Андрей Белый. Между мифом и судьбой — страница 85 из 89

Обратиться к запутанной и в конечном счете неразрешимой проблеме текстологии мандельштамовского цикла «Памяти Андрея Белого»[1722], а также к истории его создания и — как к следствию этого — к его интерпретации нас побудило знакомство с материалами архива Петра Никаноровича Зайцева (1889–1970), поэта, издательского работника и ближайшего друга и помощника Андрея Белого. В большей своей части этот уникальный архив уже опубликован, и ранее мы неоднократно ссылались на содержащиеся в нем документы и сведения. Информация про контакты Зайцева с Мандельштамом в начальный период работы над циклом «Памяти Андрея Белого» может обогатить имеющиеся знания, поставить новые вопросы и дать возможные варианты их разрешения.

2.1. «Запомните, я, еврей…»: О. Э. Мандельштам и П. Н. Зайцев

Про общение Мандельштама с Зайцевым в январе 1934‐го стало известно из мемуаров последнего, опубликованных в 1988 году в сокращенной редакции под заглавием «Московские встречи»:

Через несколько дней после похорон я был в Доме писателей в Нащекинском[1723] переулке у О. Э. Мандельштама. Он сказал, что никогда не писал стихов по поводу чьей-либо смерти, а на смерть Андрея Белого написал. Осип Эмильевич передал мне свои стихи. Их не удалось опубликовать в то время. Воспроизвожу их по сохранившемуся у меня автографу О. Мандельштама[1724].

Далее цитировалось стихотворение «Утро 10 янв<аря> 34 года» («Меня преследуют две-три случайных фразы…»)[1725]. Тогда упомянутый автограф (текст рукой Н. Я. Мандельштам; заглавие, подпись, дата рукой О. Э. Мандельштама) находился в семейном архиве, у внука П. Н. Зайцева В. П. Абрамова; сейчас — в экспозиции Мемориальной квартиры Андрея Белого (поэтому будем называть его «зайцевским» музейным списком)[1726].

В полной редакции зайцевских мемуаров, озаглавленных «Последние десять лет жизни Андрея Белого», о контактах с Мандельштамом говорится тоже немного, но чуть иначе:

Через некоторое время после смерти Бориса Николаевича я был в том же Нащекинском доме у поэта О. Мандельштама и Осип Эмильевич сказал мне, что никогда не писал стихов по поводу чьей-либо смерти, а на смерть Белого написал. Тут же он прочитал мне эти стихи[1727].

О. Мандельштам. Утро 10 янв<аря> 34 года («зайцевский» музейный список). Мемориальная квартира Андрея Белого (ГМП)


Далее тоже следовало стихотворение, но другое — «Голубые глаза и горячая лобная кость…»

Воспоминания «Московские встречи» были проанализированы Ю. Л. Фрейдиным. Его подробный «мандельштамоведческий комментарий» выявил ряд нестыковок и нелогичностей в рассказе мемуариста. Так, в частности, он обратил внимание на то, что «зафиксированная П. Н. Зайцевым фраза Мандельштама <…> „он никогда не писал стихов по поводу чьей-либо смерти“, имеет смысл не совсем буквальный»: «Семнадцатью годами раньше Мандельштамом уже были написаны траурные стихи — на смерть матери: „Эта ночь непоправима…“ и „Еще далёко асфоделей…“ („Меганом“). <…>. В те же примерно годы было создано стихотворение по поводу самоубийства человека, имя которого так до сих пор и не удается установить („Телефон“)»[1728].

Материалы зайцевского архива позволяют найти неожиданный ответ на те вопросы, которые были поставлены работой Ю. Л. Фрейдина. Знакомство с записями Зайцева показало, что слова Мандельштама запомнились Зайцеву не совсем так, как они были приведены им в обеих редакциях мемуаров. В набросках начала 1960‐х к незаконченному очерку о Мандельштаме говорится:

В январе 1934 года судьба близко на миг столкнула меня с О. Э.

Умер Андрей Белый. О. Э. написал о Белом стихи и передал мне рукописный список, автограф своих стихов. — П. Н., запомните, я, еврей, первый написал стихи об Андрее Белом, — с какой-то милой, наивной гордостью подчеркнул О. Э. свой «приоритет» написания стихов, посвященных смерти А. Белого, связанных с его кончиной[1729].

Эта запись отличается от предыдущих лишь одним добавленным словом. Но оно существенно меняет смысл высказывания и устраняет обнаруженную Ю. Л. Фрейдиным неточность: Мандельштам просил обратить внимание не на то, что он впервые написал стихотворную эпитафию, а на то, что память Андрея Белого первым почтил еврей.

Не исключено, что цикл «Памяти Андрея Белого» Мандельштам рассматривал как благородно-почтительную реплику в диалоге, начатом поэтами летом 1933-го, когда они с женами отдыхали в писательском Доме творчества в Коктебеле. Как уже отмечалось ранее, тесноте их общения способствовало то, что чету Бугаевых «прикрепили» в столовой к тому же столу, за которым сидела чета Мандельштамов. «Все бы хорошо, если б не… Мандельштаммы <так!> (муж и жена), — жаловался Белый Зайцеву в письме от 7 июня 1933 года, — и дернуло же так, что они оказались с нами за общим столиком (здесь столики на 4 персоны); приходится с ними завтракать, обедать, пить чай, ужинать. Между тем: они, единственно, из 20 с лишним отдыхающих нам неприятны и чужды»[1730].

Десятью днями позже этой же «неприятностью» Белый поделился с Ф. В. Гладковым:

<…> с Мандельштамами — трудно; нам почему-то отвели отдельный столик; и 4 раза в день (за чаем, обедом, 5-часовым чаем и ужином) они пускаются в очень «умные», нудные, витиеватые разговоры с подмигами, с «что», «вы понимаете», «а», «не правда ли»; а я — «ничего», «не понимаю»; словом: М<андельштам> мне почему-то исключительно неприятен; и мы стоим на противоположных полюсах (есть в нем, извините, что-то «жуликоватое», отчего его ум, начитанность, «культурность» выглядят особенно неприятно); приходится порою бороться за право молчать во время наших тягостных тэт-а-тэт’ов <…>[1731].

А еще через неделю — с Г. А. Санниковым:

Чувствуем огромное облегчение: уехали Мандельштамы, к столику которых мы были прикреплены. Трудные, тяжелые, ворчливые люди. Их не поймешь[1732].

