Язык до Киева довел»; и лучше – умолкну.
Пусть все же невысказанные слова скажутся (надеюсь – скажутся), а неуместные тарабары иссякнут без последствий в Вашей душе: замкните их; они – фонтан («Путник, если ты ночью проходишь мимо фонтана – замкни его: дай отдохнуть и фонтану. Прутков»[3810]). И я замыкаю фонтан; шутливые стечения мыслей гонят меня в обратную сторону от Weltgedanken. И – потому: до скорой новой беседы друг с другом.
Остаюсь глубоко и прочно преданный Вам
Ася приветствует Вас и Freulein Hedwig[3811], которая ей ужасно понравилась.
Мой привет и уважение ей[3812].
305. Метнер – Белому
Если бы я отличался суеверием, дорогой друг, и не был бы уверен (как никогда раньше) в Вашем безусловно искреннем расположении ко мне, то я бы сказал, что Вы сглазили меня (или оторвали кусок моего эфирного или астрального тела и взяли с собой в чемодан для okkulte Forschung[3813] в Христиании). После Вашего отъезда[3814] принялся за работу, и вдруг через несколько дней безо всякого внешнего повода напала такая неврастения, что я должен был бросить все и, как идиот, сидеть смирно и смотреть на воробьев; при этом полное отсутствие аппетита (при нормальном желудке), плохой тревожный сон и быстрое похудание. На днях уезжаю в Москву, где меня ждут страшные неприятности с агентурой Кожебаткина и вообще с мусагетскими непорядками, кот<орых> я не в силах устранить, т<ак> к<ак> у меня нет людей. Слава Богу, что Киселев согласился помочь[3815]. Согласитесь, что в таком состоянии я не в силах составить формулятивную записку для Штейнера, и сделаю это, как только смогу[3816]. – Сирин наверно переиздаст Ваш роман (т. е., конечно, Серебр<яный> голубь) и стихи. М<ожет> б<ыть>, и симфонии. На основании этого «м<ожет> б<ыть>» («вопрос о симф<ониях> просим отложить» etc.) Мусагет, конечно, в свою очередь, м<ожет> б<ыть>, издаст Ваши симфонии[3817]; изданы они будут во всяком случае, и поэтому, конечно, Вам надлежит заняться их пересмотром. Вы знаете, что симфонии принадлежат к любимейшему, что Вы написали, – для меня. Видеть их в мусагетском каталоге было бы более чем отрадно. Но Мусагет должен экономить и прежде всего выполнить все свои обязательства, т. е. напечатать уже обещанное или подо что выдан аванс. Поэтому в вопросе о симфониях играет огромную роль не только идейная, но и материальная сторона. По соглашению с Терещенко (когда он приезжал в Москву оккупировать Белого у Мусагета) было решено, что печатание Ваших вещей в Сирине не должно быть в ущерб интересам Мусагета. (Помните, я писал Вам тогда об этом?) В частности, Терещенко признал (ввиду Вашего долга), что права на Ваши произведения имеет Мусагет и что если Сирин будет печатать Вас, то гонорар (за исключением той суммы, кот<орая> необходима Вам для жизни), будет внесен в кассу Мусагета в уплату Вашего долга[3818]. Напоминаю Вам об этом только потому, что теперь обстоятельства изменились в двояком направлении: 1) 1913 год на исходе; обеспечен ли у Вас 1914 г., будет ли Сирин платить Вам 333 р. 33 к. и в 1914 г.? 2) Ваше имение наконец реализуется[3819]. 1) + 2) = X; т. е. возникает вопрос, как мне быть с Сирином; не можете ли Вы ему на досуге написать, намерен ли он, продолжая выплачивать Вам и в 1914 г. 333 р. 33 к. в месяц, уплатить хотя бы часть гонорара, следуемого Вам за второе издание Голубя и переиздание стихов, в кассу Мусагета в погашение Вашего долга. Если выяснится, что симфонии не пойдут в Сирине и в 1914 г., тогда мы напечатаем их по высшей допустимой расценке, и тем скинется еще значительная сумма с Вашего долга. А к тому времени окончится и с имением. – Итак, во всяком случае, займитесь симфониями. Вот – о делах.
Что касается Wagneriana[3820], то я отправил Вам их, т<ак> к<ак> мы с Вами как раз слушали Валькирию[3821]. До Вашей статьи обо мне – далеко, как и до моей о Вас[3822]. –
Что касается Вашей статьи о мистериях[3823], то я вовсе не определял ближе темы и был уверен, что Вы не забыли о своем праве писать, как и что хотите (раз вопрос не касается общей программы всего Мусагета, где, разумеется, необходимы взаимные уступки и предварительные соглашения). Если Вы думаете писать о художестве мистерий, то и это, конечно, будет напечатано. То обстоятельство, что я не вижу этого художества, роли не играет. Вообще пишите о чем хотите и что хотите, только, дорогой Борис Николаевич, пишите, а то выходит, что я Тр<уды> и Дни основал по Вашему желанию и по желанию Вячеслава, а Вы оба, занятые более важным, не пишете. Журнал теряет от этого[3824].
Что касается эскиза и плана Вашей статьи, изложенной в письме, то (помимо уже упомянутого выше согласия на такую статью) лично могу сделать нижеследующие замечания.
1) Ваша теория ритма (вообще поэтика) как теория an und für sich[3825] замечательна и по-бугаевски гениальна, но она все же – теория, а следовательно, одностороння, и ее односторонность (т. е. относительная узость и произвольность) выявляется при применении ее к Штейнеру.
2) Prius[3826] Вашей оценки Штейнера не в теории Вашей, а в Вашем непосредственном восприятии его поэзии как поэзии Вашего Мейстера и великого оккультиста.
3) Исходя из этого субъективного обаяния, Вы прикладываете теорию (т. е. относительно частично-верный критерий), причем у Вас пропадает центральное, т. е. die artistische Unbefangenheit (артистическое беспредрассудочное чувство); действует только стихийное обаяние и теоретический анализ.
4) То, что Ваша теория вскрывает интересного и ценного в поэзии Штейнера, есть не Штейнер, а немецкий язык и немецкая поэзия. Вы впервые как следует вплотную подошли и к тому, и к другому; у Вас еще отсутствует перспективное и ориентировочное чувство в определении высот, глубин и дистанций между немецкими поэтами. Язык немецкий после санскрита и греческого самый естественный богатый ритмичный и звучный, и немецкая лирика величайшая в мире (это – несомненно); языки не первичные вроде франц<узского>, англ<ийского>, италь<янского> etc. или славянские не могут соревновать с нем<ецким>; первые – лоскутные, последние, т. е. славянские, – восковые, русский – крепче всех. Штейнера несет стихия немецкого поэтического языка, как море плохого пловца (пока он не устал). Поверьте, что любой десятистепенный немецкий поэт походит на Штейнера формой (поскольку она может быть отвлечена от содержания). Ваше восхищение языком и звуками меня трогает, даже удовлетворяет мой «германизм», но ничто так мне не ясно, как то, что это восхищение – не по адресу; наоборот, язык Штейнера, как в прозе, так и в стихах, невероятно сер, бесцветен и малозвучен. Насколько Эллисовский и Ваш перевод лучше подлинника! Сразу чувствуется все-таки чисто-поэтическая рука. – Я редко читал книги крупного и современного немца, которые были бы написаны таким плохим языком; сравните только язык философии Штейнера с языком Макса Десуара или Христиана Бродерсена, а его поэзию (не говорю уже с вождями вроде Ст. Георге), а с Александром Шредером или со Стукеном (мистерия «Гаван»[3827]; вот где – ритмы).
Не сердитесь, дорогой; я прочел Ваше письмо с огромным наслаждением и пользой. Но по содержанию, кроме Вашей остроумнейшей критики всяческого степпунизма, принять пока ничего не могу из не интимного – обращенного ко мне лично. Штейнер для меня книга за семью печатями. – Для Вашего оккультного сведения (конфиденциально) сообщаю: до получения Вашего письма: 1) испытывал сдвиг предметов; пианино оказалось словно поставленным наискось; 2) среди тревожных снов один: я со своим трупом в одной комнате: труп мой на столе покрыт простыней, а я на постели под одеялом; некто стоит у трупа и говорит: надеюсь, что разложение не наступит так скоро и запах не помешает Вам эту ночь проспать в этой комнате. – Странная неврастения?? – До свиданья, дорогой; не негодуйте на меня. Ядвига[3828] кланяется Вам обоим, и передайте от меня мой привет Асе. Обнимаю Вас крепко; мы с Вами не только старинные, но и странные («по какому-то»[3829]) друзья. Горячо любящий Вас Э. Метнер.
306. Белый – Метнеру
Не веселое это письмо. Я хотел бы, чтобы Вы воззвали в себе все миролюбие, чтобы выслушать мои слова в полном спокойствии, – и понять, что не поверхностное переживание мне его продиктовало, а ядро моей души. Если в жизни человека бывают случаи, когда понятие о долге перевешивает все личные чувства (дружбы, раздражения, любви, ненависти) и все личные отношения (отношения к друзьям, врагам, жене, родителям), то именно из этой сферы полного бесстрастия и вместе с тем решимости обращаюсь я к Вам с этим письмом.