По приведенным цитатам видно, что отторжение от Мандельштамов, которые «неприятны и чужды», оформлялось Белым по линии неприятия именно специфически национальных манер и черт. Подобное стыдливо-эвфемистическое обозначение юдофобии было, по-видимому, распространено в кругу Белого. Так, например, в аналогичных «терминах» объяснял сам П. Н. Зайцев не понравившееся ему выступление М. Ф. Гнесина: «<…> играл Гнесин — музыку на слова и на тему „Повесть о рыжем Мотеле“ И. Уткина. Ничего, своеобразно!.. Но чужое все это!..»[1733]

Конечно, вряд ли Мандельштам мог доподлинно знать о тех нелестных «эпистолярных» и «дневниковых» характеристиках, которые давал ему и его жене Белый. Но не исключено, что во время ежедневных «тэт-а-тэт’ов» не только Белый постигал еврейскую природу болтливости Мандельштамов, но и Мандельштам — антисемитскую природу молчаливости Бугаевых… Впрочем, Белый, конечно, мог скрыть свое неприятие от соседей по столу, а Мандельштам мог, конечно, и не догадаться о «мучениях» своего собеседника. Но и в таком случае для гордости Мандельштама были основания: он мог отреагировать своим стихотворным циклом как на ранние скандальные антисемитские выступления Белого[1734], так и на их явные отголоски в романе «Москва»[1735]. Впрочем, так же не исключено, что высказывание Мандельштама следует рассматривать в более широком контексте — не только в связи с взаимоотношениями с Белым, но также вообще в связи с его пониманием собственного места в русской литературе и культуре.

Однако вернемся к мемуарам и записям Зайцева. Получается, что в обеих редакциях истинные слова Мандельштама переданы с намеренным искажением смысла. Причина такого искажения кажется вполне объяснимой: ведь воспоминания о Белом Зайцев хотел напечатать и в 1960‐е вел переговоры об этом с «Новым миром» и тартуским «Блоковским сборником». Вряд ли «еврейские» откровения Мандельштама нашли бы понимание даже у либеральных советских цензоров и редакторов, а потому были мемуаристом «редуцированы». В набросках к очерку о Мандельштаме влияние самоцензуры было меньше, и потому слова поэта Зайцев передал в том виде, в каком услышал и запомнил.

В тех же набросках есть еще один, чуть более пространный вариант описания разговора с Мандельштамом, и опять еврейская тема оказывается в разговоре центральной. Таким образом, два «лжесвидетельства» в мемуарах о Белом уравновешиваются двумя правдивыми «показаниями» в набросках к очерку о Мандельштаме. Вот второе из них:

— Зайдите ко мне! Ведь мы живем в Нащекинском, в писательском доме.

Я зашел к нему, у него в тот вечер были Гуковский, литературовед, и сын поэта Н. С. Гумилева[1736]. Но я тогда был очень не в себе, он прочитал мне свои стихи о Борисе Николаевиче и с большим чувством сказал: — Запомните, П<етр> Н<иканорович>, я, Мандельштам, еврей, первый написал стихи о Борисе Ник<олаевиче> в эти дни… — и он протянул мне рукопись, приготовленную для меня, автограф. Мы обнялись, крепко, крепко — и — расцеловались по-братски, заливаясь слезами. Многим были вызваны наши слезы… Мы расстались и больше уже не видались.

2.2. Вечера памяти Белого в ГИХЛ: хлопоты П. Н. Зайцева

Фрагмент о Мандельштаме в воспоминаниях Зайцева о Белом оставляет еще целый ряд неясностей, на которые нам хотелось бы обратить внимание.

В «Московских встречах» указание на дату общения мемуариста с поэтом дается следующим образом: «Через несколько дней после похорон я был в Доме писателей в Нащекинском переулке у О. Э. Мандельштама». В полной редакции воспоминаний о Белом сообщается о том, что этот визит состоялся «через некоторое время после смерти Бориса Николаевича», а в черновых заметках к очерку о Мандельштаме просто говорится о январе 1934-го.

Напомним, что Белый скончался 8 января 1934 года, прощание с телом, гражданская панихида и кремация состоялись 9 и 10 января, а захоронение урны с прахом на Новодевичьем кладбище — 18 января.

Исходя из проставленной в «зайцевском» музейном списке датировки стихотворения (16–21 января 1934 года), Ю. Л. Фрейдин предположил, что «фраза „Через несколько дней после похорон“ может быть уточнена: через несколько дней после захоронения. Промежутку в „несколько дней“ крайняя дата под стихами Мандельштама — 21 января 1934 года — соответствует гораздо лучше, если считать, что эти „несколько дней“ прошли не буквально „после похорон“ (т. е. после 10 января), а после захоронения урны (18 января)»[1737].

В дневниковых записях Зайцева дата посещения Мандельштама указана точно:

22/1 был у О. Э. Мандельштама. Он передал свои стихи, посвященные памяти Андрея Белого, разбил их на три части. В первый заход познакомился у него с сыном Н. С. Гумилева, во второй заход с литературоведом Гуковским, специалистом по 18‐му веку[1738].

* * *

Итак, встреча произошла 22 января, то есть прямо на следующий день после завершения стихотворения «Утро 10 янв<аря> 34 года». Однако из дневника следует, что Зайцев посещал Мандельштама не один раз, как говорится в мемуарах о Белом, а два (добавим: минимум два). Если в набросках к очерку о Мандельштаме указывается, что «Гуковский, литературовед, и сын поэта Н. С. Гумилева» встретились ему в один и тот же вечер, то в дневниковых записях отмечено, что знакомства с Л. Н. Гумилевым и с Г. А. Гуковским произошли в разные дни.

Ответ на один вопрос породил ряд новых: когда был второй «заход», для чего несколько раз посещал Зайцев Мандельштама и почему поэт вручил ему, далеко не самому близкому своему знакомому, аккуратно оформленную рукопись стихотворения?

Конечно, можно допустить, что никакой далеко идущей цели не было ни у того, ни у другого: просто поэт сделал подарок другу Белого, подчеркнув тем самым общность горя. Но Зайцев пишет о том, что рукопись была не подарена, а именно передана. Зачем? Цитируя самого Мандельштама, хочется сказать: «Здесь что-то кроется. Должно быть, есть причина…»

Ю. Л. Фрейдин предположил, что разгадка кроется в странном сетовании автора «Московских встреч» на неудачу с публикацией полученной им рукописи:

Что же означают тогда слова Петра Никаноровича об этих стихах: «Их не удалось опубликовать в то время»? <…> а не пытался ли сам мемуарист в январе 1934 г. или чуть позднее «протолкнуть в печать» стихи Мандельштама, печатавшегося в последний раз не так уж давно — в 1932 г.? Тогда фразу «их не удалось опубликовать» следует понимать совершенно буквально — как отражающую личный опыт Зайцева. В этом случае немного иначе обрисовываются и обстоятельства получения им рукописи: текст был дан не просто на память, но, возможно, в ответ на предложение попытаться «пристроить» эти стихи. <…> Мандельштама, легко дававшего надежде увлечь себя, нетрудно было убедить, что вслед за некрологом могут быть опубликованы и стихи на смерть Андрея Белого[1739].