Вы хорошо помните наш договор в прошлом году, касающийся нашего modus vivendi[3830] в «Мусагете». Договор, который я соблюдал бы и без всякого договора; а именно: я не буду касаться тем, близких мне, как ортодоксальному и убежденному штейнерианцу, и К<нигoиздательст>во «Мусагет» с своей стороны не касается тем, могущих особенно поранить меня неосторожным обращением с учением доктора Штейнера. Исключением из заключенного modus vivendi является Ваша книга[3831], которая опирается на печатные труды доктора и на которую я должен был отвечать Вам книгой или статьей. Так было решено. И я с радостью согласился на это, зная Ваше благородство. Но я полагал, что этим печатанием книги не нарушается наш modus vivendi и что в отношении к этому modus’у vivendi обе стороны должны быть на уровне благородства, терпимости и деликатности; и вот сейчас я получил известие, которое, верьте, кажется мне чудовищной нелепостью, которая опрокидывает передо мной все понятия о… человеческих отношениях. Я отказываюсь верить, и я – должен верить.
Оказывается, что в «Мусагете» на днях выходит книга Эллиса о докторе Штейнере, и я оказываюсь совершенно не в курсе дела[3832]. Я лишь слышал, что Эллис собирается что-то такое писать об оккультизме и, признаться, не придавал этому никакого значения, ибо Эллис собирается писать десятилетиями; не придавал значения и еще потому, что член Антропософического общества может, конечно, писать какие угодно книги об оккультизме («оккультизмов» много); но вот оказывается, что 1) Эллис демонстративно уходит из О<бще>ства[3833], 2) уходя, выпускает книгу против того, кого вчера он называл своим учителем, 3) обладая отсутствием представлений об элементарном такте и чести и обладая знанием многого количества циклов, запрещенных в продаже[3834], он, конечно, сопровождает свой низкий и некрасивый поступок критикой сведений, почерпнутых им из бесед с доктором Штейнером. Такая стремительность в связи с выходом из О<бще>ства, которому он был столь многим обязан, есть низость, а то утаивание своего поступка от всех нас, его, по его словам, близких друзей, показывает, что, вероятно, к этой низости присоединяется и подлость предательства, т. е. разглашение сведений, не допустимых в печати.
И это подлое дело, дело Иуды Искариота совершается при содействии К<нигоиздательст>ва, руководимого моими друзьями без своевременного уведомления меня, т. е. к подлому поступку, поступку предательства, я прикладываю руку (меня втягивают в подлость, т. е. Вы вольны как угодно смотреть на поступок Эллиса, а я, как ученик доктора, не могу не видеть его моральной гнусности, а своевременное не-уведомление меня, что книга печатается и на днях выходит, есть еще замешивание бессознательное меня в подлость, ибо я, член Редакции, принимаю моральную ответственность перед обществом, доктором Штейнером и русской публикой в поступке, который я квалифицирую, как член А<нтропософического> о<бще>ства, как подлость).
И вот: в последнюю минуту я это узнаю от посторонних лиц[3835], не имея даже <возможности?> ни своевременно опротестовать в печати свое неприкосновение к печатанию книги Эллиса, ни выйти из «Мусагета». И надеюсь, что мои антропософские друзья Петровский, Киселев, Сизов и Ахрамович не подозревают о выходе на днях книги Эллиса, т. е. разглашении в печати, иначе они своевременно заявили бы о том, чему обязывает их совесть, ибо тут объективно стоит или – или: или не быть членом антропософического Общества, или не иметь прикосновения ни внешнего, ни внутреннего к книгоиздательству «Мусагет».
Ибо поступок Эллиса есть подлость 1) перед д<октором> Штейнером, 2) подлость перед антр<опософическим> о<бще>ством, 3) подлость по отношению к друзьям, ибо он выпускает книгу украдкой, как «тать в нощи», вместо того, чтобы дать ее на просмотр нам, друзьям, ибо, зная свой темперамент и невольное тяготение к разглашению запрещенного к опубликованию, он, как порядочный человек, дал бы на цензуру книгу нам (цензуру не мнений, а затрагиваемого материала). Мы предложили бы ему на выбор, или печатать не в «Мусагете», или заблаговременно уйти нам из «Мусагета».
Вместо этого он тайком печатает пасквиль, «Мусагет», без предупреждения, без отдачи нам на цензуру произведения Эллиса печатает пасквиль. Получается очень грязная картина, т. е. мы (я, надеюсь и Петровский, Сизов) просто в грязном, в отчаянном положении, не говоря уже о том, что нарушается дружеское modus vivendi совершенно не мотивированным образом с нашей стороны.
Нет, есть предел терпению. И даже не терпению, а…
Слушайте, милый друг! Не верю, чтобы «Мусагет» так издевался над самым дорогим и заветным чувством души: целомудренностью и прямотой нашего отношения к доктору. И если это так, то остается мне в полном самообладании и с великою горечью поставить ультиматум.
Книга Эллиса никоим образом не выходит из печати: «Мусагет» ее не издает. Не появляясь в Мусагете, она может появиться в другом месте при условии, что рукопись поступает на просмотр нам, антропософам, причем мы выкидываем из текста все места, имеющие какое-либо касание циклов доктора Штейнера. В противном случае Эллис оказывается господином, которому я отказываюсь подать руку; и более: я с чувством великой горечи и внутренней боли должен буду всюду заявлять, где могу, что он – подлец. И полагаю, что и прочие друзья постараются спасти от позора и поругания дело доктора, именуя поступок Эллиса его собственным именем.
В противном случае нам всем, антропософам, имеющим какое-либо отношение к «Мусагету», прервать всякое отношение с «Мусагетом» (по крайней мере так мне диктует совесть); и, милый друг, с горечью должен заявить: мне придется сказать всем лицам, имеющим прикосновение к печатанию пасквиля: «Мы более не можем быть знакомы никогда, каковы бы ни были связи, соединявшие нас». Кто бы ни приложил руку к печатанию пасквиля, друг, отец, жена, брат, мы, мне кажется, не можем не реагировать разными способами. Я, по крайней мере, буду вынужден так поступить. Тут говорит не злость, не запальчивость, не боль даже, а что-то другое; и это заявление не клятва, не честное слово, а что-то более глубокое, объективное, что не стоит в связи с темпераментом, чувством и т. д. и т. д.
Никогда, никогда – ни с кем из приложивших руку к предательству Эллиса я не в состоянии буду ни встретиться, ни обменяться словом, ибо иначе было бы поругано во мне все святое святых во мне.
И вот: неужели это мое последнее письмо? Неужели жизнь нас на‐все‐гда разводит? Почему? За что? Но поймите: что дело это (с пасквилем Эллиса) в тысячу раз сериезнее, чем Вы в наивности (печатая украдкой) могли предполагать. Или то, что я узнал от Ан<н>енковой сегодня[3836] и что нас всех потрясло более, верьте, чем смерть родного отца, родной матери, – печатание пасквиля Эллиса без уведомления заранее, без цензуры, с нарушением всех дружеских статус-кво есть факт?
Мы все здесь поражены, потрясены: не верим. Я не смею никому взглянуть в лицо: «Это делает Мусагет?»
Не верю!..
Книга, конечно, не выйдет. Неужели книга разломает ряд интимных отношений, скрепленных годами. Но поймите: книга Эллиса – под-ло-сть. Если он не даст ее нам на предварительный суд – он подлец…
Неужели прощайте навсегда?
Жду телеграммы.
P. S. Я пишу так определенно, потому что Ан<н>енкова передала мне это сведение со слов Киселева.
Иначе, я не поверил бы, если бы мне известие это было передано, как слух[3837].
307. Метнер – Белому
Если бы не наша встреча в Дрездене[3838], которая снова дала доказательство где-то в глубине кроющейся связи наших личностей, то я, конечно, мог бы реагировать на Ваше от 7/20–X письмо только красноречивым молчанием, долженствующим обозначить момент нашего окончательного разрыва. Ибо достаточно малейшего подозрения (в форме вопроса: «неужели», не говоря уже о форме решительного утверждения: «Мусагет печатает пасквиль» и т. п.), подозрения (несомненно во всех формах выраженного в Вашем письме) в том, что я конспиративно содействую подлому делу пасквилянта и ренегата (Вы понимаете или нет), что достаточно одного только подозрения меня в этом, чтобы автор этого подозрения перестал для меня существовать, кто бы он ни был. Никто никогда не ставил на пробу терпение и преданность своих друзей в такой невыносимой мере, как Вы. – Неужели оккультизм не научил Вас (если уж природа создала Вас столь… нетерпеливым и нетерпимым) сдержанности; почему Вы просто не написали: «Дорогой Эм<илий> Карл<ович>, что это за книга Эллиса, кот<орую> Вы печатаете?» – и не подождали моего ответа, а поверили какой-то там даме, принесшей Вам неверный слух из Москвы, которую Вы сами же клеймите гнездом сплетен? –