Нам кажется, что едва ли Зайцев мог в 1934 году пообещать «пристроить» чьи-либо стихи в печать. Он только в 1932‐м вернулся в Москву из Алма-Аты, из ссылки[1740] и устроился работать всего лишь внештатным редактором Госиздата: рецензировал книги молодых авторов и проводил литературные консультации, например, сидя за столиком в парке культуры и отдыха имени Горького… Он отчаянно нуждался и не был способен «пристроить» даже себя самого, не говоря уже о Мандельштаме.

Однако дневниковые записи Зайцева показали, что текст своего стихотворения Мандельштам действительно дал ему «не просто на память». Дело в том, что Зайцев состоял членом комиссии по увековечению памяти Андрея Белого и старался добросовестно делать на этой ниве все, что от него зависело. А самой простой и привычной в литературных кругах формой «увековечивания» была организация специальных вечеров памяти умершего. Видимо, друзья Белого рассчитывали на то, что серия таких вечеров пройдет сразу в нескольких городах. О неудаче с проведением таких мероприятий в Ленинграде сообщал Зайцеву поэт С. Д. Спасский, тоже друг Белого и член комиссии по увековечению его памяти, в письме от 18 февраля 1934 года:

С вечерами памяти Андрея Белого происходят странные вещи. Состоялся один, без афиш, в Доме печати, очень скромный и — неудачный.

Должен был быть второй вечер — недавно, куда меня приглашали выступать, открытый, но его почему-то отменили. Теперь неизвестно, будет ли что-нибудь вообще[1741].

В Москве организацией такого вечера занимался Зайцев. Как первоначально казалось, его дела шли более успешно:

29 января член Группкома ГИХЛа Черевков завел со мной разговор об устройстве вечера памяти Андрея Белого.

Я стал намечать список участников вечера. И вот какие имена постепенно стали нарастать у меня в списке:

Б. Л. Пастернак, Б. А. Пильняк, Татьяна Павловна Симсон (врач клиники имени Корсакова), лечившая Бориса Ник<олаевича>, Г. А. Санников, Ф. В. Гладков, В. Г. Лидин, Н. Г. Машковцев, А. М. Дроздов, Г. А. Шенгели, Ник. Никандр. Накоряков, Л. П. Гроссман, О. Э. Мандельштам, П. Н. Зайцев.

Это докладчики, воспоминатели.

Музыка, рояль: Н. С. Клименкова, Ефременков.

Пение: Скрябина <…>, Малышев (не помню, кто это).

Чтение: Яхонтов[1742].

Как видим, Мандельштам «намечен» в числе выступающих.

1 февраля Зайцев вновь вернулся к этой теме и записал, что поступило «предложение группкома ГИХЛа об организации вечера памяти Андрея Белого»[1743]. В том, что инициативу проявила именно эта инстанция, была своя логика: в июне 1932‐го Белого избрали членом бюро группкома. Так что группкому ГИХЛ и надлежало чествовать умершего сотрудника. Зайцев, естественно, отнесся к поступившему предложению очень серьезно и поспешил представить в издательство намеченный список. Список, однако, не был одобрен. Об этом можно судить по тому, что в дневнике Зайцева вслед за первым списком, приведенном выше, следует «второй список, профильтрованный группкомом ГИХЛа»:

Н. Н. Накоряков, Г. А. Санников, Ф. В. Гладков, Б. А. Пильняк, Б. Л. Пастернак, А. М. Дроздов, Л. П. Гроссман, П. Н. Зайцев.

Скрябина.

Красин.

Коренев[1744].

Нетрудно заметить, что из «профильтрованного» списка исчезло несколько фамилий, в том числе и фамилия Мандельштама. Но подобная «редукция» не спасла проект. Оказалось, что члены группкома приняли решение о проведении мероприятия, не поставив в известность вышестоящие инстанции и партийные органы. 15 февраля Зайцев записал: «Отмена вечера в ГИХЛе оттого, что не согласовано с ячейкой и с оргкомитетом по созыву Съезда писателей»[1745].

Однако на этом попытки провести вечер памяти Белого не прекратились. Вслед за «профильтрованным» списком в записях Зайцева идет «третий список 15–20 февраля», составленный, судя по датировке, сразу после отмены первого запланированного вечера и, вероятно, в надежде на то, что удастся все же мероприятие согласовать и организовать. В третий список вошли:

Накоряков Н. Н., Л. П. Гроссман, Б. Л. Пастернак, Г. А. Санников, П. Н. Зайцев, Т. П. Симсон, врач, Ф. В. Гладков, В. Г. Лидин, П. Г. Антокольский, О. Э. Мандельштам[1746].

Очевидно, что Зайцев попытался вновь впихнуть в перечень выступающих тех, кто был ранее «отфильтрован», и среди них Мандельштама. Судя по всему, устроители вечера решили сократить программу вечера и отказаться от музыкальной части. После перечня фамилий потенциальных выступающих записан лишь один оставшийся пункт программы вечера: «Чтение стихов»[1747].

Насколько нам известно, к февралю 1934‐го из представленных в списке поэтов стихи памяти Белого написали трое: сам Зайцев, Г. А. Санников и, конечно, Мандельштам. Но первые двое, по-видимому, не собирались их декламировать. Мандельштам, напротив, был готов к выступлению. Собственно говоря, он, не дожидаясь предоставления официальной трибуны, уже начал знакомить со своими новыми стихами друзей. В записях Зайцева отмечено: «26 января Мандельштам зашел к Пастернаку прочитать свои стихи о Борисе Ник<олаевиче> и просидел у него до двух часов ночи»[1748].

«Третьему списку», отданному в ГИХЛ на утверждение, можно сказать, повезло больше: он был согласован и снова расширен. Более того, на его основе даже составили программу вечера, черновик которой сохранился в бумагах Зайцева:

Правление ГИХЛ и Группком Писателей приглашают Вас на траурный вечер, посвященный памяти Андрея Белого

Вечер состоится 20 февраля 1934 г. в помещении издательства, улица 25 октября (б. Никольская), д. 10.

ПРОГРАММА

Гладков Ф. В., Гроссман Л. П., Зайцев П. Н., Машковцев Н. Г., Накоряков Н. Н., Пастернак Б. Л., Пильняк Б. А., Санников Г. А., Симсон Т. П., Тарасенков А., Табидзе Тициан, Шенгели Г. А., Яшвили Паоло выступят с воспоминаниями.

Мандельштам Осип прочтет стихи, посвященные памяти Андрея Белого.

П. Антокольский

Гарин Э. П. (театр Мейерхольда)

Журавлев Д. Н., Майль, Синельникова — артисты театра им. Вахтангова

Спендиарова Е. Г. — артистка Камерного театра

Яхонтов В. Н.

Прочтут стихи А. Белого и отрывки из романов «Петербург» и «Москва».

Начало в 7 ч. вечера.