Вот обстоятельства этого дела: 1) После Вашего отъезда в Христианию[3839] пришла рукопись Эллиса; если бы до или во время, то, конечно, я бы ее показал Вам. 2) Рукопись небольшая; скорее крупная статья или маленькая брошюра; написана столь мелко, грязно и нечетко, что я (будучи больным) мог только прочесть из нее наугад несколько фраз в разных местах и, видя, что это – обычная католическая экспекторация[3840] Эллиса, ничего пасквильного не содержащая (на первый взгляд), отправил ее Киселеву (который заменил Ахрамовича (по болезни выходящего в отставку)[3841]), с предписанием внимательно ее прочесть и, если в ней нет ничего предосудительного, то сдать в набор (смотря по размеру) либо как брошюру, либо для Тр<удов> и Дн<ей>. – Поступил я так по двум причинам: во-первых, Эллис в довольно скорбном письме, где он жаловался на задержки в его литературной деятельности[3842], очень просил меня поспешить с печатанием этой рукописи; во-вторых, я считаю Киселева, члена антропософ<ического> общ<ества> и огромного знатока литературы по оккультизму, в то же время не ярого штейнерьянца, настолько беспристрастным судьею такой рукописи, кот<орая> все же касается острых вопросов, обострившихся вдобавок в Мусагете. – 3) Киселев[3843] конспирировал с рукописью по соображениям, по-моему, веским, не желая вызывать толки вокруг Мусагета, но о рукописи сказал Петровскому[3844]. Впрочем, обо всем этом его, Киселева, касающемся, он сам Вам напишет. Рукопись набиралась, когда я приехал двенадцать дней тому назад в Москву[3845], и потому я ее в корректуре сам еще не читал. Каким же образом могли бы с ней познакомиться раньше Вы или Петровский; знает ее только Рачинский, т<ак> к<ак> Киселев случайно встретился с ним и, кажется, кое-что прочел ему из рукописи; Рачинский, Киселев, я[3846] – за напечатание; Вы (пока, a priori) и Петровский (тоже a priori) против; три голоса против двух; литературный комитет (говорю a priori; посмотрим, что будет) явно высказывается, следовательно, за напечатание; кроме того, Эллис как-никак все же один из основных членов издательства, на которого как на такового Вы же в прошлом году опирались, ставя мне различные требования по вопросу о направлении издательской деятельности. – 4) На Ваши телеграммы мы ответили, что высылаем корректуру. Она будет готова в понедельник 14/27–X. Киселев пишет Вам. Это мое письмо, м<ожет> б<ыть>, задержится, т<ак> к<ак> не каждый день ходят на почту, а в Москве я не имел времени написать Вам. Как только я прочту в корректурах брошюру Эллиса окончательно, немедля дам Вам и окончательный ответ, будет ли она напечатана. Вас же прошу иметь мужество направить все те оскорбления, которыми Вы обдали Эллиса в письме ко мне, направить ему лично; м<ожет> б<ыть>, тогда он (с Вашей точки зрения) «образумится» и сам откажется от опубликования этого, как Вы называете, пасквиля.
Вот – обстоятельства этого дела, которое вызвало снова и опять столь необдуманное и обидное на меня нападение. Между прочим, Вы очень странно формулируете или толкуете наш договор: «я, Андрей Белый, не буду касаться тем, близких мне как ортодоксальному и убежденному штейнерьянцу, и Мусагет с своей стороны не касается тем, могущих особенно поранить меня неосторожным обращением с учением доктора Штейнера». Наш договор вовсе не имел столь субъективный и столь абсолютный характер. Да если бы это было так, то Вы бы со своими афоризмами[3847] явились первым, кто этот договор нарушил; нужды нет, что в них почти не упоминается буквально даже оккультизм, не говоря уже о Штейнере; но только слепой не увидит в этих афоризмах введения в штейнерьянскую проповедь. Все острие, все жало этих афоризмов штейнерьянское, а ницшеанское – только одеяние. Недаром alles ist zugespitzt[3848] к цитате из Штейнера[3849]. Если бы договор был таков, стал ли бы я предлагать Вам написать статью о мистериях. И решился бы я сам выступить с критикою псевдогетеанства Штейнера? – Нет, наш договор был внеличный и толерантный. Речь шла не о pro и contra Steiner, а о том, что наша платформа остается без изменения и что специфически оккультные темы не должны подвергаться обсуждению (как не подвергаются обсуждению темы по математике и естественным наукам), но допускается общая культурная оценка и критика оккультизма (в том числе и Штейнера), причем антитеософы и теософы мирно могут спорить на страницах Трудов и Дней, раз уже нельзя вовсе молчать (как это вскоре же оправдалось на Ваших афоризмах, на статье Степпуна[3850], на Мюнхенских письмах и Парсифале Эллиса (см. Wagneriana)[3851] и теперь на брошюре Эллиса). – В этом смысле о нашем договоре я оповестил тогда еще и Вячеслава, кот<орый> беспокоился, чем кончится вопрос об оккультизме в Мусагете[3852]. –