Правление группкома[1749]

Судя по этому черновику, все уже было «на мази»: устроителями мероприятия значился не только группком, но и правление ГИХЛ, уже определились с точной датой, временем и местом проведения вечера, а также с составом участников. Фамилии участников идут в черновике программы в алфавитном порядке, что отражает, на наш взгляд, не только желание никого не обидеть, но подчеркивает официальный характер документа. «Прописана» и роль Мандельштама. Но опять что-то произошло, и вечер, назначенный на 20 февраля, не состоялся.

Однако идея проведения такого мероприятия еще некоторое время теплилась, причем не только в кругу друзей Белого, но и, что примечательно, «в верхах». Это следует из записей Зайцева за 9 и за 11 мая 1934 года:

Вчера был у Мейерхольдов. Говорил с Зинаидой Ник. о предстоящем вечере памяти А. Белого в ГИХЛе <…>;

С конца апреля работал над подготовкой вечера памяти Бор<иса> Ник<олаевича>. И опять — срыв: нет никого из исполнителей, участников. А вчера Аборин вновь говорит: вечер надо устроить обязательно и — до Съезда писателей, иначе будет неловко перед съездом, такой большой писатель, и замолчали его смерть… Погибло две недели. Еще погибнет две недели, а вечер опять не состоится. Сегодня у нас с Клавдией Ник<олаевной> был решительный разговор по этому поводу…[1750]

Примечательно, что Зайцев в качестве важной причины «срывов» называет отсутствие «исполнителей, участников», подразумевая, видимо, их физическое отсутствие в Москве. В отношении Мандельштама эти сетования были вполне справедливы: с середины апреля по начало мая он находился в Ленинграде.

Впрочем, проведению вечера могло мешать не только отсутствие Мандельштама, но и множество других причин. У всех на слуху еще был скандал, разразившийся в связи с публикацией 9 января Б. Л. Пастернаком, Б. А. Пильняком и Г. А. Санниковым в «Известиях» «хвалебного» некролога Белому. Это могло пугать как начальство, так и литераторов, призванных поделиться воспоминаниями о Белом. Из приведенной выше записи Зайцева можно также сделать вывод о том, что идея официального «поминовения» не слишком вдохновляла и Клавдию Николаевну Бугаеву. В общем, применительно к создавшейся ситуации уместно вновь процитировать слова С. Д. Спасского, констатировавшего в февральском письме Зайцеву: «С вечерами памяти Андрея Белого происходят странные вещи».

Однако не остается сомнений в том, что именно с подготовкой вечеров памяти Белого были связаны январские «заходы» Зайцева к Мандельштаму и «передача» Мандельштамом Зайцеву рукописи стихотворения «Утро 10 янв<аря> 34 года». Скорее всего, текст стихотворения, которое поэт собирался прочитать на траурном вечере, потребовался для составления программы и ее утверждения в ГИХЛ[1751].

* * *

История с организацией «траурных вечеров» предположению Ю. Л. Фрейдина о публикационных проектах Зайцева отнюдь не противоречит. Не исключено, что в голове Зайцева бродила мысль о будущем сборнике памяти Андрея Белого — наподобие того, что был издан в честь Эдуарда Багрицкого[1752], умершего вскоре после Белого — 16 февраля 1934 года. Надо отметить, что в первые дни после похорон такая идея, видимо, носилась в воздухе. Так, С. Д. Спасский 11 января записал в дневнике: «<…> видел мельком Форш. Говорила о сборнике памяти Б<ориса> Н<иколаевича>. Затем посидел у Пастернака. Говорили тоже, главным образом, о Белом»[1753]. А Зайцев в письме подруге-антропософке Л. В. Каликиной, датированном тем же 11 января, планы на будущее излагал так: «В ближайшие дни будем говорить с издательствами о посмертном издании произведений Б<ориса> Н<иколаевича>. Идет речь о сборнике воспоминаний, об избранном сборнике стихов <…>»[1754] Наверное, если бы эти мечты сбылись, то в основу «сборника воспоминаний» о Белом легли бы материалы «памятных» вечеров — то есть выступления и мемуары современников, а также стихи Мандельштама.

Видимо, дальше разговоров в узком кругу друзей «издательский проект» не продвинулся. Не получилось организовать даже вечер памяти Белого, хотя попытки его провести, начавшись в январе, тянулись более года.

2.3. «Памяти Б. Н. Бугаева (Андрея Белого)»: «гихловский» список

Изложенный выше сюжет позволяет выдвинуть ряд гипотез, касающихся посвященного Белому цикла.

В РГАЛИ в фонде ГИХЛ (Ф. 613. Оп. 1. Ед. хр. 4686. Л. 1, 2) хранится машинописный список того самого стихотворения, которое 22 февраля было передано Мандельштамом Зайцеву. Оно названо «10 января 1934 года» и имеет посвящение: «Памяти Б. Н. Бугаева (Андрея Белого)». Имя автора («Осип Мандельштам») напечатано перед заглавием вверху первого листа (в «зайцевском» музейном списке из Мемориальной квартиры Андрея Белого подпись Мандельштама стоит после текста стихотворения и даты).

«Гихловский» список давно известен и, как казалось, изучен исследователями и публикаторами. В комментариях к «Сочинениям» Мандельштама (1990) сообщается, что «это машинопись той же редакции», которая публиковалась в томе «Стихотворений» (1978; «Библиотека поэта») «по чистовому автографу из собрания Н. И. Харджиева»[1755] — только с заглавием и посвящением[1756]. В «Полном собрании стихотворений» Мандельштама (1997; «Новая библиотека поэта») о «гихловском» списке говорится почти то же самое: «<…> недатированная и неавторизированная машинопись, текст которой совпадает с автографом СХ <то есть из собрания Харджиева>»[1757]. Кроме того, в «Сочинениях» высказывается предположение о том, что «передача этого текста в ГИХЛ» состоялась, «возможно, для одного из намечаемых изданий», а в «Полном собрании стихотворений» — о том, что эта машинопись, «возможно, послевоенного происхождения».

Из всего сказанного о «гихловском» списке согласиться можно лишь с тем, что это действительно машинопись, причем неавторизированная, недатированная и к тому же — не первый экземпляр. Предложенная датировка — если хоть сколько-нибудь учитывать реалии советской эпохи — кажется просто невероятной: каким образом в «послевоенное время» в Государственное издательство художественной литературы могли попасть непубликовавшиеся стихи репрессированного поэта, то есть «подсудный» самиздат… Малоубедительно и другое предположение: стихи Мандельштама 1934 года ГИХЛ и в «довоенное время» публиковать не планировало, так что и передавать их туда было решительно незачем…

Нам представляется, что происхождение «гихловского» списка проясняет история с неудавшейся организацией группкомом ГИХЛ вечера памяти Белого и планируемым выступлением на нем Мандельштама. Скорее всего, его стихи (как и списки участников мероприятия) были переданы в ГИХЛ для утверждения и включения в программу.

На некую прагматическую цель этого документа «намекает» то, что посвящение к стихотворению точно повторяет и название вечера, и заявленную в программе тему выступления Мандельштама: «прочтет стихи, посвященные памяти Андрея Белого». Формулировка посвящения (с одновременным указанием и имени, и псевдонима — «Памяти Б. Н. Бугаева (Андрея Белого)») выглядит как-то слишком официально и непривычно для поэтического текста: так Белого могли называть в гонорарных ведомостях или повестках на очередное «гихловское» заседание. К тому же, строго говоря, посвящение в данном стихотворении вообще излишне и, по сути, является тавтологией: ведь функцию посвящения выполняет указанный в заглавии день похорон… Видимо, посвящение адресовалось не столько Белому, сколько тем чиновникам, которым мало что говорило число 10 января, и потому требовалось наглядно объяснить связь стихотворения с тематикой траурного вечера.

Если это так (а другой причины попадания стихов Мандельштама в фонд ГИХЛ мы не находим), то возникает целый ряд новых вопросов: кем, когда и с какой рукописи «гихловская» машинопись была перепечатана?

«Гихловский» список существенно отличается от «зайцевского» музейного (нет разбивки на три части, другие редакции ряда строф) и «лексически» гораздо ближе к одному из самых ранних списков — к «харджиевскому»[1758]. Однако с утверждением о совпадении «гихловского» списка с «харджиевским» (содержащимся в обоих упомянутых выше изданиях Мандельштама) вряд ли можно согласиться. В «гихловском» списке вообще нет деления на строфы (текст идет «сплошняком»), имеются многочисленные разночтения и в словах, и особенно в пунктуации[1759].

Следует отметить, что «гихловский» список буквально пестрит опечатками и ошибками. Однако важно, что это не ошибки памяти, столь часто встречающиеся в поздних списках стихов Мандельштама, а ошибки прочтения, порожденные неспособностью машинистки разобрать почерк в рукописи. Видимо, отсюда в нем появляется: «в молнокрылатом воздухе картин» (вместо «толпокрылатом»), «покатой истины» (вместо «накатом истины»), «для укрупленных губ» (вместо «укрупненных») и т. д. О мучениях машинистки говорят многочисленные «забивки», а также то, что некоторые слова впечатаны между строк и без копирки — может быть, чуть позже основного текста и по чьей-то подсказке. Возникает ощущение, что перепечатывал стихотворение человек, не понимающий поэтики Мандельштама и не знакомый ни с самим поэтом, ни с теми, кто мог бы разъяснить плохо читаемые в рукописи места. Возможно, это была просто какая-нибудь техническая служащая ГИХЛ.

И все же есть в этой неряшливой и неприглядной машинописи одно разночтение, заставляющее нас заподозрить в нем не ошибку, но возможный и даже весьма интересный вариант: «чеРтные зигзаги», а не «чеСтные зигзаги», фигурирующие в «харджиевском» и других известных списках.

Для сравнения приведем оба варианта:

Где ясный стан? Где прямизна речей, —

Запутанных, как ЧЕСТНЫЕ зигзаги

У конькобежца в пламень голубой,

Железный пух в морозной крутят тяге,

С голуботвердой чокаясь рекой

Где ясный стан? Где прямизна речей, —

Запутанных, как ЧЕРТНЫЕ зигзаги

У конькобежца в пламень голубой,

Железный пух в морозной крутят тяге,

С голуботвердой чокаясь рекой

В пользу «гихловского» варианта говорит, во-первых, то, что буквы «Р» и «С» перепутать даже в очень неразборчивом почерке крайне сложно, во-вторых, то, что простое и частоупотребимое слово «честный» заменено на неологизм (обычно именно с неологизмами у машинистки возникали проблемы), и наконец, в-третьих, то, что напечатанное в «гихловском» списке слово ничуть не менее осмысленно, чем привычное. Речь Белого сравнивается не с запутанной траекторией движения честного конькобежца, а с начерченными на льду следами коньков. Определение зигзагов как «честных» вызывает некоторое недоумение, тогда как указание — с помощью отглагольного прилагательного или причастия — на то, что зигзаги были начерчены, скорее проясняет группу образов.

На этой точке зрения, учитывая качество машинописи, трудно настаивать (будем считать, что она выдвинута для обсуждения)[1760]. Однако если все же предположить, что «чертные» не опечатка, а вариант, то обнажается явная аллюзия на стихотворение М. А. Кузмина, посвященное балерине Т. А. Карсавиной (1914):

Полнеба в улице далекой

Болото зорь заволокло,

Лишь конькобежец одинокий

Чертит озерное стекло.

Капризны беглые зигзаги:

Еще полет, один, другой…

Как острием алмазной шпаги,

Прорезан вензель дорогой.

В холодном зареве не так ли

И Вы ведете свой узор <…>[1761].

В обоих случаях есть и лед, покрывший водоем (озеро у Кузмина, «голуботвердая река» у Мандельштама), и конькобежец, чьи зигзаги оставляют (чертят) на льду следы. Только у Кузмина зигзаги конькобежца сравниваются с танцем, а у Мандельштама — с речью. Впрочем, для Белого, автора «поэмы о звуке» «Глоссолалия», речь и танец — явления вполне родственные.

Впрочем, решение о значимости и учете (или не учете) разночтений остается за публикаторами. Для нас же первостепенный интерес представляет то, что в «гихловском» списке, в отличие от «зайцевского», нет членения стихотворения на три части. По мнению И. М. Семенко, анализировавшей «харджиевский» автограф (тоже «нерасчлененный»), это указывает на первую стадию работы над произведением: до решения Мандельштама превратить стихи о Белом в цикл[1762]. Значит, и рукопись, лежащая в основе «гихловского» списка, появилась на свет раньше, чем «трехчастный» автограф из архива Зайцева, то есть — между 16 и 21 января 1934 года.

В этой связи стоит вновь обратить внимание на запись в дневнике Зайцева:

22/1 был у О. Э. Мандельштама. Он передал свои стихи, посвященные памяти Андрея Белого, разбил их на три части. В первый заход познакомился у него с сыном Н. С. Гумилева, во второй заход с литературоведом Гуковским, специалистом по 18‐му веку.

Как Зайцев мог понять, что Мандельштам не объединил три отдельно написанных стихотворения под одним заглавием, а, напротив, «разбил» стихи памяти Белого «на три части»? Только если мог сопоставить с более ранним, еще не разбитым на части списком, который он тоже видел, держал в руках, и не исключено, что относил в ГИХЛ…

Тогда получается, что первый раз Зайцев заходил к Мандельштаму вскоре после начала работы над стихотворением (16 или 17 января) и тогда познакомился с той ранней редакцией стихотворения, с которой была сделана «гихловская» машинопись, а второй раз — 22 января, после того как Мандельштам подготовил для него позднюю, «трехчастную» редакцию.