Книга Эллиса называется Vigilemus и вовсе не направлена прямо на Штейнера; тогда Ваши афоризмы – суть гласное и решительное коронование Штейнера. Эта дама вообще просто преждевременно… выкинула[3853]; вообще не слушайте никогда никаких дам. – О демонстративном выходе Эллиса из общества я ничего не знаю. – Эволюция Эллиса не есть a priori подлость; для меня, как для литератора, Бодлэр, Брюсов, Штейнер, Маркс, Данте все одинаковые мэтры Эллиса; если бы он написал книгу против каждого из них по очереди, книгу корректную, хотя бы и с темпераментом резким, я бы напечатал. Я не разделяю эллисовской быстроты эволюционирования, но считаю это – искренностью. Вы вольны думать иначе и поступать как хотите, но (если окажется, что априорное заключение Литературного Комитета совпадет с апостериорным), то правильно (с моей точки зрения) было бы уведомление Вами антропософического общества, что Вы подали голос против брошюры, но что большинство было за. Если брошюра Эллиса (которую пока хорошо знает один Киселев, ее вполне одобряющий) окажется корректной (в моих глазах и в глазах Рачинского), а Вы все-таки не сочтете возможным уступить и остаться в Мусагете, то это обнаружит только возмутительный папистский иезуитский догматизм и абсолютизм оккультной школы; Мусагет прежде всего – свободомыслие на высших планах (религиозный и оккультный либерализм); всяческий абсолютизм, взывание к цензуре, всяческая ортодоксальность, которая теснит неортодоксальность, непримиримы с идеей Мусагета; это Вы знаете; если ортодоксальное католичество Эллиса задумает теснить (вытеснять, а не нападать, что дозволительно) антропософов, я вступлюсь за последних. Все Ваше письмо свидетельствует об отсутствии внутренней свободы в той идеологии, которую Вы ныне разделяете. Впрочем, для меня это – не новость. Любая книга Штейнера дышит тем же абсолютизмом, тем же АНТИГЕРМАНИЗМОМ, что и Фома Аквинский. Арийство и не ночевало тут! Азия, Азия, теократическое малоазиатство. – М<ожет> б<ыть>, я и ошибаюсь, но тогда: 1) я не умею читать (вероятно, по глупости) Штейнера; 2) Вы же в Вашем письме просто тоже преждевременно… выкинули, уподобившись даме… Простите горькие и неостроумные шутки, но я совершенно теряюсь в догадках и перестаю понимать, что делается с Вами. – Я готов допустить в Мусагете и антипатичную мне линию, но лишь тогда, когда она не заявляет цензорских претензий, ибо отсюда не далеко и до диктаторских. Если нужна диктатура, то за нее взяться могу только я один, потому что я один из всех Вас внепартиен. Я один умею заставить молчать в себе и не определяться в своих решениях личными нотами, хотя бы и облекающими себя в плащ «общего дела». Это безо всякой гордости скажу о себе. – Если бы я слушал только эти мои интимные нотки, то 4⁄5 напечатанного в Мусагете похерил бы редакторским карандашом. – Вы в Дрездене повторяли: верю, верю, верю Вам, Вы не допустите изуверства в анти-теософских проявлениях. – Ваша вера (довольно, впрочем, как показывает письмо об Эллисе, маловерная) – именно и основывается на инстинктивном сознании, что я не следую слепо своим симпатиям и антипатиям, что я – свободен и толерантен (приходится хвалить себя!), а потому и могу быть диктатором. По-видимому, мне и придется им стать. –
Ваше ортодоксальное рвение заставляет Вас воскликнуть: «Книга Эллиса никоим образом не выходит из печати: Мусагет ее не издаст. Не появляясь в Мусагете, она может появиться в другом месте при условии, что рукопись поступает на просмотр нам etc.». Итак, не прочтя Эллиса, вы a priori требуете от Мусагета безусловного отказа печатать это не прочитанное Вами сочинение! Это ли не изуверство??!! – Это ли не деспотизм, не рабство мысли и чувства! Или Вы исказили свою природу, или я ошибался в Вас! Изуверство Эллиса («костры», «инквизиция», «папа») – все это романтические бирюльки в сравнении с Вашим «ультиматумом», обрекающим на молчание живого человека, по своему природному дарованию призванного быть в литературе. – Если же с Вашей стороны это – не изуверство, тогда невероятное легковерие: какая-то теософическая дама что-то сенсационное поспешила Вам рассказать, а Вы уже готовы взять перо и облить помоями двух своих друзей, товарищей по редакции, к которым Вы больше десяти лет близко стоите.