В том, что через руки Зайцева могли пройти обе редакции стихотворения, нет ничего удивительного. Мандельштам сам мог захотеть исправить текст и заменить отданную рукопись. Также мог не единожды подаваться в ГИХЛ текст его выступления: ведь и списки участников вечера памяти Белого несколько раз проходили утверждение. Впрочем, не исключено, что Зайцев отнес в издательство первую редакцию стихотворения, а вторую сохранил у себя, так сказать, про запас, на случай, если потребуются дальнейшие согласования…

Безусловно, нет и не может быть твердых доказательств того, что в январе — феврале 1934‐го рукопись ранней редакции стихотворения передал в издательство именно Зайцев, а не кто-то другой, но его «причастность» к появлению машинописи в фонде ГИХЛ несомненна. Не вызывает у нас сомнений и то, что «гихловский» список стихотворения «10 января…» самым тесным образом связан с историей несостоявшегося выступления Мандельштама на вечере памяти Андрея Белого.



О. Мандельштам. 10 января 1934 года. Воспоминания. Машинопись из фонда ГИХЛ. 1934 («гихловский» список). РГАЛИ

2.4. «Восьмистишия» как «Воспоминания»: «гихловский» список

Продолжим рассмотрение «гихловского» списка. Вопреки зафиксированному в изданиях Мандельштама мнению, его содержание не исчерпывается стихотворением «10 января 1934 года», занимающим только два первых листа машинописи. Вслед за ним на листе 3 и листе 4 напечатан — под заглавием «Воспоминания» — цикл из четырех пронумерованных латинскими цифрами стихотворений: I. «Люблю появление ткани…»; II. «О, бабочка, о, мусульманка…»; III. «Когда уничтожив набросок…»; IV. «Скажи мне, чертежник пустыни…».

Эти четыре стихотворения вместе с еще семью в 1935 году были занесены Н. Я. Мандельштам в так называемый ватиканский список под общим заглавием «Восьмистишия». «Ватиканский список» и его машинописные производные легли в основу всех современных публикаций 11 восьмистиший, начиная с первой полной публикации С. В. Василенко и Ю. Л. Фрейдина[1763].

«<…> „Восьмистишия“ <…> представляют собой не цикл в буквальном смысле слова, а подборку. <…> В этой искусственной подборке порядок не хронологический, и окончательно он еще установлен не был», — считала Н. Я. Мандельштам, предлагая при определении порядка следования стихотворений «идти от семантики»[1764]. В «Полном собрании стихотворений» и «Сочинениях» они печатаются «в последовательности, обоснованной И. М. Семенко[1765] и согласованной с Н. Я. Мандельштам»[1766], интересующие нас восьмистишия идут здесь под номерами 2, 3, 6, 9[1767].

Хранящаяся в РГАЛИ машинопись четырех восьмистиший-воспоминаний издавна была известна и доступна специалистам. Однако почему-то и в «Полном собрании стихотворений», и в «Сочинениях» Мандельштама ошибочно указано, что эта машинопись поступила «в редакцию „Красной нови“»…[1768] Таким образом, один документ (машинопись из фонда ГИХЛ) стал восприниматься как два, причем никак между собой не связанных и даже лежащих в фондах двух разных учреждений. Откуда взялся фантом «Красной нови», непонятно. Чтобы его развеять окончательно, повторим еще раз: и стихотворение «10 января 1934 года», посвященное «Памяти Б. Н. Бугаева (Андрея Белого)», и четыре восьмистишия, объединенные в цикл «Воспоминания», напечатаны на четырех листах одной и той же машинописи, хранящейся именно в фонде Государственного издательства художественной литературы.

Длительное коллективное заблуждение имело свои последствия. Так, в частности, заглавие «Воспоминания», объединившее «гихловские» восьмистишия, было воспринято как опечатка[1769], не заслуживающая внимания. Однако если признать, что стихотворение «10 января 1934 года» поступило в ГИХЛ в связи с предстоящим вечером памяти Андрея Белого, то, несомненно, в этой же связи были переданы туда и восьмистишия. В таком случае заглавие «Воспоминания» — не опечатка, а, напротив, четкая авторская формулировка идеи цикла и одновременно обоснование для включения его в программу вечера. А это, в свою очередь, означает, что связь восьмистиший-воспоминаний со стихами о Белом гораздо более серьезна, чем предполагалось ранее. Кстати, о том, что в феврале 1934‐го Мандельштам «прибавил к восьмистишиям 8 строчек, отделившихся от стихов Белому», писала Н. Я. Мандельштам, имея в виду восьмистишие № 5 («Преодолев затверженность природы…»)[1770]. Несомненно, что от стихов о Белом или — шире — от мыслей о Белом откололось и четыре «гихловских» восьмистишия-воспоминания, но только произошло это чуть раньше — в январе. Иначе, как нам кажется, трудно объяснить, почему Мандельштам решил прочитать эти стихи на посвященном Белому вечере и почему дал им такое заглавие. Возможно, в заглавии «Воспоминания» содержится отсылка к тем разговорам, которые происходили у Белого и Мандельштама в Коктебеле летом 1933 года…

Датировка стихотворений также традиционно базируется на указаниях Н. Я. Мандельштам, отмечавшей, что в подборку «вошли ряд восьмистиший, написанных в ноябре 33 года, одно восьмистишие, отколовшееся от стихов на смерть Андрея Белого, и одно — остаток от „Ламарка“». Она вспоминала, что «Мандельштам никак не хотел собрать и записать восьмистишия. <…> Первая запись восьмистиший все же состоялась в январе 34 года»[1771]. Среди записанных в январе ею отмечены шесть стихотворений, в том числе все четыре из «гихловского списка»[1772].

Вслед за Н. Я. Мандельштам, начиная с первого появления цикла в печати, «под каждым стихотворением» указываются «двойные даты»: «первая — время создания восьмистишия, вторая — время его окончательной записи»[1773]. Для интересующих нас восьмистиший-воспоминаний — «ноябрь 1933 года — январь 1934 года». При этом все публикации «Восьмистиший» делаются по позднейшим спискам, и никакого документального подтверждения ни дате создания в ноябре, ни дате записи в январе не было. Рукописи 1934 года считались пропавшими бесследно…

Но ведь именно с январской рукописи 1934 года была сделана «гихловская» машинопись стихотворения «10 января…». Значит, напечатанный вслед за ним цикл «Воспоминания» отражает ту самую январскую запись восьмистиший, о которой говорила вдова поэта! И тогда «гихловский» список четырех восьмистиший-воспоминаний является самым ранним из известных на сегодняшний день (или даже самым ранним). Ведь о том, что было (или не было) сочинено в ноябре 1933-го, а также о том, претерпело ли сочиненное какие-то изменения в период «устного бытования текста» и при фиксации на бумаге, судить в принципе невозможно… Не исключено также, что первая запись восьмистиший «состоялась» именно в связи с готовящимся выступлением Мандельштама на вечере памяти Белого. Вопрос о том, были ли в январе записаны только эти четыре стихотворения или, как указывает Н. Я. Мандельштам, шесть, остается по-прежнему открытым…

К сожалению, столь ценный документ дошел до нас в чудовищно изуродованном опечатками виде. Справиться с «Воспоминаниями» машинистке оказалось еще труднее, чем со стихотворением «10 января…». В ряде случаев «поплыл» и синтаксис: в 3‐й и 4‐й строках стихотворения «О, бабочка, о, мусульманка…» пришлось вообще перейти на прозаический пересказ: «Жизни полна и умирания, / Таких больших сил» (вместо: «Жизняночка и умиранка, / Такая большая — сия!»). Лексические замены представляют интерес не столько для текстологии Мандельштама, сколько для реконструкции облика сотрудницы издательства: вместо «чертежника пустыни» ей привиделся «чертенок пустыни»; вместо «дуговой растяжки» — «затяжка» (то ли затяжка на отрезе ткани, то ли затяжка сигаретой?); «выпрямительный вздох» наступает в «гихловском» списке не после нескольких «задыханий», а после «двух или трех, / А то четырех заседаний» (может, она стенографировала многочисленные заседания в ГИХЛ или печатала их протоколы?). Единственное отличие, которое может быть расценено как разночтение и пополнить позитивные знания о первоначальном тексте, состоит в использовании во второй строке восьмистишия «Когда уничтожив набросок…» слова «спокойно» вместо принятого в современных публикациях «прилежно»: «Когда уничтожив набросок, / Ты держишь спокойно в уме / Период без тягостных сносок…». «Спокойно» в «ватиканском списке» зачеркнуто, и вместо него на полях рукой Н. Я. Мандельштам вписано «прилежно»[1774].

Тем не менее сквозь густую пелену искажений в «гихловской» машинописи все же просвечивает мандельштамовский стих и, что особенно интересно, видна авторская воля, проявившаяся в циклизации, нумерации и общем заглавии всех четырех стихотворений.

Безусловно, проблема «гихловского» списка восьмистиший требует дальнейшего серьезного изучения и обсуждения. И потому пока остановимся лишь на самом очевидном: в Государственном издательстве художественной литературы (ГИХЛ) на организуемом П. Н. Зайцевым вечере памяти Андрея Белого Мандельштам собирался прочесть стихотворение «10 января 1934 года» и цикл «Воспоминания», состоящий из четырех восьмистиший.

2.5. «Голубые глаза и горячая лобная кость…»: «зайцевский» мемуарный список?

Вернемся снова к П. Н. Зайцеву. Итак, он минимум дважды приходил к Мандельштаму (первый раз в период с 16 по 18 января, второй — 22 января) и был знаком как с ранним, «гихловским» списком стихов памяти Белого, так и с более поздним, сохранившимся в его личном архиве и ныне экспонируемом в Мемориальной квартире Андрея Белого. В связи со стихотворением «Утро 10 янв<аря> 34 года» имя Зайцева обычно и упоминается в литературе о Мандельштаме. Однако к середине января, то есть к моменту даже первого «захода» Зайцева, Мандельштамом было написано не одно, а два стихотворения на смерть Белого: не только «Утро 10 янв<аря> 34 года», датированное 16–21 января, но также «Голубые глаза и горячая лобная кость…», датированное 10–11 января. Оба стихотворения Зайцев знал: «Голубые глаза…» он привел в воспоминаниях «Последние десять лет жизни Андрея Белого», а «Утро…» — в «Московских встречах».

С цитированием «Утра…» все очевидно. Зайцев сам указал, что воспроизводит текст по своему автографу. А вот с «Голубыми глазами…» ясности нет. Понятно лишь то, что для выступления на вечере памяти Белого стихотворение «Голубые глаза…» не предназначалось, потому его и нет в «гихловском» списке. Действительно, стихотворение, в котором Белый представлен как поэт, «веком гонимый взашей», а его смерть рассматривается как «казнь», совсем не годилось для публичного исполнения на официальном мероприятии. Хранить дома такие рукописи тоже было небезопасно, а уж признаваться в их хранении и вовсе не следовало. Дважды сидевший Зайцев это не мог не понимать. В общем, ни рукописного, ни авторизованного отдельного машинописного списка стихотворения «Голубые глаза и горячая лобная кость…» в архиве Зайцева обнаружить не удалось. Будто страхуясь от подобного читательского любопытства, Зайцев в мемуарах о рукописи не упоминает, а, напротив, предваряет текст стихотворения сообщением о том, что познакомился с ним в устном авторском исполнении:

Осип Эмильевич сказал мне, что никогда не писал стихов по поводу чьей-либо смерти, а на смерть Белого написал. Тут же он прочитал мне эти стихи.

Далее Зайцев приводит название стихотворения («Памяти Андрея Белого»), полный текст (24 строки), а в конце указывает дату и место его создания: «Январь 1934 г. Москва».


О. Мандельштам. Памяти Андрея Белого. Из мемуаров П. Н. Зайцева «Последние десять лет жизни Андрея Белого». 1940–1960‐е («зайцевский» мемуарный список). Мемориальная квартира Андрея Белого (ГМП)


Как такое возможно? Сложно представить, что Зайцев по памяти, от начала до конца и без ошибок, процитировал длинное и сложное стихотворение Мандельштама через двадцать с лишком лет после того, как один раз его услышал… Естественно заподозрить мемуариста в том, что он перепечатал стихотворение «Голубые глаза и горячая лобная кость…» с какого-то лежащего перед ним списка.

В черновых набросках к очерку о Мандельштаме Зайцев рассказал, что в октябре 1960‐го ему в руки «по счастливой случайности» попал самиздатовский сборник:

Я прочитал сборник стихов О. Э., машинопись <…>. И поэт Мандельштам встал передо мной в совершенно ином виде, встал в большой рост. Прежний поэт-акмеист совершенно преобразился. <…> Сборник назывался «ПОСЛЕДНИЕ СТИХИ». Даты были больше все 1930‐х годов. В нем были стихи о Петербурге, о Ленинграде, о Каме… Я прочитал этот сборник один раз, так сказать, начерно. Потом стал читать второй раз, за вторым — в третий раз. Так я успел его прочитать, кажется, четыре раза. Мне его надо было вернуть, а возвращать не хотелось. <…>.

Итак, я стал перечитывать сборник О. Э. в третий, в четвертый, в пятый раз. И с каждым новым прочтением росло, вырастало вживание в чудесные стихи чудесного Осипа Эмильевича. Его стихи становились не то что яснее, прозрачнее. Ясности полной еще не было, ее нет и сейчас, после пятого или шестого прочтения <…>. Но чем больше я вчитывался в стихи Мандельштама (хочется сказать ближе, роднее — Осипа Эмильевича), тем больше мне открывалась их сокровенная глубина <…>, я как бы видел и ощущал его самого, ощущал его дыхание, слышал интонации его голоса, видел его жесты — словом, воспринимал сквозь читаемые стихи самого О. Э. таким, каким он был в действительности, каким я воспринимал его в 1934 году.