Когда Яковенко написал статью (очень справедливую, хотя и несколько резкую) о книге Бердяева, Вы, тогда возлагавший надежды на то, что «близкий» (так Вы его называли тогда) Бердяев станет антропософом, поспешили вступиться и потребовали, чтобы статья Яковенки не была напечатана. То же требовал Рачинский, и большинством голосов решено было возвратить статью Яковенке[3854]. Теперь «близкий» Вам Бердяев превратился в «изувера» Бердяева (так Вы его назвали в Дрездене)[3855]. Когда Эллис посылал свои (нарушающие Вашу формулу о договоре) пропагандирующие штейнерьянство мюнхенские письма, я помещал их и притом вычеркивал из них то, против чего, как против разглашения недолжного, протестовали Петровский и Киселев. Итак, я умею прислушиваться и уступать друзьям даже там, где бы мне не хотелось (напр<имер>, в случае со статьей Яковенки). Поверьте, и в данном случае поступлю конституционно. –
Кем одержим Эллис, это для меня, с литературной точки, – безразлично. Если Эллис написал нечто, вообще говоря, приемлемое, то я печатаю, ибо Эллис один из сооснователей Мусагета. Киселев знает Штейнера по циклам и знает вообще оккультную литературу. Он не нашел в брошюре ничего, что бы звучало пасквилем или провокацией. Петровский – очень против Эллиса, т. е. против его писаний принципиально, и мы с ним договорились до обмена следующими репликами:
Петровский. Я всегда был против писаний Льва на такие темы, кот<орые> затрагивают религию и т. п. Все равно, и когда Лев был штейнерьянцем, и когда он стал антиштейнерьянцем, и еще раньше, когда он был бодлэристом.
Я. Так стало быть, по-Вашему, Лев должен перестать быть в литературе? Что делать, когда он пишет только о том, чтó его волнует. Но ведь тогда Лев заявит мне, что не может пользоваться субсидией Мусагета, раз его не печатают; ведь и так он жаловался мне в письме, что ему зажимают рот и теософы, и антитеософы. Эллис выбрасывается на улицу.
Петровский. Ну так что ж?! Мусагет перестанет ему высылать субсидию, его поддержат другие. С голода он не умрет.
Я. Кто эти другие? В России? В Москве?
Петровский. Нет, в Германии. Антропософы.
Я. Итак, антропософическое общество хочет купить молчание Эллиса; Эллис непременно так и скажет и, конечно, откажется и от субсидии. Ему остается сначала умереть, как литератору, а затем и с голода. –
Итак, Борис Николаевич, в прошлом году (когда Эллис требовал изменения платформы синтеза символизма и оккультизма) Вы несправедливо писали мне в укор: Эллиса не слушают, с ним не считаются и т. д. – Теперь, когда Эллис перестал колебать основы Мусагета, а просто пишет, что думает, только потому, что он пишет против антропософии, Вы опять несправедливо укоряете меня в попустительстве и укрывательстве преступления, в факте совершения которого даже лично не убедились. Эллис должен быть подвергнут остракизму без права, кот<орое> дается каждому преступнику; т. е. не выслушав его показаний. –
Я не теряю надежды, что Вы возьмете назад свои слова и решения. Если же – нет, то, конечно, нам придется расстаться идейно, ибо лично мы можем продолжать (я – по крайней мере так думаю) наше общение. Идея Мусагета все крепнет и крепнет в моем сознании, и я всеми силами буду стремиться, чтобы духовная свобода (как ее понимал Кант и Гёте и как ее не понял Штейнер, написавший философию свободы[3856]), чтобы эта духовная свобода, как основной момент идеи Мусагета, не попиралась хотя бы и стопами «святых». –
Я бы написал Вам больше, если бы не был до сих пор так утомлен и разбит. Мое письмо Вам[3857] (в ответ на Ваше с анализом поэзии Штейнера) уже поставило Вас в известность о моем дурном самочувствии. Христиан Бродерсен – описка очень симптоматичная для моего переутомления[3858]. Боюсь, еще благодаря утомлению неясно изложил свои соображения об издании симфоний. Сейчас, конечно, подымать об этом вопрос снова преждевременно. – Еще одна мелочь. Эллис жаждет читать и писать[3859]. Вам было отправлено из Мусагета много книг, кот<орые> мы получили от издательств по обмену из Пути, Скорпиона, Некрасова и т. п. В свое время я распорядился, чтобы Вам написали, чтобы по прочтении Вы книги пересылали Эллису, кот<орому> отдельно посылать бы было невозможно. Очень прошу Вас переслать все полученное Вами Эллису: Stuttgart Degerloch Wilhelmstr
Обнимаю Вас. Ваш Э. Метнер.
308. Белый – Метнеру
Ввиду моего выхода из «Мусагета» и выхода членов А<нтропософического> О<бщества> Петровского и Сизова моя мотивировка отношения моего к брошюре Эллиса не имеет уже в «Мусагете» ни формальной цены, ни формального веса[3860].
Поэтому с течением времени я отправлю Б. П. Григорову для общего пользования членов «Мусагета» и А. О. целое досье, выражающее мое отношение к инциденту и с подробным разбором брошюры г. Эллиса и фактов, вызвавших мое решительное вмешательство.
Что касается того давления со стороны членов А. О., на которое жалуется г. Эллис, то должен решительно подчеркнуть. А. О. нет дела до г. Эллиса. Давление он испытывал лишь со стороны меня и только меня.