Как следует из тех же набросков, после 1934 года Зайцев не общался ни с Мандельштамом, ни с людьми из его ближайшего окружения. Сведения о судьбе репрессированного поэта он вылавливал по крупицам:

Мы расстались и больше уже не видались. Я в 1935 году весной вышел из жизни. Вернувшись в 1938 году[1775], узнал о многих, о многом. Осип Эмильевич был на Урале. Мне сказали, что он пытался покончить с жизнью, прыгнул со второго этажа, но только сломал себе ногу. Больше я о нем не слышал ничего, а если и слышал что-нибудь, то не успевал записывать. Я и сам был в «нетях»… <…> Кто-то мне сообщил, что он умер в 1941 году во Владивостоке. Сведения были только по слуху. <…> Он умер, как писал Эренбург в своей книге, в 1940 году![1776]

Трудно сказать, когда Зайцев включил в воспоминания о Белом стихотворение «Голубые глаза и горячая лобная кость…» — до или после знакомства с самиздатовским сборником, ведь он работал над мемуарами достаточно долго. Однако напрашивающееся предположение о том, что именно из этого источника Зайцев списал стихотворение, скорее всего, неверно. Состав самиздатовского сборника восстановить невозможно, но Зайцев указывает, что «в нем были стихи о Петербурге, о Ленинграде, о Каме…». Маловероятно, что в этом ряду Зайцев не отметил бы неизвестные или позабытые им стихи о Белом.

Возникает ощущение, что у Зайцева имелся какой-то не дошедший до нас список, в котором стихотворение «Голубые глаза и горячая лобная кость…» фигурировало под заглавием «Памяти Андрея Белого». Скорее всего, список был тоже получен во время «заходов» Зайцева к Мандельштаму в январе 1934 года.

Основная причина, заставляющая нас допустить существование некоего никому не известного и, по-видимому, навсегда пропавшего раннего списка, состоит в следующем: в мемуарах «Последние десять лет жизни Андрея Белого» стихотворение Мандельштама имеет ряд отличий от традиционно и привычно воспроизводимого текста (см. приложение к данной главе и факсимиле списка)[1777].

Отличиями, состоящими в отсутствии разбивки на строфы, в иной пунктуации, а также в том, что вместо «прямизны нашей мысли» у Зайцева дается множественное число («прямизна наших мыслей»), соблазнительно сейчас просто пренебречь.

Но вот одним несовпадением пренебречь нельзя никак, потому что оно носит характер принципиальный.

Во всех без исключения научных изданиях Мандельштама стихотворение завершается так:

Меж тобой и страной ледяная рождается связь —

Так лежи, молодей, и лежи, бесконечно прямясь.

Да не спросят тебя молодые, грядущие те,

Каково тебе там, в пустоте, в чистоте, сироте…

У Зайцева же нет повтора слова «лежи». В результате замены всего одной буквы («Ж» на «Т») вместо второго «леЖи» появляется — «леТи»:

Меж тобой и страной ледяная рождается связь.

Так лежи, молодей, и лети, бесконечно прямясь.

Да не спросят тебя молодые, грядущие те:

Каково тебе там — в пустоте, в чистоте — сироте…

«Лежи» или «лети»? Думается, что здесь мы имеем дело не с разными допустимыми вариантами, а с необходимостью выбора между правильным и неправильным написанием слова, прочтением стиха и, наконец, пониманием авторского замысла.

В целом ясно, что имеет в виду Мандельштам, когда пишет «лежи, молодей»[1778]. Он фиксирует реально происходящий процесс: как меняется, молодеет лицо у лежащего в гробу Б. Н. Бугаева. Сходные образы, связанные с движением времени вспять, к началу, фигурируют, кстати, и в описаниях других свидетелей происходящего. Так, С. Д. Спасский отметил в дневнике, что на лице Белого была «совершенно детская улыбка, которая на следующий день <…>, когда его перевезли на Плющиху и потом в оргкомитет, стала радостным, победным сиянием»[1779]. О том, что лицо Белого «сияло улыбкой и было исполнено мудростью света и покоя», писал и П. Н. Зайцев: «Это было лицо Дитяти и Мудреца, отрешенного от всего земного»[1780].

А вот второе «лежи» в той же строке выглядит странно и неуместно. Зачем Мандельштам настойчиво призывает покойника «лежать, бесконечно прямясь», если по-иному, не прямо, в гробу лежать просто невозможно? Если же все-таки поставить себе непременной целью «оправдать», а значит, объяснить стоящее в слове «Ж», то, увы, единственным приходящим на ум аналогом «лежи, бесконечно прямясь» оказывается поговорка «горбатого могила исправит», обыгранная, кстати, Мандельштамом в 1931 году в «Отрывках из уничтоженных стихов»:

Я больше не ребенок!

Ты, могила,

Не смей учить горбатого — молчи!

Думается, однако, что эту курьезную и кощунственную интерпретацию стоит отбросить по причине ее абсурдности[1781].

Гораздо проще представить, даже чисто «физиологически», как можно лететь, «бесконечно прямясь». К тому же с понятием смерти тесно связано представление о душе, отлетающей в иной мир. В ситуации с Белым, который — как показано в стихотворении — был «гоним взашей», осмеян, замучен и фактически «казнен», такое улетание прочь от земли в «пустоту» и «чистоту» кажется даже благом. И наконец, при замене «лежи» на «лети» со всей очевидностью высвечивается столь любимое Мандельштамом использование чужого слова. Здесь — слова Маяковского:

Вы ушли,

как говорится,

в мир иной.

Пустота…

Летите, в звезды врезываясь[1782].

«Маяковский» слой в творчестве Мандельштама вообще занимал существенное место[1783], а в данном случае аллюзия кажется более чем уместной: ведь Мандельштам обращается к стихотворению Маяковского, написанному по сходному поводу — на смерть Сергея Есенина.

В общем, если считать, что в стихах Мандельштама предполагается смысл, то, безусловно, в анализируемой нами строке никакого повтора слова «лежи» нет; вместо привычного «Ж» должно быть использованное Зайцевым «Т», то есть — «лети».

Облегчить выбор в пользу «лети» может тот факт, что автографа стихотворения «Голубые глаза и горячая лобная кость…» нет — только списки. Допустить, что в них могли быть ошибки, вполне возможно. Следует также учитывать, что рукописное «Ж» и рукописное «Т» выглядят очень похоже, часто — почти неотличимо. Так что многократно повторенное публикаторами «лежи» могло быть следствием не только ошибки записи, но и ошибкой прочтения…[1784] Что же касается Петра Никаноровича Зайцева, то к его немалым заслугам перед русской культурой стоит, на наш взгляд, прибавить еще одну: он оказался самым внимательным и адекватным читателем стихотворения Мандельштама «Памяти Андрея Белого» («Голубые глаза и горячая лобная кость…»).

3. «КАКОВО ТЕБЕ ТАМ — В ПУСТОТЕ…»