Инициатива, чтобы он вернул А. О. тетрадки с пометками доктора Штейнера – моя личная инициатива; требование задержать печатание брошюры исходило от меня же. Я действовал так, как лицо, которому до недавнего времени г. Эллис поверял все свои интимные планы, т. е. как ближайший друг г. Эллиса. Когда же я убедился, что он – лишенный чести человек, я, конечно, тотчас же воздержался от какого бы то ни было дальнейшего морального воздействия на него. Г. Эллис стал прятаться от меня с той поры, как летом я представил ему факты из его писем, заключающие клевету на А. О., не квалифицируя его поступков. После обнародования факта существования брошюры я г. Эллису ничего не писал, но писала моя жена г-же Пульман, выражая свое удивление поступком г. Эллиса. Так что систематическая игра в прятки, которую себе позволил г. Эллис со мною в Штуттгарте, не может быть мотивирована обидою, ибо я не писал г. Эллису ни слова с июня 1913 года; и поэтому оскорбляться ему было не на что. Просто о факте уличенности его в клевете на А. О. мною летом бездна лжи и притворства, обнаружившиеся при этом, и полная невозможность глядеть мне в лицо вынудили его принять позу благородного негодования и под этой позой скрыть эмпирический страх, охвативший его при моем неожиданном для него появлении в Штутгарте. Все это было мною высказано г-же Пульман в присутствии свидетелей г-на Пульмана и моей жены[3861]. Было высказано и то, что я прошу его выйти не для теоретических разговоров или пререканий, а для ознакомления с историей отсылки им брошюры; но он спрятался; тогда я выдвинул, что понимаю его уклонение от 5-тиминутного разговора как жалкий страх, и предупредил, что если он не выйдет, то я развязываю себе руки называть его лишенным чести перед всеми. Он – не вышел, но под телеграммой, составленной мною в «Мусагет», беспрекословно подписался, чтобы тотчас же после моего исчезновения снова приняться за лживое освещение всего бывшего между нами.
Поэтому довожу до Вашего сведения, что Ваше обвинение А. О. в насилии и иезуитизме лишено всяких оснований и опирается на лживое освещение г. Эллиса; «насилие», «иезуитизм» принадлежали мне и только мне до той поры, пока я не убедился в моральной ничтожности г. Эллиса, ибо это «насилие» называл я про себя дружеским воздействием и опасением, чтобы тот, кто называл вчера себя моим ближайшим другом, не умер бы для меня (всякая смерть близкого человека, как известно, переносится мучительно).
Что же касается до Вашего совета в лицо г. Эллису сказать про него то, что я высказал Вам о нем в письме[3862], то, как видите, я для этого совершил 12-часовое путешествие в Штуттгарт, но, увы, лицо г. Эллиса, пошедшего на все мои условия, ему поставленные (редактирование статьи, подпись под мной составленной телеграммой) позорно оказалось спрятанным за лицом г-жи Пульман, которая без возражения, но с опущенными глазами приняла точное наименование поведения г. Эллиса за последние месяцы[3863].
Поэтому, не касаясь субстанции брошюры, ее напечатания, я вынужден уйти из «Мусагета», ибо не могу там находиться в компании с г. Эллисом.
Остается факт чисто моральный: считаетесь ли Вы, Г. А. Рачинский и Н. П. Киселев со мною, как с личностью и писателем. В предположении, что считаетесь, я все же мотивирую сделанные мной выброски из статьи.
Если статья будет напечатана целиком, увы, мне придется сказать, что наши личные отношения есть для всех Вас звук пустой; и без ссоры просто отойти от Вас.
Примите уверения в совершенном почтении.
P. S. Краткое резюме предполагаемых выбросок высылаю на днях с краткою мотивацией (подробная мотивация впоследствии будет послана Б. П. Григорову). Предлагаю резюме не как редактор, а как человек, с которым, м<ожет> б<ыть>, Вы считаетесь[3864].
309. Белый – Метнеру
По соображениям очень трудно объяснимым и Вам непонятным я очень прошу Вас исполнить одну мою просьбу.
Тотчас же по получению этого письма или вернуть мне последнее мое письмо Вам, написанное из Христиании (с разбором ритма стих<отворных> отрывков доктора Штейнера), или немедленно уничтожить его[3865]. Верьте, что эта просьба моя не имеет никакого отношения к полемике и прочее. Она для меня внутренно важна. В упомянутом письме у меня проскользнули фразы, которые могли проскользнуть при нашем дружеском отношении друг к другу. Теперь, при натянутом отношении нашем друг к другу фразы эти могут вредно повлиять, как на Вас, так и на меня. Для Вас и меня необходимо, чтобы Вы мне вернули письмо из Христиании (с отрывками и разбором) или немедленно уничтожили его. Во всяком случае не показывайте его никому.
Извините за беспокойство.